— По горло уже сыты, — поддержала женщина.
— Да, по-другому не скажешь… Они заслуживают только презрения.
— Презрения мало.
— С этим нужно кончать.
— Их нужно убрать, — сказал человек с карабином, — так будет лучше для всего мира.
— Истинная правда.
— Наше дело правое, — заверил человек с карабином. — Ответственность тяжела, они это поймут.
— Все те, кто погряз в распутстве и несправедливости…
— А эти несознательные люди…
— Не такие уж и несознательные.
Человек с карабином повернулся к залу.
Мне казалось, что он смотрит прямо на меня. Он открыл рот. Я не знал, куда деваться. Затем услышал:
— От всего этого ощущаешь голод. У меня урчит в животе.
Старичок с седой бородкой предложил ему пообедать с ним и пятью остальными слушателями, но тот отказался:
— Я бы с удовольствием, да меня ждет к обеду жена. Не хочу, чтобы она беспокоилась. И потом, нужно немного отдохнуть. В три часа я должен вернуться на баррикады.
Он поднял руку в приветственном жесте и воскликнул:
— Долой легавых!
— Долой легавых! — повторили сгрудившиеся возле него.
Человек с карабином направился к выходу, пятеро мужчин и женщина провожали его взглядом.
Я видел, как он шел по улице с яростным видом. Группка рассеялась, одни сели за столик, другие вышли.
Чувствовал я себя неловко. Нужно что-то делать, подумал я не слишком уверенно.
— Стаканчик коньяку, — сказал я официантке.
В доме, однако, не стреляли. Я продолжал жить своей жизнью. Нанял немую домработницу. Два часа в день она убирала — застилала кровать, подметала, мыла стаканчики, из которых я пил, проветривала квартиру, затем закрывала окна. Она также чистила шторы.
Нет, они не начнут стрелять в доме. Битва шла еще достаточно далеко от меня. Прохожие на улице не выглядели обеспокоенными. Дама прогуливала собачку в то же самое время. Двое пенсионеров, живущие в домике напротив, по-прежнему выходили на свою ежедневную прогулку, поддерживая друг друга. Возвращался к себе седой русский, крупный хромой мужчина — с тростью в одной руке и хлебом в другой. Еще я постоянно видел пожилого мужчину с нагруженной продуктами сумкой. Он, наверное, ходил на рынок, жена у него парализована, сообщила мне консьержка, которая стала проявлять ко мне большее, нежели прежде, почтение. Она привыкла ко мне, как привыкают ко всему. Издалека уже доносились выстрелы, не нужно было даже особенно прислушиваться. Я об этом, правда, много не думал. Вечером стрельба усиливалась. Вставал я поздно. Приводил себя в порядок, чтобы выйти из дому к моменту прихода домработницы. Иногда думал о первой официантке. Как ее звали? Ивонна или Мария? Новая официантка была со мной вежлива. Не более того. Иногда, когда я вспоминал о первой, меня посещало сожаление. Но случалось это все реже и с меньшей силой. Все-таки во мне была какая-то дыра. Были и другие дыры. Должен ли я проявить инициативу и сказать этой новой официантке о своем желании, чтобы она заменила мне ту, другую — Ивонну или Марию?
На проспекте, где находился ресторан, между обычными прохожими можно было увидеть людей с карабинами — двух, трех. Наверное, они направлялись к площади, где проходила битва. С виду они скорее походили на праздношатающихся. Их никогда нельзя было встретить на спокойной провинциальной улочке. Тем не менее стрельба у нас слышалась все сильнее. Жители выходили в одно и то же время — седой русский, дама с собачкой склоняла голову в одну сторону, должно быть, прислушивалась. Я видел их из своего окна. Вид у них был немного беспокойный или удивленный, а может, мне просто так казалось. Однако из моего окна на четвертом этаже было видно, как над аллеей, опоясывающей домики, вспыхивали со стороны площади красные огни.
В ресторанчике, обедая или ужиная, клиенты по-прежнему сидели уткнувшись носом в тарелки. Человека с карабином я больше там не видел. Наверное, он был очень занят. Возможно, ранен, или убит, или попал в тюрьму, возможно, отказался от участия в битве, отправился в путешествие, возможно, сказал себе, что это не может привести к чему-либо серьезному, не может объяснить смысл нашего существования. Так думал я. Ничто не могло прояснить тайну. Люди волнуются, действуют, побуждают других к действию, находят в этом прибежище, для них это бегство, как для меня — алкоголь.
