Андрей Васильченко
ГЕРОЛЬДЫ «НАСЛЕДИЯ ПРЕДКОВ»
Глава 1. «Геральдическое» шествие в Мюнхене
После того как в 1933 году в Германии к власти пришли национал-социалисты, город Мюнхен превратился в «негласную» столицу Третьего рейха. Даже если в официальном статусе Берлина ничего не поменялось, то Мюнхен все равно в рамках городской иерархии занял положение, равнозначное имперской столице. Принимая во внимание тот факт, что наиболее значимыми городами рейха были Берлин, Мюнхен и Нюрнберг, можно говорить о том, что географический акцент «новой империи» был явно смещен на юг. Тем не менее национал-социалистический режим обращал внимание на то, чтобы равномерно распределить заинтересованность между наиболее значимыми городами-метрополиями. В 1933 году Гитлер определил несколько «столиц» рейха, чем приспособил в характерной для национал-социалистической риторики манере их значение к главенствующей идеологии. Гамбург и Бремен были провозглашены «столицами немецкого судоходства», Лейпциг и Кёльн — «столицами немецкой торговли», Эссен и Хемниц — «столицами немецкой индустрии». Мюнхен же обладал почетным званием «столицы немецкого искусства». Однако некоторое время спустя он получил еще один титул — «столицы движения» (подразумевалось национал-социалистическое движение). Показательно, что даже в официальной партийной переписке упоминался не столько город Мюнхен, сколько «столица движения», что указывало на почти официальный статус этого наименования.
Исключительное положение Мюнхена в Третьем рейхе объясняется историей возникновения и развития национал-социализма. НСДАП как партия возникла под руководством Гитлера в Мюнхене в январе 1920 года на базе сформированной до этого Партии немецких трудящихся. Столица Баварии уже с наступлением XX века манила к себе правых политических активистов, чем не могли похвастаться другие города. Город на Изаре с его консервативной и ориентированной на местную династию буржуазией являлся прекрасной социально-политической питательной средой для националистических и фёлькише-расистских проектов. После революции 1918 года притягательная сила Мюнхена возросла во много раз, так как ультраправое и националистическое мировоззрение с нем воспринималось большинством жителей как адекватный политический ответ на возникшую ситуацию. Если в годы Веймарской республики Берлин приобрел славу одного из самых космополитических городов мира, то в Мюнхене «коктейль настроений» смешивался из национализма, расизма и провинциализма. В те времена в Мюнхене тон задавала состоятельная, право-ориентированная, а во многом и реакционная крупная буржуазия. Она не отказывала себе в удовольствии поддержать внезапно возвысившегося в 20-е годы на политическом ландшафте «австрийского иммигранта» Адольфа Гитлера. Он впервые оказался в Мюнхене в 1913 году. Однако вернулся туда вновь уже после окончания мировой войны, когда и проявил в себе талант политического агитатора. Только в Мюнхене Гитлер мог тешить себя несбыточными надеждами на то, что власть в стране можно было захватить путем военного переворота. Попытка его была предпринята в ноябре 1923 года. Изначально мятежных национал-социалистов было около двух тысяч. Однако когда они покинули пивную «Бюргербройкеллер», направившись к центру города, то их количество стало расти — к ним примыкали горожане. Проламывая полицейские кордоны восставшие сторонники Гитлера направлялись к Мариенплац. Казалось, что путч удался. Горожане радостно приветствовали Гитлера и его штурмовиков. После Мариенплац колонна национал-социалистов направилась к площади Одеон, чтобы высвободить группу Эрнста Рёма, которая оказалась блокирована правительственными войсками и полицией в здании командования военного округа. Однако путь к площади Одеон оказался прегражден усиленными отрядами баварской полиции. Колона штурмовиков столкнулась с ними на Резиденцштрассе. Был открыт огонь на поражение. Погибло полтора десятка национал-социалистов, четыре полицейских и один сторонний человек — кельнер, в которого случайно попала пуля. Путч провалился, но национал-социалисты извлекли из него свою специфическую пользу — они провозгласили погибших штурмовиков и сторонников Гитлера «первыми мучениками движения».
