«Юноша, прекращая игры, по видимости отказывается от удовольствия, которое он получал от игры, – раскрывает З. Фрейд психологию игрового поведения. – Но кто знаком с психической жизнью человека, тот знает, что едва ли что-нибудь другое дается ему столь трудно, как отречение от однажды изведанного удовольствия. Собственно, мы и не способны от чего-либо отказаться, а лишь заменяем одно другим, то, что кажется отречением, в самом деле есть образование замены или суррогат. Юноша, когда он прекращает играть, отказывается всего лишь от опоры на реальные объекты; теперь он
Замена не заставила себя долго ждать. Попав в «большой свет», Лермонтов во всеоружии игровых навыков вступил в agôn – социальную игру-состязание, институциональная форма которой в сословном обществе 1830-х годов выражалась в хитрости и воле к власти. «Agôn, стремление к победе и усилия для ее достижения, предполагает, что состязающийся рассчитывает на свои собственные ресурсы. Он хочет восторжествовать, доказать свое превосходство».[415]
Взрослые игры Лермонтова, как и детские, можно классифицировать по нескольким разрядам или группам: это игры в кругу друзей, светские игры и маскарад как универсальное игровой действо в духе средневекового карнавала, только ограниченное социальным составом и локализованное в узком пространстве дворянского собрания. С первых шагов в «большом свете» Лермонтов усвоил «правила» игры, составляющие его сущность:
Психология социальной игры была понятна Лермонтову, потому что у него к тому времени уже созрел план действий по завоеванию признания. В бескомпромиссном agôn’е надо было «отвоевать территорию»: ведь «социальная
Игры в кругу друзей, любителем которых Лермонтов оставался всю жизнь, сочетали в себе значительное и мелкое, высокоталантливое и ребяческое. Одни имитировали игры детства; в них выражалась потребность выплеснуть накопившуюся энергию, которая сдерживалась условностями светской среды и армейской дисциплиной. Такие игры были безобидны и не направлены на социально значимые цели. Как вспоминал Н. М. Смирнов, Лермонтов «любил шумную, разгульную жизнь».[418] А Э. А. Шан-Гирей, знавшая поэта в последние годы его жизни, отмечала ту же склонность в домашнем кругу: «Зато как разойдется да как пустится играть в кошки-мышки, так удержу нет!»[419] На освобождающий эффект подобных игр указывал и автор теории игры Й. Хейзинга: «Настроение игры есть напряженность и восторг – священный или просто праздничный, смотря по тому, является ли игра сакральный действием или забавой. Само действие сопровождается чувствами подъема и напряжения и несет с собой радость и разрядку».[420]
Другая линия, идущая из детства, – склонность к лицедейству, театральной маске и своего рода мистификациям. Лермонтов и в Петербурге не оставляет свое увлечение домашним театром. Его актерский дар заслужил высокую оценку С. Н. Карамзиной, дочери историка. «В четверг, – писала она своей сестре Е. Н. Мещерской в письме от 27 сентября 1838 года, – у нас была последняя репетиция „Карусели“ ‹…› наш главный актер в обеих пьесах г. Лермонтов ‹…›»[421] Но Лермонтов на репетиции не присутствовал, так как был арестован за маскарадную проделку на службе, «явился к разводу с маленькою, чуть-чуть не игрушечною детскою саблею при боку, несмотря на присутствие великого князя Михаила Павловича».[422]
В другой раз с ним случилась «история» с участием той же сиятельной особы и известного буяна и остряка Константина Булгакова. Как в классической комедии с переодеванием, узнаванием и погоней, Лермонтов и Булгаков экспромтом разыграли сцену с подменой лица и мундира, введя в заблуждение великого князя.
Склонность в розыгрышам проявлялась у Лермонтова и в делах, связанных с литературой, с его творчеством, и отнюдь не в юношеском возрасте. Свидетельницей одной из лермонтовских мистификаций была поэтесса Е. П. Ростопчина. Лермонтов пригласил избранный круг литераторов, перед которым обещал прочитать свой новый роман «Штосс». Перед собравшимися он предстал с громадной рукописью и серьезным намерением увлечь их чтением в течение всего долгого вечера. На самом деле чтение заняло пятнадцать минут, а части рукописи оказались чистыми листами.
Светские игры Лермонтова имели двойную природу и назначение. По-прежнему оставаясь в сфере развлечений и аристократической «комедии масок», они содержали дополнительный социальный смысл. При этом Лермонтов зачастую разыгрывал сцены и целые спектакли не просто ради эпатажа, но имел при этом глубоко осознанную и жизненно значимую цель. Первая, можно сказать невинная группа таких розыгрышей относится к области любовной игры. Она была на грани реальности и литературы.
Лермонтов как-то признался Сушковой: «Я изготовляю на деле материал для будущих моих сочинений».[424] Отношения Лермонтова с Сушковой вначале имели вполне серьезную основу. «Но благодаря неожиданным иллюзиям персонажей, втянутых поэтом в игру, хитро завороченная им интрига сделалась еще напряженней, а переплет тонких художественных измышлений и вольных гусарских проказ еще искуснее и сложней», – так характеризовал любовную историю Лермонтова с Сушковой Ю. Г. Оксман.[425]
И все-таки это верхний слой маскарада жизни, который, если и увлекал Лермонтова на короткое время, не затрагивал его сокровенных планов и целей. Любовные игры были популярны в обществе, где маскарад был одной из форм повседневного быта. На придворных маскарадах Лермонтов любил рядиться в причудливые одежды, скрывая свое лицо под маской. На маскарад в Благородном собрании «явился в костюме астролога, с огромной книгой судей под мышкой, и в этой книге должность каббалистических знаков исправляли китайские буквы».[426]
Так же хорошо известна его склонность к остротам, пародиям и карикатурам, который «являются по своему существу дериватами маски».[427] Не освободился он от маскарадных костюмов и на Кавказе, на театре боевых действий. Недоброжелатели отмечали эту черту Лермонтова как блажь, проявление неуместного позерства. Доброхоты, напротив, восхищались его умением внести эстетическое начало в кровавые переделки. Так, сослуживец Лермонтова К. Х. Маманцев вспоминал о бое с чеченцами: «И как он был хорош в красной шелковой рубашке с косым расстегнутым воротником: рука сжимала рукоять кинжала».[428]
Но были факты иного рода, когда Лермонтов, наоборот, вразрез с этикетом, эстетикой и субординацией однажды стал снимать с себя форменную одежду в компании командира подразделения. В другом месте он ходил в такой же «красной канаусовой рубашке, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под расстегнутого сюртука», в компании с «охотниками», то есть вызывавшимися по собственному желанию идти в опасное дело нижними чинами, которых называли сбродом. Подобное переодевание Лермонтов запечатлел в поэме «Монго»:
Все подобные факты противоречивого, поистине маскарадного поведения Лермонтова органически вписываются в его исходную психологическую установку «наделать побольше шума» ради тайной цели: добиться превосходства и признания.