Однажды, когда я собирался идти в ресторанчик обедать, я увидел в окно человека, истекающего кровью, — он убегал от трех полицейских. Все они скрылись за углом. На этот раз окна соседних домов отворились. Высунулись головы. Я спустился по лестнице. В конце коридора наша консьержка разговаривала с консьержкой из соседнего подъезда, пожилой женщиной со сморщенным лицом, я ее прежде не видел, но слышал о ней. Подошли супруги-пенсионеры, муж парализованной женщины, седой русский с хлебом. Они взволнованно обсуждали происшедшее. Такого они на нашей улице еще никогда не видели. Консьержка из соседнего подъезда слышала, как полицейские кричали убегавшему человеку: «Стоять!»
— Это вор, — сказал пенсионер.
— А может, революционер, — предположил русский.
— О, вы всюду видите революционеров! Здесь не так, как у вас, это Франция.
— У вас тоже были революции, — возразил русский.
— Да, была одна, — ответил пенсионер, — но давно, в тысяча семьсот восемьдесят девятом году. У нас все поняли, что к чему, это никогда больше не повторится.
Мужчина с сумкой, нагруженной продуктами, полагал что происходит нечто очень необычное.
— А что вы скажете об этих кровавых вспышках и постоянном потрескивании?
— Это даже мешает нам спать, — сказала жена пенсионера.
Мужчина с продуктами пояснил:
— Это выстрелы, я знаю, когда-то я охотился.
Я вмешался в беседу:
— А вспышки, что это такое?
Ни одна из консьержек вспышек не видела.
— Это потому, что вы на первом этаже, — объяснил я, — и окна ваших комнат выходят во двор.
— Все это не по-христиански, — сказала консьержка из соседнего подъезда.
— Конечно! — согласилась с ней наша консьержка.
— Успокойтесь, ничего не будет, — заверила дама с собачкой. — Мне муж говорил.
Собравшиеся разошлись. Я пошел обедать. Завернув за угол, увидел на тротуаре возле ресторанчика четырех мужчин с карабинами на плече — вытянувшись в цепочку, они быстро шли, по направлению к площади и все время осматривались. Было видно, что они готовы защищаться. «От кого?» — подумал я. Двое полицейских, стоявших неподалеку, даже не пошевельнулись. Впрочем, это не их забота, они отвечают за порядок на улице. Я открыл дверь ресторанчика, вошел. Подошел к своему столику. Осмотрелся. Люди обменивались репликами.
— Что-нибудь случилось? — спросил я у официантки, принесшей мне графин с вином.
— Не знаю, не знаю, в газетах ничего не пишут.
— А красные огни, что видны с площади?
Все люди на этой тихой улочке, где никогда ничего не происходит, где ничего не должно происходить, были немного взволнованны. Большая часть ее жителей были стариками и желали лишь одного: спокойно дождаться смерти. Я же постоянно жил в состоянии катастрофы, независимо от того, что происходило вокруг меня. Или скорее то, что происходило там, происходило во мне. Или наоборот. Но лишь теперь я начал отдавать себе в этом отчет.
Я понял, что болен. Да, это так, признался я себе, я чувствую себя плохо в своей шкуре с тех самых пор, как родился. Почему? Что не ладилось? Столько людей ведь живут — и ничего. До самого последнего времени они казались мне довольными или смирившимися. Во всяком случае, они не ставили перед собой никаких проблем. Они не боялись смерти или, вернее, не думали о том, что однажды умрут. А я все время живу с этой неотступной мыслью. После ухода моей подружки каждый раз, когда я просыпался ночью, меня охватывала тревога: холодный пот, панический страх — вдруг я умру сейчас, на рассвете. Ее уже не было рядом, некому было сказать мне: «Ну попробуй заснуть», — я помню, мне было достаточно услышать ее голос или дотронуться до нее, или она сама протягивала мне руку, и тревога рассеивалась. Может быть, и в других живет та же тревога. Иначе почему они восстают? К счастью, общество было плохим. Что бы они делали, если бы однажды общество стало хорошим? Исчезла бы причина для бунта, и тогда предмет тревоги предстал бы перед ними во всей своей обнаженности, во, всем своем ужасе. И мою тревогу не могло исцелить никакое общество. Все общества плохие, разве хоть когда-нибудь вышло что-то путное? Люди убивают друг друга в войнах и революциях. Дают себя убивать. Убивают себя в других. Или, может, пытаются убить смерть? Мной владела бесконечная грусть, невыносимая тоска. Я всегда страдал от нее, не отдавая себе в этом отчета. Это вечное «зачем?» мешало мне радоваться жизни. Это не осознаваемое «зачем?». Теперь оно стало осознанным.