После прихода Гитлера к власти символика этого марша во многом определяла суть и форму общественных ритуалов, которые были разработаны национал-социалистами. Любой марш должен был восприниматься как символический «захват» общественно значимого места. На символическом уровне подобного рода марши и демонстрации должны были выражать притязания на власть, что отражалось даже во фразе «борьба за улицы», которая характеризовала процессы, предшествовавшие приходу Гитлера к власти. Сами же национал-социалисты предпочитали использовать агрессивно-романтическую лексику, политические потасовки обозначались ими как указанная выше «борьба за улицы», а приход к власти (к слову сказать, на вполне легальных основаниях) характеризовался исключительно как «захват власти», что должно было подчеркнуть агрессивную динамику движения. На психологическом же уровне марши и демонстрации должны были придавать отдельно взятому человеку некий психологический настрой, который он либо принимал, либо отвергал. То есть они выступали в качестве некого катализатора настроений. Марширующие колонны были не просто безликой «массой», как нам иногда пытаются внушить в исторической литературе, а психосоциальной фигурой, в которой отдельные люди как бы освобождались от «страха контактов». Во время маршей люди получали импульс, приводивший к их психологической «разрядке». Этой «разрядке» должны были служить ежегодно проводившиеся после 1933 года шествия, которые шли по маршруту событий ноября 1923 года.
Если самым важным процессом, который происходил в массах, была «разрядка», то итогом должно было быть превращение аморфной толпы в некий слаженный, почти живой организм. «Разрядка» национал-социалистических маршей — это момент, в который все принимающие участие в шествии люди избавляются от своих различий и чувствуют себя единым целым. В некой степени шествие являлось образным отражением превозносимого национал-социалистами «народного сообщества», в котором не должно было быть имущественных и сословных противоречий. Предполагалось, что массовые демонстрации не должны были оставлять кого-то безучастным. Марш как организованное и органичное действие был нацелен одновременно и на «завоевание» публики, и на самоутверждение ее внутри «народного сообщества». В этом отношении весьма показательно, что национал-социалисты почти никогда не говорили о себе как о партии, а только лишь как о движении. Семантика слова «движение» была связана с взлетом, активным процессом, непрерывной деятельностью. Все это указывало на некую ритуальную эстетику.
Ежегодно 9 ноября с 1933 по 1939 год повторялся символический марш мятежных национал-социалистов. Поначалу он заканчивался у комплекса «Зал полководцев» («Фельдхеррнхалле»). Однако начавшая складываться традиция была изменена в 1935 году. Именно тогда погибшие во время «пивного путча» национал-социалисты были перезахоронены из «Зала полководцев» в специальные «церемониальные храмы», которые были возведены в Мюнхене на Королевской площади. В ритуале торжественных похорон динамичный элемент маршей истолковывался как «национал-социалистическая процессия», о чем говорилось в официальном разъяснении 1936 года. Проводившиеся каждый год торжества в честь погибших в 1923 году «мучеников движения» были, наверное, самыми знаменательными похоронными процессиями Третьего рейха. Символическое мероприятие буквально на глазах превратилось в ритуал. Каждый пешеход, проходивший по Королевской площади мимо «церемониальных храмов», куда были перезахоронены останки погибших национал-социалистов, был обязан вскинуть правую руку в «гитлеровском салюте». Во многом это напоминало то, как каждый православный должен был совершить крестное знамение, проходя мимо храма. Однако если православная традиция была по сути своей неписаной, то ритуал на Королевской площади был закреплен в законодательстве. Он должен был будить воспоминания, на которые были нацелены марши и праздничные шествия.
Надо упомянуть, что, после того как 31 января 1933 года произошел «захват власти», партийное руководство НСДАП продолжало оставаться в Мюнхене. В непосредственной близости от так называемого «коричневого дома» были возведены два монументальных строения: здание фюрера и административное здание НСДАП. Оба они были построены в конце 1933 года по проекту Пауля Людвига Трооста. Этот архитектор также являлся автором проекта «церемониальных храмов» на переделанной Королевской площади Мюнхена. В данной ситуации интересным является другое обстоятельство: национал-социалисты вписали «церемониальные храмы» и оба партийных здания в классическое место города, которое первоначально было намечено под создание «культурного и музейного форума». Однако национал-социалистические власти преобразовали Королевскую площадь не просто в место церемоний, но превратили в специфический плац для построений и демонстраций. Территория между музеями, так называемыми «пропилеями», «церемониальными храмами» и строениями НСДАП была выложена гранитными плитами. Одна из баварских газет охарактеризовала в 1935 году этот архитектурный ансамбль как «германский Акрополь», настолько он был представительным и помпезным.