Вообще «маскарадное» поведение теоретики игры относят к разновидности симуляции (mimicry), которая достигается путем раздвоения личности и как культурная форма периферии социального механизма противопоставляется такой институциональной форме в жизни общества, как, как униформа, церемониал, этикет. Лермонтов в своем поведении всегда стремился нарушить этот утвержденный традицией строй жизни, противопоставляя ему в поэзии «юнкерские поэмы», а в реальной жизни – всевозможные мелкие и крупные нарушения, за что прослыл плохим офицером, то есть не любившим служебного регламента. Поэтому Лермонтов так любил маскарады подлинные и маскарад, организованный экспромтом, даже с опасностью для своего служебного положения, а на войне – и для жизни. «Маски ненадолго берут реванш над благопристойной сдержанностью, которую приходился соблюдать остальное время года ‹…› Маска очевидным образом избавляет от гнета общественных ограничений».[430]
Наивысшее значение, свой глубочайший смысл игра приобретает у Лермонтова в качестве средства самоутверждения, достижения признания в свете. Азартная игра в духе agôn’а помогает окольным путем завоевать долгосрочный успех.
Психологически личность Лермонтова раздваивается в игре. Нередко маска служит выражением
Маска есть видимость, двумерная действительность. Поэтому для Лермонтова игра и ношение маски-персоны были судьбоносными фактами. В игре, с одной стороны, содержался компромисс с социальной реальностью, с которой поэт вынужден был считаться, а с другой – удобным «легальным» средством скрывать замыслы при безопасном сохранении высоких притязаний к этой реальности. «‹…› Рождение служит как бы билетом в принудительной жизненной лотерее, дающей каждому определенную сумму талантов и привилегий. Одни из них – врожденные, другие социальные ‹…› При этом невозможны никакие честолюбивые стремления, немыслима никакая конкуренция. Все рождаются и становятся такими, как предписано судьбой. Agôn – желание торжествовать над другими – обычно служит противовесом такому фатализму».[433] И Лермонтов играл в опасную игру в рамках agôn’а вплоть до дуэли.
Игровое поведение Лермонтова нередко вписывалось в его армейскую жизнь. Помимо упомянутых фактов переодевания современники приводят такой поистине маскарадный случай. Поэт возвращался из Царского села в Петербург в компании с сослуживцами и оставил на заставе список «всенародной энциклопедии фамилий». В нем все офицеры были поименованы смешными маскарадными прозвищами: маркиз Глупиньон, дон Скотилло, лорд Дураксон и т. п. Лермонтов присвоил себе кличку дворянин скот Чурбанов. Более того, «шуточная записка» была предъявлена на гауптвахте караульному унтер-офицеру. И это в суровые николаевские времена!
К дуэли как опасному для жизни состязанию, имеющему в структуре сословного общества прямое отношение к игре, Лермонтов пришел через опыт войны, во время которой проявил не только чудеса храбрости, но которую порой воспринимал сквозь призму игрового поведения. Известно, что военная служба не была для Лермонтова призванием. У него для этого, по словам современника и профессионала, «не доставало терпения и выдержки».[434] Его отчаянная храбрость больше походила на игру с опасностью, в преодолении которой он стремился обрести успех и социальное признание. Известно также, что Лермонтов опоэтизировал войну. Но даже в поэзии это страшное и реалистически правдивое явление изображается им со значительной долей театральности:
Это – об одном из самых жестоких и кровопролитных сражений кавказской войны. На это можно возразить, что, мл, в поэзии допустимо и даже закономерно поэтизировать подобные сцены и придавать им характер увлекательной картины – на то оно и искусство. Но вот уже в частном письме высказывание Лермонтова о подобном побоище: «У нас убито 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте – кажется, хорошо! – вообрази себе, что в овраге, где
Через личное восприятие и индивидуальную форму поведения Лермонтов здесь выражал и определенную закономерность, свойственную коллективной психологии. Как пишет историк Й. Хейзинга, «в постоянно возобновляемых, освященных ритуалами боевых игрищах прорастают сами формы культуры, размечается структура общественной жизни. Аристократический быт принял форму возвышающей игры, игры чести и действия. Именно по той причине, однако, что эта благородная игра лишь в самой ничтожной степени может воплотиться даже в жестокой реальности войны, ее надо пережить в эстетической социальной функции. Кровавое насилие лишь отчасти позволяет обуздать себя в благородных формах культуры». От этого – один шаг до дуэли как «прекрасному образцу героической жизни, творящейся в благородном соперничестве, в идеальной сфере чести, доблести, красоты».[437] Поэтому военный опыт Лермонтова, пережитый им как опасная, рискованная, но и бодрящая, обещающая успех игра, исключительно важен для понимания истоков и исхода последней лермонтовской дуэли. Итак, игра в жизни Лермонтова – это средство моделирования, в соответствии с жизненными целями, некоей гипотетической действительности. Вследствие невозможности достижения успеха, если двигаться по прямому пути, игровое поведение представляло для поэта окольный путь. Далеко не всегда он был удачен. Как, например, непризнание его воинских заслуг, добытых с большим риском для жизни в сочетании с эстетически ярким игровым элементом. Тем не менее в жизненной игре личность Лермонтова выразилась столь полно и художественно впечатляюще, что и в его творчестве. «Художником в искусстве жизни становиться лишь тот, кто в проживание жизни привносит искусство».[438]
Глава восьмая
Настоящая глава, имея самостоятельный предмет исследования, в известной мере является продолжением предыдущей. С проблемой игры как формой социального поведения тесно связана одна из ее разновидностей – острóта, служащая выражением остроумия индивида. В жизни Лермонтова острота сыграла печальную роль, предопределив его преждевременную гибель. Поэтому одной из главных задач психоанализа личности Лермонтова является исследование истоков, сущности и роли острот как разновидностей игрового поведения в жизни поэта.