Я думал обо всем этом, расхаживая по квартире, переходя из спальни в коридор, из коридора в большую комнату, вглядывался в окно — кровавые вспышки над большой площадью были видны все более отчетливо. Я уже привык к этим вспышкам, они уже не занимали меня. Удручал меня мой внутренний пейзаж. Перед моими глазами разворачивалось все мое прошлое, пейзаж скорби, пустыня без оазиса. Холодная пустыня. От одного края горизонта к другому ни одного растения, лишь выжженная земля — то пыль, то грязь. Была ли в том моя вина? Была ли в том только моя вина? Я не знал, с какой стороны к этому подойти. Какая горечь, какая боль, какая тоска, какая сумятица! А ведь могла же быть и какая-то радость? Какой-то сверкающий свет вместо этой грязной серости, этих сумерек? Могла быть любовь. Сколько упущенных возможностей! Женщины бросали меня, потому что я не был способен любить. Моим последним шансом была эта Ивонна или Мария. Но любовь во мне была. В подземельях, в застенках, в каменных мешках моей души. Все замкнуто. Двери закрыты, а ключа у меня нет. Увы, все это убежало очень далеко, опустилось очень низко. Да, какая неразбериха! Я вновь ощутил бесконечное сожаление. Надо было с этим кончать. Я плохо начал. Я вообще не начинал. Я пропустил все шансы. Что теперь делать? Ждать, ждать в тревоге. Чего?.. Ах, если бы можно было начать сначала. Я хотел бы этого. Но прежде начала должен быть конец. Можно ли на что-то надеяться? Мог ли я на что-то надеяться? Все потеряно. А может быть, не все еще потеряно? Я думал о худшем.
Однако их было много вокруг меня, они двигались, перемещались, они были прозрачными, они ели, спали, ничего себе не говорили, разговаривали, чтобы ничего себе не сказать.
Были ли они лунатиками в этой жизни? Я видел, что они начинают пробуждаться, по крайней мере многие из них стали пробуждаться. У них была ностальгия. Они что-то делали. Эти люди с карабинами, этот огонь, эта торопливость…
С самого начала были миллиарды людей. Сегодня нас три миллиарда. Как они ладили веками, веками, веками? Я думал об этих бесчисленных множествах. Головокружение. Бесконечная бессознательность?
Назавтра или через день я встал утром позже, чем обычно. В дверь позвонили, должно быть, пришла немая домработница. Я вышел из ванной и пошел открывать. Вид у домработницы был перепуганный. Она издавала нечленораздельные звуки. Я привык к ней и начинал уже ее понимать. Она испускала крики ужаса. Показала рукой на окно в большой комнате. Я подошел к нему, открыл его. На тротуаре в луже крови лежал человек. Он агонизировал. Вокруг него собрались соседи. Я закрыл окно, спустился по лестнице; лицо у меня было намыленное.
Я подошел к человеку, отодвинув двух пенсионеров, покачивавших головами.
— Такого мы еще не видели, — бормотал муж.
Жена соглашалась.
— В какое время мы живем! — воскликнула консьержка.
— Это же сын той женщины, вдовы, что живет на углу, в прошлом году она потеряла мужа!
И в самом деле, когда пожилая консьержка подвела к нему эту женщину, она с рыданиями припала к телу сына.
— Говорила же я ему не встревай в это дело, говорила! — вскрикивала она.
— Сегодня молодые люди, — сказал мужчина с сумкой, нагруженной продуктами, — не знают, что такое опасность.
— Мой бедный мальчик, — плакала мать, — мой бедный мальчик!
Раненый был без сознания. Это был молодой человек лет двадцати-двадцати пяти, хрупкий, маленький. Тело его вздрагивало.
— Это ужасно! — говорили люди.
Мать продолжала стонать и причитать:
— Что они с ним сделали! Он был такой мягкий, такой воспитанный!