Последовательное преображение старого культурно-политического содержания городской среды Мюнхена выражалось в получении контроля над общественными учреждениями и сооружениями, в которых «наиболее ярко должны были быть воплощены требования, предъявляемые национал-социалистическим руководством».
Ввиду того, какую символическую роль играл Мюнхен для национал-социалистов, кажется удивительным, что Гитлер официально провозгласил этот город «столицей движения» всего лишь в 1935 году. Только после этого можно было говорить, что в Мюнхене происходила не только тотальная эстетизация политики, но полная политизация всех эстетических проявлений. Это выражалось в многочисленных политических инсценировках: от Дня урожая до Дня немецкого искусства — подмостками для которых становился сам город. На высшем уровне эти процессы выражались в том, что Гитлер являлся не только фюрером и рейхсканцлером Германии, но был также объявлен «архитектором Третьего рейха» (то есть создателем новой государственности). Баварские национал-социалисты полностью сходились с Гитлером во мнении относительно оценок Мюнхена. В одном из своих выступлений гауляйтер и министр Адольф Вагнер заявил, что «Мюнхен вновь становился душой немецкого народа».
15 октября 1933 года во второй половине дня по инициативе партийного руководства гау Мюнхен — Верхняя Бавария в центре города было проведено костюмированное праздничное шествие. Это мероприятие проходило под девизом «Блистательные времена немецкой культуры». Поводом для этого массового спектакля являлось событие государственной важности — Гитлер осуществлял закладку Дома немецкого искусства. Тот факт, что возведение выставочного здания было для Гитлера одним из первых пунктов «повестки дня», по крайней мере в той ее части, что касалась строительства, было отнюдь не случайным. Во-первых, новое здание должно было заменить сгоревший в пожаре 1931 года так называемый «мюнхенский стеклянный дворец». Однако это было запланировано еще до того, как Гитлер пришел к власти. Ситуация изменилась весной 1933 года, когда Гитлер и руководство мюнхенских национал-социалистов заявило, что планирование строительства нового выставочного зала более напоминало хаос. От ранее утвержденных проектов было решено отказаться. Гитлер предписал, что строительство должно было вестись не в Ботаническом саду, как было предусмотрено ранее, а на улице Принца-регента, в непосредственной близости от «Английского сада». Кроме этого в июне 1933 года фюрер поменял проект Адольфа Абеля на творение, запланированное его любимцем — архитектором Паулем Людвигом Троостом.
Троост был квалифицированным архитектором и неплохим специалистом по интерьерному дизайну. Являясь членом НСДАП, он еще до прихода Гитлера к власти спроектировал «коричневый дом» — здание на Бриннерштрассе, где располагалось имперское руководство НСДАП. Однако требования национал-социалистического режима, который намеревался основательно изменить архитектуру и культуру в духе консервативной критики модерна, лучше всего отразились именно в Доме немецкого искусства. Символический характер этого здания вновь и вновь подчеркивался искусствоведами того времени. Так, например, Ганс Кинер, увидевший в 1933 году модель нового выставочного зала, заявил: «Дом немецкого искусства проектировался профессором Троостом в теснейшем сотрудничестве с нашим фюрером. Он навевает мысль о прошедших тысячелетиях, о героических идеалах нордического искусства, об органическом приумножении исторически сложившейся немецкой культуры». Смысл этого выражения становится понятным, если принимать во внимание, что обычно Кинер употреблял словосочетание «органическое приумножение» в отношении классической архитектуры XIX века. В этом сравнении обнаруживается суть художественно-политической программы национал-социалистов. Они намеревались полностью отказаться от взглядов на культуру, присущих Веймарской республике, чтобы изобразить «собственное» искусство как продолжение некогда прерванного художественного развития. То есть как бы перебрасывался мостик между XIX веком и 30-ми годами XX века, по которому надо было миновать эпоху Веймарской республики. Использование биологизированной терминологии в отношении художественных вещей должно было намекать на естественность и вечность национал-социалистического искусства.