В мемуарной литературе существует огромное количество свидетельств, наблюдений, описаний лермонтовских острот. Предпринято немало попыток связать мотивы рокового поединка поэта с этим свойством его характера. Разброс суждений колеблется от нейтральных и положительных оценок до крайне негативных и даже пророческих.
При всей важности этого свойства натуры Лермонтова ни критика, ни исследователи не задумывались глубоко над данной проблемой. Были лишь робкие попытки объяснить значение остроты в поведении Лермонтова. Например, историк В. О. Ключевский в своем критическом этюде о Лермонтове «Грусть. (Памяти М. Ф. Лермонтова)» при крайне поверхностном взгляде на предмет дает весьма неопределенную оценку творческой направленности лермонтовского остроумия: «‹…› Во имя чего восстал бы Лермонтов против порядков, нравов и понятий современного общества? Ни вокруг себя, ни в самом себе не находил он элементов, из которых можно было бы составить такие правила и идеалы; ни наблюдение, ни собственное миросозерцание не давали ему
Бедность аналитической мысли в такой важной, судьбоносной области душевной жизни Лермонтова объясняется, на наш взгляд, двумя причинами: научной неразработанностью проблемы остроумия в XIX веке и упрощенными пониманием лермонтоведами этого свойства психики поэта. С высоты научного знания современности проблема остроумия Лермонтова должна быть решена положительно. То есть необходимо раскрыть ее функцию в свете душевных конфликтов поэта, его жизненных планов и социального поведения. Такое решение поможет скорректировать, в сочетании с некоторыми другими, родственными остроумию формами самовыражения, итоговые выводы о причинах гибели Лермонтова.
Редкий современник Лермонтова, знавший поэта лично, не отмечал в нем склонность к остроте, сатирической усмешке, словесной пародии и карикатуре на знакомых. Уже в юности Лермонтов обращал внимание близких на «живость своего остроумия и склонность к эпиграмме».[440] Позднее некоторые сослуживцы Лермонтова отмечали в нем эту черту как вполне невинную «страстишку дразнить»[441] и не расценивали ее проявление как обиду для себя. С психологической точки зрения подобные остроты не выходят за рамки элементов повседневной бытовой коммуникации. З. Фрейд следующим образом квалифицировал все остроты: «В одном случае острота является самоцелью и не преследует никакой особой цели, в другом случае она обслуживает такую цель: она становится
Невинная острота Лермонтова не затрагивала ни основ социального поведения объекта насмешки, ни общественного института или морального установления, стоящего за ним. Она, как правило, выражала добрую сторону натуры поэта. Не случайно А. М. Меринский, отмечавший злоречивость своего сослуживца, уравновешивал свой отзыв словами: «но душу ‹он› имел добрую».[445] В невинной лермонтовской остроте раскрывалось именно его добродушие и незлобивость в отношении его к симпатичным ему людям, обладавшим какими-то чертами, над которыми не грех было посмеяться. «‹…› Во время лагеря, лежа в постели в своей палатке, он, скуки ради, кликал к себе своего денщика и начинал его дразнить».[446]
В условиях светской жизни Лермонтов был разборчивее в выражении острот. Он не желал зря расточать свой великий дар и потому тщательно выбирал объекты для своих нападений: «‹…› Шутить над дураком ‹…›Что черпать воду решетом ‹…›»[447]; «Ругай людей, но лишь ругай остро ‹…›»[448] Лермонтов предпочитал выпускать стрелы своих острот в обстановке, которая больше всего располагает к игровому поведению. Именно тогда невинная острота не вызывала ответной агрессии и одновременно доставляла наивысшее удовольствие как самому Лермонтову, так и третьим лицам, которым она предназначалась. «У него прежде было занятие – сатира, – писал Лермонтов о своем alter ego в романе „Княгиня Лиговская“, – стоя вне круга мазурки, он разбирал танцующих, и его колкие замечания очень скоро расходились по зале и потом по городу».[449]
Лермонтовская острота сформировалась в своей окончательной форме как социальный вызов, облеченный в более или менее приемлемую форму. Ведь «объектами нападения остроумия могут в такой же мере быть и целые институты, лица, поскольку они являются носителями этих институтов, уставы морали и религии, которые пользуются таким уважением, что возражение против них не может быть сделано иначе, как под маской остроумия, а именно остроты, скрытой за своим фасадом».[452]
Среди отзывов современников об остроумии Лермонтова преобладают негативные. Причем они приблизительно равномерно делятся между родными и близкими поэта, с одной стороны, и просто знакомыми – с другой. Например, дальний родственник Лермонтова И. А. Арсеньев вспоминал: «‹…› Лермонтов любил преимущественно проявлять свой ум, свою находчивость в насмешках над окружающею его средою и колкими, часто очень меткими остротами оскорблял иногда людей, достойных полного внимания и уважения».[453]
Почти сплошь негативными являются отзывы на этот счет сокурсников по университету. «‹…› Его товарищи не любили, и он ко многим приставал», – вспоминал товарищ Лермонтова по университету и юнкерской школе А. М. Миклашевский.[454] Другой знакомы Лермонтова по Школе А. М. Меринский констатировал такие же факты: «В школе Лермонтов имел страсть приставать со своими острыми и часто даже злыми насмешками ‹…› В обществе Лермонтов был очень злоречив ‹…›»[455] Подтверждает подобные наблюдения и известный товарищ А. И. Герцена Н. М. Сатин, знавший Лермонтова по пансиону: «Вообще в пансионе товарищи не любили Лермонтова за его наклонность подтрунивать и надоедать».[456] А сослуживец Лермонтова по Гродненскому полку А. И. Арнольди уловил наблюдательным глазом мимическое выражение острословия даже у мертвого Лермонтова: «На портрете Шведе поэт наш коротко обстрижен, глаза полузакрыты и на устах играет еще злая насмешка».[457] Эту черту внешнего облика, не произвольную, а глубоко осознанную сам Лермонтов запечатлел в портрете одного из своих любимых героев – Вадима из неоконченного романа: «на лице его постоянно отражалась насмешка, горькая, бесконечная».[458] «Язвительно-насмешливую улыбку» у семнадцатилетнего Лермонтова сразу отметила и Е. А. Сушкова.[459]