Подъехала полицейская машина. Раненый уже не вздрагивал. Из машины вышли четверо полицейских и начали решительно проталкиваться сквозь толпу. Меня ударили локтем.
— Двигайтесь, двигайтесь, — покрикивали они.
— Вы же не уличные регулировщики, — огрызнулся седой русский.
— Молчите и уходите, — одернул его полицейский. — Не суйтесь не в свое дело, вы что, собираетесь меня учить?
Полицейские разгоняли собравшихся.
— А что эта здесь делает? — закричал третий полицейский, указывая на мать, вцепившуюся в тело своего сына — теперь уже было видно, что он мертв.
Четвертый полицейский схватил бедную женщину и стал оттаскивать ее от трупа, та отбивалась. Первый полицейский что-то записывал в блокнотике. Женщина продолжала рыдать:
— Мой мальчик, мой бедный Раймонд!
— Идите, идите, это его не поднимет. Вы же видите, он не дышит.
Мертвый был одет в голубую рубашку и джинсы. Рубашка вся в крови. На ногах — домашние туфли. Один из полицейских порылся в карманах его джинсов и достал нож со штопором.
Двое полицейских подняли тело, с которым мать никак не хотела расставаться. В конце концов они с силой оттолкнули ее. Бросили тело в машину. Двое других подняли мать с тротуара — она упала прямо на кровь и продолжала плакать. Все руки у нее были в крови. Полицейские и ее забрали в машину.
— Поехали, дадите показания!
Машина тронулась, увозя умершего и его мать.
На тротуаре расплылось огромное пятно крови. Люди смотрели на это пятно словно загипнотизированные. Собачка моей соседки понюхала кровь и начала ее лизать. Дама оттянула ее за поводок. Я рукой вытер с лица мыло. Люди начали расходиться.
— Помните, — отчаянно жестикулировали они, — это он бегал на прошлой неделе с лицом в крови.
— Нет, то был другой, его враг.
Наполовину выбритый, без галстука, я направился в ресторан.
— Это жизнь, люди умирают, — услышал я у себя за спиной.
— Раньше ли, позже ли!..
Мне ужасно хотелось пить. Я жаждал спиртного. Повернул за угол, вошел.
Что-то изменилось. Мой ли это ресторан? Да, мой. У многих сидящих за столиками из карманов выглядывали рукоятки пистолетов. Карабины они прислонили к стульям. Были и старые клиенты, и новые. Почти все были вооружены — как незнакомые мне люди, так и завсегдатаи.
— Черт, нужно защищаться, — сказала официантка, взглянув на мое испуганное лицо.
— Вина! — взмолился. — Вина!
Я смотрел на людей. Они ели. Я с трудом узнавал тех, кого привык здесь встречать. У них были другие лица. Изменилось что-то фундаментальное. Они оставались собой, уже не будучи собой. Проявлялась иная личность.
Все вокруг разговаривали, не обращая на меня внимания. До моих ушей долетали обрывки разговоров:
«Классовая борьба», «мясник Красной Площади», «нож в зубах», «богатые», «бедные», «пролетариат», «первичная антиреволюционость», «диктатура, да, но в свободе», «добровольные», «поющее завтра», «кровавые рассветы», «это будет новая Варфоломеевская ночь», «это окупится кровью и в крови», «они это заслужили, с их коррупцией», «эти грязные буржуа», «рабочие бедны, потому что пьют, они все проспиртованы», «а еще и наркотики», «коллективизм», «индивидуализм», «тоталитаризм», «общество потребления», «они пьют народную кровь», «все они продались, наши правители». Высокий худой мужчина вдруг с яростным видом встал, ударил кулаком по столу с такой силой, что ножи и вилки полетели на пол, и возопил:
— Братство! Нельзя забывать о братстве! Установилась тишина. На какое-то время люди перестали есть. Мужчина сел на место. Затем споры возобновились: «Чаша наполнена до краев», «три четверти человечества живет в нищете», «люди умирают от голода», «мы привилегированные», «какие там мы привилегированные по сравнению с другими привилегированными», «больше привилегий!», «долой привилегии!», «что-то должно измениться», «люди остаются все такими же», «революции проходят», «эволюция или революция?»
«Все имеет свой конец. У всего есть начало».
«Это квадратура круга».