Менее программное, но более реалистичное изображение проекта Дома немецкого искусства в журнале «Баварская земля» давал Вульф Дитер Мюллер: «Фюрер подарил народу место для собрания лучших картин и шедевров, созданных за год. Это — великолепное строение, которое должно отвечать положению нового немецкого искусства с его чистыми помыслами и символичной силой». В одном из интервью Гитлер сказал, что еще до 1933 года планировал, как Мюнхен станет главным культурным центром Германии. В этом ему вторил национал-социалистический обер-бургомистр баварской столицы Карл Филер, не без показной гордости заявивший прессе, что сразу же после вступления в должность потребовал, чтобы «Мюнхен вновь стал для людей искусства местом высочайших свершений». Конечно, тут же следовала оговорка, что в этом начинании его полностью поддерживал фюрер. Якобы еще во время заключения Гитлера в тюрьме Ландсберг Карл Филер очень часто беседовал с Гитлером о том, что «Мюнхен надо было развивать как центр искусства».
Кажется крайне сомнительным, что потрясенный провалом «пивного путча» Гитлер рассуждал о будущем строительстве оперных театров, музеев и галерей.
Впрочем, факт остается фактом — первым строительным проектом национал-социалистического режима стало здание выставочного зала, которое должно было наряду с партийными строениями быть представительским объектом. При реализации этого начинания всячески подчеркивалось, что только решительное вмешательство Гитлера смогло преодолеть «демократическую нерешительность», с которой якобы возводилась замена сгоревшему «стеклянному дворцу». Поскольку гауляйтер Адольф Вагнер также являлся министром, то в одних руках оказалось сосредоточено и руководство местной партийной организацией, и строительное руководство, что оказалось весьма благоприятной предпосылкой для скорейшего завершения планирования Дома немецкого искусства. Для того чтобы финансировать стройку имперского масштаба, Вагнер создал в июне 1933 года при Управлении имперского комиссара по строительству Дома немецкого искусства специальный фонд. Пожертвования в него могли снизить налоги предприятиям, а потому почти сразу же без лишних проблем было собрано 12 миллионов рейхсмарок.
Несмотря на то что строительный проект планировалось осуществить в предельно сжатые сроки, закладку Дома немецкого искусства предполагалось осуществить только лишь в октябре 1933 года. Подобные задержки были в первую очередь связаны с тем, что ни в Берлине, ни в Мюнхене не имели ни малейшего понятия о том, в каком виде должна была происходить эта церемония. Только в середине сентября 1933 года, то есть за месяц до церемонии, партийное руководство гау смогло представить на рассмотрение второпях составленную программу «Дня немецкого искусства», который планировалось провести в Мюнхене 14–15 октября.
Национал-социалисты не делали никакого секрета из того, что речь шла о мероприятии, которое было запланировано партией исключительно под закладку Дома немецкого искусства. Поначалу руководитель пропаганды в гау Карл Венцель, известный в партийных кругах под прозвищем Обойщик, поведал о программе намеченных торжеств официальному печатному органу НСДАП газете «Народный обозреватель». Партийная пресса тут же начала распространять сведения об этом. Однако, чтобы держать публику в напряжении, суть программы не раскрывалась до конца. Было решено сделать из ее подробностей некое подобие тайны. Так, например, тот же самый «Народный обозреватель» писал 13 сентября: «Слухи о том, что запланированный на 14–15 октября „День немецкого искусства“ в Мюнхене будет проходить с неслыханным размахом, заставляет поволноваться в нетерпеливом ожидании». Кроме всего прочего, утверждалось, что новый праздник должен был продолжить якобы прервавшуюся в 1918 году традицию, когда Мюнхен использовался в качестве общегерманского центра искусств. Этот тезис очень хорошо подходил для пропаганды. Сам же Венцель, ничего не стесняясь, заявлял: «Пропаганда может и должна состоять не только лишь в том, чтобы воспитывать народных товарищей в национал-социалистическом духе, но она также должна активно вмешиваться (в положительном смысле этого слова) во все сферы жизни, в том числе давая направление развития культуре и искусству».