Порой наклонность к острословию и вышучиванию переходила у Лермонтова в какую-то неутолимую жажду, и его поведение становилось навязчивым и неприятным для окружающих: «У него была страсть отыскивать в каждом своем знакомом какую-нибудь комическую сторону, – отмечал со слов близких знакомых Лермонтова И. И. Панаев, – какую-нибудь слабость, и, отыскав ее, он упорно и постоянно преследовал такого человека, подтрунивал над ним и выводил его наконец из терпения. Когда он достигал этого, он был очень доволен».[460]
Перечисленные факты не кажутся случайными и менее всего субъективными мнениями недоброжелательных современников. Они вытраиваются в конкретную систему и свидетельствуют о психологической закономерности, отчетливо просматривающейся тенденции в душевной жизни Лермонтова. Тенденция эта находит объяснение в психоанализе: «Существует стремление выругать кого-нибудь. Но этому настолько мешает чувство приличия, эстетическая культура, что ругательство не осуществляется. Если бы оно прорвалось благодаря, например, измененному аффективному состоянию или настроению, то этот прорыв тенденции к ругани явился бы потом источником неудовольствия. Итак, ругань не осуществляется. Но представляется возможность извлечь материал слов и мыслей, служащих для ругани, удачную остроту, освободить удовольствие из других источников, которым уже не мешает прежнее подавление ‹…› Опыт тенденциозной остроты показывает, что при таких обстоятельствах подавленная тенденция поможет получить силу благодаря помощи, оказываемой ей удовольствием от остроумия ‹…› При таких соотношениях смеются больше всего по поводу тенденциозной остроты».[461]
В коммуникативном поведении взрослого Лермонтова преобладали тенденциозные остроты. Их направленность и содержание отличались от злословия и шуток в адрес однокурсников, сослуживцев или знакомых. Это были социально значимые остроты. Однополчанин Лермонтова К. Х. Мамацев, человек литературно образованный, водивший дружбу с грузинским поэтом Акакием Церетели, автор обширных мемуаров, вспоминал: «Он был всегда весел, любил остроты, но его остроты часто переходили в меткие и злые сарказмы ‹…›»[462]
Лермонтов использовал тенденциозные остроты как «средство двойного назначения». Первой мишенью, куда он направлял стрелы своего остроумия, был тот «суд глупцов», который повсеместно сопутствовал гордому, самолюбивому и высокоодаренному поэту. Кучки недоброжелателей, «злых языков» и завистников всегда была в любой социальной страте, в которую попеременно вступал поэт: петербургский «свет», армейская среда, «водяное общество» Кавказа.
Здесь Лермонтов, как правило, действовал бесцеремонно и разил наповал своим оружием, за что и получал дурные отзывы, проникшие и в поздние мемуары. «Мы смехом брань их уничтожим», – формулировал поэт свой «боевой» принцип.[464]
В подобных ситуациях острота у Лермонтова выполняла защитную функцию. Он не столько нападал, сколько оборонялся от мелких, неприятных уколов людей ничтожных, но способных отравить атмосферу сообщества сплетнями, слухами и наветами на одинокого поэта «Там, где острота не является самоцелью, то есть там, где она не безобидна, она обслуживает только две тенденции, которые даже могут быть объединены в одну точку зрения: она является либо
Вторая часть этой «диады» (враждебная – скабрезная остроты) нашла свое выражение в ряде эксцентричных поступков поэта в форме переодевания – разоблачения, о которых говорилось выше.
Руководящая личностная идея – стремление к лидерству – выкристаллизовывалась не в романтическом воображении юноши поэта, заполненном байроническими образами и семейными легендами и преданиями, а в столкновениях с жесткими реалиями светской жизни, законы которой уже с первых шагов в ней оказались враждебны для честолюбивых притязаний Лермонтова. «‹…› И в свете утверждали, что язык его зол и опасен… ибо свет не терпит в кругу своем ничего сильного: свету нужны французские водевили и русская покорность чужому мнению».[467] В обществе было не принято произносить прямое слово о мире и человеке. В атмосфере социального маскарада мысль, поступки и подлинный облик его участников были надежно скрыты. Но Лермонтов сумел извлечь психологическую выгоду из такого положения, приняв правила игры и придав своему поведению прямой смысл в рамках игры. «Под маской можно сказать многое, чего с открытым лицом сказать нельзя».[468]
Такая манера поведения стала результатом синтеза подлинной и праздничной маскарадной жизни, социальной игры и тех невзгод, которые обрушились на Лермонтова, когда он попытался выразить свое слово о мире в открытой, хотя и поэтической форме. «Но эта новая опытность сделала мне благо в том, – писал он из Царского Села в конце 1838 года М. А. Лопухиной, – что дала мне оружие против этого общества; и если оно когда-нибудь станет преследовать меня своей клеветой (а это случится), я по крайней мере буду иметь средство отомстить ‹…›»[469] Поэтому были глубоко неправы те мемуаристы, которые приписывали Лермонтову некую
Освободившийся контркатексис (действие, предотвращающее накопление психической энергии. – О. Е.) отводится через смех».[470]
Разновидностями острот являются карикатуры и прозвища. «‹…› Характерная черта „остроумного“ может привходить как составная часть в карикатуру, преувеличение, пародию ‹…›»[471] Значение прозвищ мы уже отмечали в «карнавальном» жанре творчества Лермонтова. Впоследствии такая практика вышла за пределы общества друзей-однополчан и распространилась, по образу остроты, на случайных и едва знакомых лиц. В ней отразилось природное остроумие Лермонтова и его идущая из детства страсть лепить фигурки-марионетки.