То, что Венцель подразумевал под эффективной пропагандой культуры, весьма наглядно показал День немецкого искусства. Он должен был торжественно открыться вечером 14 октября. Начало должно было быть положено обращениями обер-бургомистра Мюнхена и гауляйтера Адольфа Вагнера, которые должны были ретранслироваться из концертного зала по немецкому радио. В восемь часов вечера в Мюнхене, по меньшей мере на шести площадках (концертные залы, театры, опера), должны были даваться специальные представления, в том числе постановка «Свадьбы Фигаро». Поскольку эти представления проводились по линии партийного руководства, то оно выделяло финансовые субсидии, что позволяло значительно снизить цены на билеты. Это делалось для того, чтобы «на них могли попасть даже самые бедные народные товарищи». По крайней мере так сообщалось в национал-социалистической прессе. В здании цирка на Марсовом поле должен был давать «народный концерт» Имперский симфонический оркестр. Планировалось, что перед его началом торжественную речь произнесет заместитель гауляйтера Отто Ниппольд. Для тех, кто не мог себе позволить (или не успел) приобрести билет, в различных районах Мюнхена выступали хоры СА. Ассортимент мероприятий был настолько разнообразным, что большинство жителей Мюнхена и гостей города должны были прийти к мысли о том, что новые властители являлись «вдумчивыми покровителями искусства и культуры».
Поскольку местные партийные чины продолжали неоднократно повторять формулу о том, что новый праздник являлся продолжением традиции использования Мюнхена в качестве общегерманского центра культуры, то складывалось впечатление, что речь шла о непрерывности германского искусства, развитие которого было нарушено революцией 1918 года, а затем, в годы Веймарской республики, пошло по ошибочному пути. Однако «возобновление традиции» преподносилось воистину с революционным пафосом. Подобное противоречие являлось сутью национал-социалистической политики в сфере культурного строительства. Это становилось наиболее наглядным утром 15 октября, собственно в День немецкого искусства, когда во время закладки нового выставочного зала Гитлер произнес торжественную речь.
Вновь повторялась мысль о том, что если Берлин был столицей империи, Гамбург и Бремен — столицами немецкого судоходства, Лейпциг и Кёльн — столицами немецкой торговли, а Эссен и Хемниц — столицами немецкой индустрии, то Мюнхен должен был вновь стать столицей немецкого искусства. Употребление слова «вновь» отчетливо указывало на то, что Гитлер был ориентирован на времена XIX века, когда главный город Баварии действительно был крупнейшим культурным городом Германии. Под лозунгом «Мюнхен — художественный центр» создавался новый культурный миф, в котором баварская столица должна была быть неким традиционалистским символом, обращенным на искусство второй половины XIX — начала XX века. Еще в 1901 году молодой Томас Манн написал наивную пародию на этот антимодернистский миф: «Искусство процветает, искусству принадлежит власть, искусство, улыбаясь, простирает над городом свой увитый розами скипетр. Все благоговейно помогают его расцвету, все ревностно и самозабвенно славят его и служат ему своим творчеством, все сердца подвластны культу линии, орнамента, формы, красоты, чувственной радости… Мюнхен сияет».
Однако центрами современного искусства в начале XX века в Германии считались Берлин и Дрезден. В том же самом году, когда Томас Манн написал свой короткий рассказ, берлинский художественный критик Ганс Розенхаген безжалостно критиковал «весь этот жалкий обойный хлам, который образует субстрат искусства Ленбаха»[1], а потому в Мюнхене он видел лишь «индустрию имитации искусства», что полностью противоречило притязаниям баварской столицы на общегерманский культурный центр. Не вдаваясь в детали вызванного подобного рода высказываниями спора, надо отметить, что национал-социалисты задолго до прихода к власти (напомним, это произошло в 1933 году) приобрели то, что можно было бы назвать специфическим чутьем. Именно они, а не другая политическая сила решили использовать миф о Мюнхене как культурном центре Германии, что было весьма лестно для значительной части (не только баварской) буржуазии. Гитлер в своей программной книге «Моя борьба» не раз указывал на Мюнхен как культурный центр, ссылаясь при этом на меценатство короля Людвига Баварского. Гитлер писал: «Все наши города, в сущности, живут только за счет славы и сокровищ прошлого. Попробуйте изъять из нынешнего Мюнхена все то, что было собрано уже при Людвиге I, и вы с ужасом увидите, как ничтожно мало все то, что мы приобрели в смысле художественных произведений после этого времени. То же самое можно сказать относительно Берлина и большинства других крупнейших городов». Гитлер не скрывал своего восхищения подвигом баварского монарха, который положился не на силу, а предпринял художественные и культурно-политические усилия, чтобы превратить Мюнхен в «духовный центр». Это было своего рода вкладом в дело национального единства Германии. Национал-социалисты, полностью поддерживая идею отказа от регионального партикуляризма, тем не менее потребовали «вернуть» общегерманское значение Мюнхену. Впервые весьма отчетливо это проявилось во время местных выборов 1929 года, когда НСДАП вышла к избирателям с кичливым лозунгом: «Мюнхен вновь должен стать надеждой национальной Германии».
Как видим, у речи Гитлера, произнесенной на закладке Дома немецкого искусства, была запутанная и долгая предыстория. Но именно эта предыстория делает понятной символизм заложенного здания, а также характер мероприятий Дня немецкого искусства, включая иконографическую структуру «геральдического» шествия. Если шествие проходило под лозунгом «Блистательные времена немецкой культуры», то национал-социалисты намеревались предстать в качестве восприемников традиции, которая была заложена еще в XIX веке династией Виттельсбахов, выступавших не только в роли баварских монархов, но и высочайших покровителей искусства. В своей речи на закладке Дома немецкого искусства Гитлер предпринял одну из первых попыток узаконить статус Мюнхена как города искусства: «Молодая Германия строит для своего искусства подобающий дом. Когда мы дарим городу Мюнхену это культурное строение, то признаем свою ответственность за дух города, который некогда баварский король пытался превратить в обитель немецкого искусства. В то время как мы определяем величину заслуг, которыми может похвастаться в культурной жизни Германии этот город, то мы повинуемся не столько голосу сердца, но подчиняемся духу справедливости, так как именно Мюнхен в будущем должен стать центром всей новой художественности и культурной жизни».
Приблизительно за месяц до проведения в Мюнхене первого Дня немецкого искусства была запущена пропагандистская машина. Главным образом национал-социалистическая пропаганда должна была заглушить голоса критиков, которые полагали, что задуманное мероприятие, в том числе закладка Дома немецкого искусства, были слишком дорогостоящими для городской казны. Так, например, в газете «Народный обозреватель» появилась статья, в которой говорилось: «Это намерение партийного руководства гау Мюнхен — Верхняя Бавария было прокомментировано пропагандистским руководителем Венцелем в ходе специально состоявшейся беседы с нашим журналистом. Он пояснил, что эти меры позволят не только дать трудящимся новые рабочие места, но и выдать заказы мюнхенским художникам, что позволит свободно развивать творческие силы города». Ставка, конечно же, делалась не только на художников, которые в Третьем рейхе должны были стать небольшой привилегированной прослойкой. Пользу от Дня немецкого искусства должны были извлечь также люди других профессий: «Только на стадии подготовительных работ к праздничному шествию на несколько недель получат работу более сотни портных, плотников и художников-оформителей».
Акцентирование внимания на предоставлении работы сотням людей и общественно-полезном значении Дня немецкого искусства происходило по причине звучавшей критики национал-социалистического режима, который обвиняли в некомпетентности в вопросах экономики, торговли и снабжения. Ввиду первых кризисных явлений, которые дали о себе знать уже после прихода к власти национал-социалистов, было решено придать факту закладки Дома немецкого искусства необычно высокую значимость. Закладка использовалась, чтобы инсценировать восстановление «нормальных отношений». Именно по воле Гитлера «Мюнхен должен был вернуть себе мировое значение, которое было утрачено при прошлом режиме». Чтобы обосновать этот тезис о прерывании традиции, равно как и само наличие «Мюнхенской традиции», национал-социалисты решили обратиться к практике праздников Людвига I, праздников баварских стрелков, а также к сценарию торжественного открытия «Немецкого музея».