Прозвищами Лермонтов играл и порой забавлялся, как ребенок (наподобие игры прозвищами Монго и Машка в поэме «Монго»): «Все жители Пятигорска получали от Михаила Юрьевича прозвища. И язык же у него был! Как, бывало, назовет кого, так кличка и пристанет ‹…› Людей, окрещенных Лермонтовым, никогда не называли их христианскими именами ‹…›»[472]
Карикатурой Лермонтов владел так же мастерски, как и остротой. Главным образом она была направлена на личности, близкие к кругу поэта. Центральным «объектом» лермонтовской карикатуры был Мартынов. А. И. Арнольди вспоминал: «Шалуны товарищи показали мне тогда целую тетрадь карикатур на Мартынова ‹…› Мартынов был изображен в самом смешном виде ‹…›»[473] К этому можно добавить и не вполне приличную карикатуру на Мартынова, на которой он запечатлен в позе испражнения. Такая карикатура преследовала цель развенчать мнимое превосходство соперника и поставить его на подобающее ему место. «Делая врага мелким, низким, презренным, комическим, мы создаем себе окольный путь наслаждения по поводу победы над ним».[474]
Немногие из современников понимали сущность лермонтовских острот, а еще меньше понимало их отличие от деструктивного злопыхательства или завистливого недоброжелательства. Кое-кто из проницательных одноклассников Лермонтова впоследствии даже пытался соизмерить тот нравственный ущерб, который якобы принесло Лермонтову неуемное острословие в дружеской среде. А. М. Меринский, разгадавший истинную направленность острот поэта, вместе с тем сожалел, что «некоторые из них (товарищей Лермонтова по Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров. – О. Е.) не очень любили его за то, что он преследовал их своими остротами и насмешками за все ложное, натянутое и неестественное, чего никак не мог перенести. Впоследствии и в свете он не оставил этой привычки, хотя имел за то много неприятностей и врагов».[475]
Недолго водивший знакомство с Лермонтовым офицер Н. П. Колюбакин, сосланный на Кавказ одновременно с поэтом, мог лично убедиться в том, какой вред причиняло Лермонтову стремление выставлять в смешном виде недостатки других, в том числе даже случайно оказавшихся в его компании людей того же звания и возраста, что и он. Последние «скоро раззнакомились ‹с ним› благодаря невыносимому характеру и тону обращения со всеми ‹…› поэта».[476]
Лермонтов не мог не осознавать обоюдоострого характера игры в острословие. Иногда этот его дар представлялся поэту своеобразным демоном-искусителем. И гордая натура Лермонтова снисходила до покаяния в невольных грехах по отношению к тем, кого он задел обидным словом. Однажды его случайным «духовником» стал жена покойного А. С. Пушкина. Ей одной он высказал свои сокровенные мысли о злосчастии, которое приносят ему его колкие обиды и обидные выпады против ближних. «Он ‹…› каялся в резкости мнений, в беспощадности осуждений, так часто отталкивавших от него ни в чем перед ним неповинных людей».[477]
Но Лермонтову было уже не совладать с собой. Острота стала элементом его психической установки на стремление к лидерству и отчасти приобрела характер
Исторический обзор эволюции остроты у Лермонтова и его типология подводят к собственно психологическому аспекту душевной жизни поэта. Чем является острота: чертой его характера или приобретенным многолетними упражнениями искусством подмечать в людях и высмеивать «все ложное, натянутое и неестественное»? Как уже отмечалось, среди многочисленных друзей и знакомых Лермонтова почти не было тех, кто сумел разгадать природу этой бросающейся в глаза особенности его поведения. На этот счет сохранилось одно более или менее точное свидетельство, проясняющее психологическую основу лермонтовского остроумия. Оно принадлежит А. В. Мещерскому, который был с поэтом в дружеских отношениях. «‹…› Сблизившись с Лермонтовым, я убедился, что изощрять свой ум в насмешках и остротах постоянно над намеченной им в обществе жертвой составляло одну из резких
Таким образом, наблюдательный и вдумчивый современник связал остроту с психологической характеристикой Лермонтова. Другое дело, как объяснить происхождение и развитие этой особенности с точки зрения динамики душевной жизни поэта. Разобраться в этом помогут открытия глубинной психологии.
Как можно было убедиться из «исторической» части нашего анализа остроты в жизни Лермонтова, данная наклонность не всегда имела ту направленность, которая вызывала негативную реакцию у окружающих и особенно – «жертв» его острословия. Последнее выросло из вполне невинных насмешек, вышучивания и прочих суждений игрового характера. В структуре формирующейся личности подобные наклонности имеют положительный эффект. «Страсть к порицанию, – писал в этой связи К. Г. Юнг, – тоже не всегда бывает неприятна или лишена ценности. Она нередко остается в пределах приспособленной, воспитательной тенденции, которая приносит очень много пользы».[479] Но когда Лермонтов перешел рубеж взрослой жизни, характер его остроумия резко изменился: с одной стороны, под воздействием внешних условий, с другой – в соответствии с жизненным планом и формированием генеральной психической установки.
Выработка руководящей личностной идеи по времени совпала в душевной жизни Лермонтова с процессом индивидуации – психологического самоосуществления или адаптации к реалиям общества. Закономерности последнего процесса у Лермонтова реализовывались крайне тяжело по причине конфликта его высоких притязаний к обществу и узостью той социальной перспективы, которая открывалась перед ним в силу его социального статуса, определявшего возможности. Лермонтов оказался перед выбором: принять ценности того общества, куда он стремился попасть и тем самым без психических травм и конфликтов адаптироваться к нему либо сохранить свою индивидуальность через конфликт с ценностными установками общества и занять в нем положение одинокой и эксцентрической личности, входящей в противоречие с фундаментальными принципами этого общества. И Лермонтов сделал выбор в сторону второго варианта.
Первой такой попыткой самоутвердиться было стихотворение «Смерть поэта», точнее его вторая часть, которая была воспринята «обществом» как вызов. Лермонтов был осужден «правоустановителями» этого общества, но движение вспять, на сближение с ним для него уже было невозможно.
Поскольку мы рассматриваем психологическую составляющую обозначенного процесса, то не станем в данном случае давать социальную и идеологическую оценку обоих его участников. Нам важно установить, какие последствия для душевной жизни Лермонтова вытекали из того конфликта, который произошел в результате отказа поэта принять ценности общества, а общества – признать его притязания. «Общество имеет не только право, но и долг осудить индивидуирующего, ели он манкирует созданием эквивалентных ценностей, ибо в таком случае он дезертир ‹… › Создающий
Ответом Лермонтова на социальный вызов стала его неадекватная ценностям общества установка делать «шум и столпотворение», а составным ее элементом – метание острот. Зная цену многим завсегдатаям «большого света», он принялся систематически девальвировать избранных этого круга, к которым, помимо личной антипатии, он питал неприязнь как к носителям коллективных ценностей. Эту позицию к тому же пронизывало стремление к лидерству, порождающее в таком сочетании специфический психокомплекс. «Некоторые индивидуумы используют свой бойкий ум для того, чтобы возвысить себя над остальным человечеством, – писал о подобных явлениях А. Адлер, – и протравливают характеры других концентрированной кислотой своей критики. Неудивительно, что у подобных индивидуумов порой вырабатывается отличная техника критики, так как у них накапливается обширный опыт в этой критике. Среди них можно встретить величайших острословов, чья быстрота реакции и находчивость достойны удивления. Острый язык не менее опасен, чем любое другое оружие ‹…›
Резкая неконструктивная гиперкритическая манера поведения таких индивидов является выражением достаточно распространенной черты характера. Мы назвали ее комплексом порицания. Этот комплекс ясно демонстрирует то, что основной мишенью тщеславия человека является значимость и достоинство других людей».[481]
Психологический механизм остроты сводится к обходу неприемлемой для личности и общества прямой критики и ее подмене безобидными и легализованными в форме комики суждениями.
Тенденциозная острота как социально приемлемая форма критики не входит в противоречие со своей мишенью в том случае, когда ее «дозировка» не превышает некоторого критического предела. В противном случае, как показывает опыт Лермонтова, критика расценивается ее объектом как неприемлемая, оскорбительная, со всеми вытекающими из этого факта последствиями. При этом игровая природа остроты может ввести в заблуждение самого острослова и на какое-то время (критическое для нежелательного оборота дела) отключить психический механизм, который отвечает за чувство меры и самосохранения личности. Этот наихудший вариант развития событий и был разыгран в истории последней дуэли Лермонтов при главенствующей роли в ней остроты.
Глава девятая
Последняя дуэль Лермонтова окружена таким количеством мифов и домыслов, что часто в совершенно очевидных фактах биографы просматривают закономерности и напрашивающиеся сами собой связи. Среди наиболее авторитетных гипотез XX–начала XXI столетия заслуживают внимания две – социологическая и статистическая. Они представляют собой своеобразные категориальные оппозиции: детерминированность – случайность. Обе гипотезы опираются на обширную источниковедческую базу и хорошо аргументированы. Мы не будем входить в подробный анализ каждой из них, а лишь отметим недостаток, свойственный им обеим.
На наш взгляд, исследователями не учитывался психологический фактор, который и сыграл решающую роль в финальном эпизоде дуэли Лермонтова с Мартыновым. Что касается дуэли как последнего звена в цепи жизненных событий Лермонтова, то она была подготовлена всем ходом его душевной жизни. Таким образом, наша гипотеза тоже относится к ряду детерминистских, но с акцентом на психологической составляющей. Но прежде мы должны сделать оговорку принципиального значения.
Рассуждая о соотношении закономерности и случайности в гибели Лермонтова, мы должны развести два факта: закономерность его дуэли, приведшей к гибели поэта, и случайность его смерти вследствие выстрела Мартынова. Тождество этих явлений кажущееся. На самом деле оба находятся в разных плоскостях. И это мы постараемся показать в ходе исследования.
Вначале необходимо остановиться на социокультурной принадлежности дуэли. Выше было показано, какое значение в жизни Лермонтова имела игра и игровая форма поведения. Дуэль, будучи социальным институтом, принадлежит к соревновательным разновидностям игры. «‹…› Игровой элемент в сильной степени присущ ‹…› обычной дуэли, – писал Й. Хейзинга, – Полноценность любого индивидуума должна проявляться публично, и, если признание этой полноценности подвергается опасности, тогда путем агональных действий ее следует подтвердить или отвоевать. Для признания персональной чести не имеет значения, покоится ли эта честь на справедливости, правдивости либо иных этических принципах. На карту ставится сама социальная значимость индивидуума ‹…› Вечная борьба за престиж, который является изначальной ценностью ‹…› Месть – это удовлетворение чувства чести, как бы извращено, преступно или бесполезно это чувство подчас ни проявлялось ‹…› В своей сущности дуэль есть ритуальная игровая форма, регламентирующая неожиданное убийство в припадке гнева из-за вспыхнувшей ссоры».[483]
В традиционном сословном обществе России первой половины XIX века дуэль была заурядным явлением. Практика ее была распространена и на Кавказе, несмотря на запреты и суровые кары для дуэлянтов. Хотя Э. А. Шан-Гирей в своих поздних воспоминаниях о Лермонтове и утверждает противное: «Дуэль – неслыханная вещь в Пятигорске».[484] Сам поэт оставил иные свидетельства на этот счет:
Кроме того, Лермонтов описал дуэль в «Герое нашего времени», что является косвенным подтверждением ее актуальности и на Кавказе. Таким образом, с этой точки зрения дуэль Лермонтова с Мартыновым не была исключением.
В литературе о последней дуэли Лермонтова существует то ли гипотеза, то ли миф о чувстве предопределенности, которое носил в себе поэт незадолго до своей гибели. Оно находит подтверждение в мотиве фатализма в некоторых его произведениях. Хотя с позиций научной рациональности следует крайне осторожно относиться к подобным взглядам, в них, безусловно, содержится элемент психологического правдоподобия. Офицер А. Чарыков, встречавшийся с Лермонтовым за несколько дней до его гибели, впоследствии писал: «Лицо его показалось мне чрезвычайно мрачным; быть может, он предчувствовал тогда свой близкий жребий. Злой рок уже сторожил свою жертву».[486]
Действительно, «в минуту жизни трудную» у Лермонтова появлялись неприятные ощущения и мысли, связанные со смертью, о чем свидетельствуют многочисленные стихотворения. В этом состоянии и рождалась идея предопределения, судьбы, рокового исхода, вплоть до чуть ли не мистического озарения в стихотворении «Сон» («В полночный жар, в долине Дагестана…»). Психоаналитик К. Хорни так описала подобный душевный процесс: «Поглощенность предвидением или предсказанием будущего ‹…› выглядит как беспокойство о жизни в целом ‹…› о совершаемых ошибках ‹…› Такое сосредоточение преимущественно на мрачной, а не светлой стороне жизни должно заподозрить глубокую личную безнадежность ‹…› Человека может охватывать всепроникающее ощущение рока. Или он может занять позицию безропотного отношения к жизни в целом. Не ожидая при этом ничего хорошего, просто думая, что жизнь необходимо терпеть. Или он может это выражать философски, говоря о том, что жизнь по своей сути трагична и только дураки обманываются насчет возможности изменить человеческую судьбу».[487] (Ср. слова Печорина: «После этого стоит ли труда жить? А все живешь – из любопытства ‹…›»[488]). Здесь невольно приходят на память строки из лермонтовского «И скучно и грустно…»:
На этом мотиве мы остановились с тем, чтобы опровергнуть бытующие до сих пор недоразумения относительно связи размышлений Лермонтова о смерти с исходом его последней дуэли. В душевной жизни поэта подобные мысли не были
Выдвигая психологическую гипотезу о причинах дуэли и гибели Лермонтова, мы исходим из того факта, что как в самом событии, так и в предшествующем ему душевном процессе имел место
Будущее Лермонтова, с его не укладывающимся в социально-психологические нормы поступками с ранних пор вызывало тревогу у его знакомых и близких. «‹…› Разудалая голова, так и рвется на ножи», – сокрушался В. Г. Белинский в письме в В. П. Боткину от 16–21 апреля 1840 года.[490] Товарищ Лермонтова по университетскому пансиону Н. М. Сатин был более категоричен в свете гибели поэта: «‹…› Эта юношеская наклонность ‹подтрунивать и надоедать› привела его и последней трагической дуэли!»[491] Знакомый с Лермонтовым по светским салонам Н. М. Смирнов в своих воспоминаниях о поэте придерживался того же мнения: «Все приятели ожидали сего печального конца, ибо знали его страсть насмехаться и его готовность отвечать за свои насмешки».[492] Сослуживец Лермонтова А. И. Арнольди выражает свой взгляд применительно к кавказскому периоду службы поэта: «Мы все, его товарищи – офицеры, нисколько не были удивлены тем, что его убил на дуэли Мартынов ‹…› мы были уверены, что Лермонтова все равно кто-нибудь убил бы на дуэли ‹…›»[493] Наконец один из секундантов, А. И. Васильчиков убежденно и убедительно свидетельствует: «Положа руку на сердце, всякий беспристрастный свидетель должен признаться, что Лермонтов сам ‹…› напросился на дуэль и поставил своего противника в такое положение, что он не мог его не вызвать».[494] Подобные свидетельства можно было бы продолжить. Но и без них ясно, что множество разных людей, знавших поэта в разные эпохи его жизни, не могли ошибаться.
Деструктивную роль в инициировании дуэли сыграла тенденциозная острота. Она спровоцировала непримиримый конфликт. На этот фактор указывают практически все современники, писавшие о дуэли Лермонтова с Мартыновым. «Ожесточенный непереносимыми насмешками, он ‹Мартынов› вызвал его на дуэль», – обобщает распространенное в обществе мнение родственница поэта В. И. Анненкова.[495] Свидетель последних событий перед дуэлью А. И. Арнольди после описания всех провоцирующих фактов делает тот же вывод: «Эта-то шутка, приправленная часто в обществе злым сарказмом неугомонного Лермонтова, и была, как мне кажется, ядром той размолвки, которая кончилась так печально для Лермонтова ‹…›»[496] На одну деталь в обмундировании Мартынова, послужившую предметом остроты Лермонтова, указывает его сослуживец Н. П. Раевский: «Он ‹Мартынов› ‹…› носил необъятной величины кинжал, из-за которого Михаил Юрьевич и прозвал его poignard’ом. Эта кличка, приставшая к Мартынову еще больше, чем другие лермонтовские прозвища, и была главной пучиной их дуэли ‹…›»[497]
Показательны свидетельства и Э. А. Шан-Гирей, которая играла не последнюю роль в пятигорской жизни Лермонтова лета 1841 года: «‹…› Лермонтов надоедал Мартынову своими насмешками; у него был альбом, где Мартынов изображен был во всех видах и позах».[498] Карикатура как дериват остроты играет ту же психологическую роль для разоблачения авторитета человека. «Карикатура, пародия ‹…› направлены против лиц и вещей, претендующих на авторитет ‹…› Карикатура, как известно, унижает ‹…› Она пускается в ход только тогда, когда кто-нибудь добился путем обмана уважения и авторитета, причем в действительности он не заслуживает ни уважения, ни авторитета».[499] Последний аргумент был главным в поведении Лермонтова по отношению к Мартынову, и с ним большинство из круга пятигорских знакомых поэта было согласно.
Но в своих карикатурах и остротах, направленных против Мартынова, Лермонтов перешел психологическую и социальную грань, которая разделяла терпимое в обществе, маску и граничащее с прямым словом о человеке разоблачение. «Приемы, служащие для создания комизма, – отмечал З. Фрейд, – суть: перенесение в комическую ситуацию, подражание, переодевание, разоблачение, карикатура, пародия, костюмировка и др. Само собою разумеется, что эти приемы могут обслуживать враждебные и агрессивные тенденции. Можно сделать комичным человека, чтобы унизить его, чтобы лишить его права на уважение и авторитет».[500]
Именно так и воспринял Мартынов весь арсенал направленных против него Лермонтовым средств. Приходится удивляться не вызову Мартынова, а тому, как он, воспитанный, как и его противник, в понятиях сословной и воинской чести, мог длительное время сносить подобные насмешки. Любой бретер, которыми, по словам Лермонтова, был наполнен «кавказский Монако», не замедлил бы сделать вызов дерзкому насмешнику, что в сущности и предполагали многочисленные знакомы Лермонтова, когда описывали причины его гибели.
Возникает вопрос: на что рассчитывал Лермонтов в подобной ситуации? Для ответа на него необходимо снова обратиться к игре и игровому поведению как важным составляющим образа жизни людей лермонтовского круга и, в частности, общественной жизни Пятигорска лета 1841 года.
Лермонтов не был бретером и задирой. С Мартыновым его связывали отношения знакомства с юнкерской школы. Драться с ним из-за каких-то принципиальных разногласий он не собирался. Следовательно, здесь имел место нетривиальный случай. Как известно, острота теснейшим образом связана с игрой. Она в сущности является разновидностью игрового коммуникативного поведения. У Лермонтова с юношеских лет сформировалось отношение ко многим явлениям жизни общества как к игре. Свою позицию в мире он воспринимал как агон. Нередко подобная установка выражалась бессознательно, переходила в разряд автоматизмов поведения.
Стычки, наподобие мартыновской, уже случались в жизни Лермонтова. А. Ф. Тиран приводит любопытный в этом отношении эпизод: «Он ‹Лермонтов› был страх самолюбив и знал, что его все признают очень умным; вот и вообразил, что держит весь полк в руках, и начинает позволять себе порядочные дерзости, тут и приходится его так цукнуть, что или дерись, или молчи. Ну, он обыкновенно обращал все в шутку».[501]
Будучи отличным стрелком и зная, что Мартынов из дуэльного пистолета стреляет плохо, Лермонтов и не думал придавать серьезного значений всей этой истории. Он воспринимал ее как игру. Однажды он смоделировал подобный конфликт в «Герое нашего времени», где игровых элементов в приключениях Печорина не меньше, чем у его творца. Лермонтов не считал Мартынова серьезным соперником и вообще воспринимал его личность как комически-театральную, как на карнавале: встает в позу, задирает нос без веских на то оснований – словом, играет роль.
Поведение Лермонтова накануне дуэли не укладывается в первичные представления о серьезности всей этой процедуры. Оно крайне удивляло его товарищей, вызывало недоумение у тех, кто знал о предстоящем поединке. Секундант Мартынова М. П. Глебов впоследствии рассказывал: «Он ‹Лермонтов› ехал ‹на поединок› как будто на званый пир какой-нибудь».[502] Поведение Лермонтова создавало впечатление, что его участие в дуэли – это одна из картин большого карнавального спектакля, который в это время готовился в Пятигорске и в подготовке которого Лермонтов принимал деятельное участие. Участниками дуэли уже было приготовлено шампанское, которое все они должны будут распить после ее благополучного окончания.
При этом Лермонтов занимался подготовкой бала в гроте. А уже после вызова, перед дуэлью он заезжал в ресторан Рошке в колонии Шотландка и в обществе помещицы Прянишниковой и ее племянниц устроил очередную мистификацию. «Лермонтов слушал. Смеялся и острил по обыкновению. О себе сказал, что едет на бой с гигантом-Мартышкой (прозвище Мартынова. – О. Е.) ‹…› и сочинил целый фантастический рассказ о том, как в дебрях Кавказских гор ‹…› живут люди-обезьяны ‹…› Лермонтов самым серьезным тоном продолжал фантазировать ‹…›»[503] И все это за несколько часов до дуэли!
Не взывает ни малейших сомнений мысль, что Лермонтов воспринимал дуэль не как серьезное и опасное предприятие, а как игру. Относительно исхода дуэли поэт также был настроен игриво-легкомысленно. «‹…› И здесь он отнесся к нему ‹Мартынову› с высокомерным презрением со словами „Стану я стрелять в такого д… ‹…›“ – вспоминал его секундант А. И. Васильчиков.»[504]
Что касается уговоров товарищей Лермонтова примириться с Мартыновым, то они не привели к желательному результату. Уговорить Лермонтова не было возможности из-за
Драма Лермонтова буквально
Лермонтов рассматривал реальность как игру. А «она развивает суеверное почтение к форме в ущерб содержанию, а это может стать маниакальной страстью, соединяясь с духом этикета, сословной чести ‹…› Игра сама выбирает себе трудности и как бы
При всем том Лермонтов не догадывался, что Мартынов имеет серьезные намерения. Как вспоминал Д. А. Столыпин, Мартынов «откровенно сказал ему, что он отнесся к поединку серьезно, потому что не хотел впоследствии подвергаться насмешкам, которыми вообще осыпают людей, делающих дуэль предлогом к бесполезной трате пыжей и гомерическим попойкам».[507]