Неоднократно повторявшиеся идеи о «Мюнхенской традиции» праздничных шествий, а также о возобновленном статусе Мюнхена как «столицы немецкого искусства» были нацелены не только на то, чтобы заручиться поддержкой широких слоев населения, но и на достаточно банальные вещи, например на повышение жертвенности среди жителей города. За месяц до проведения Дня немецкого искусства партийное руководство гау обратилось к населению с просьбой оказать финансовую поддержку предстоящим торжествам. Две недели спустя появилось повторное обращение. На этот раз оно было более жестким. Горожан уже не любезно просили о помощи, а высказывались отчетливые «ожидания»: «Партийное руководство гау ожидает, что все сословия и профессии примут участие в запланированных мероприятиях, что станет доказательством тотальности национал-социалистического государства, которое намеревается пробудить новые культурные силы во всех сферах национальной жизни». Это обращение было подписано заместителем гауляйтера Ниппольдом. Пару дней спустя тот же самый Ниппольд опубликовал новое заявление, которое было адресовано «твердолобам» и критике, которую они себе позволяли в адрес предстоящего торжества, будучи недовольными его высокими финансовыми издержками. Подчеркивалось, что все сделанные пожертвования и финансовые вложения не просто служат общему благу, но со временем полностью будут возвращены.
Все эти обращения показывают, насколько сложно было мобилизовать население в первый год национал-социалистической диктатуры. Чтобы преодолеть сдержанную реакцию горожан, национал-социалистам приходилось, с одной стороны, указывать на имевшиеся некогда местные традиции, а с другой стороны, предвещать Мюнхену возвращение статуса города искусства с мировым именем. В наибольшей степени указанные местные традиции были учтены при организации так называемого геральдического шествия. Оно же на свой манер показывало, какую роль должно было играть искусство в Третьем рейхе. С одной стороны, подобный культурный и художественный традиционализм во многом был вызван тем, что национал-социалистические власти не могли выработать собственную концепцию искусства. С другой стороны, при всей революционной патетике национал-социализм никогда не противопоставлял Третий рейх более ранним формам государственности (за исключением Веймарской республики), полагая «новую империю» высшим воплощением германской государственной идеи. По этой причине местнопатриотический традиционализм был ориентирован на то, чтобы вызвать симпатии у баварского и мюнхенского населения. В частности, привлечь его к участию в Дне немецкого искусства.
Официально подготовкой концепции праздничного шествия, как одной из важных составляющих Дня немецкого искусства, было поручено заняться скульптору Йозефу Вакерле. В работе ему должны были помогать живописец Конрад Хоммель и художник по костюмам Лео Пазетти. Обязанности по проектированию уличных декораций были возложены на профессора архитектуры Георга Бухнера. Поскольку партийное руководство гау фактически не имело никакого опыта в организации подобного рода мероприятий, то художники оказались перед почти невыполнимым заданием. Для организации праздничного шествия им отводилось всего шесть недель. Судя по всему, гауляйтер Вагнер в самый последний момент был уполномочен имперским руководством НСДАП принять общую художественную программу, в которой должно быть учтено, что закладка Дома немецкого искусства должна быть мероприятием государственной важности («государственным актом»).
Йозеф Вакерле, который должен был проектировать шествие, его маршрут и идеологическую составляющую этого действия, в период с 1906 по 1909 год являлся художественным руководителем фарфоровой фабрики Нимфбург. Именно тогда он предпринял свои первые художественные эксперименты в области скульптуры и пластики. Однако к тому моменту, когда ему было поручено заняться праздничным шествием, он полностью посвятил себя монументальным изваяниям. С 1917 года он работал преподавателем в Мюнхенской школе прикладного искусства. В 1924 году он становится также сотрудником Баварской академии изящных искусств. Вакерле был не только одним из скульпторов, на которого обратил внимание национал-социалистический режим, но также функционером от искусства. Хотя нельзя сказать, что он был национал-социалистом «первого часа». В любом случае в 1936 году Йозеф Геббельс пригласил Вакерле в состав Президиума Имперской палаты изобразительных искусств.
Можно исходить из того, что партийное руководство гау предоставило заказ на проектирование и оформление праздничного шествия только тем художникам, чья политическая лояльность по отношению к новому режиму не подлежала никакому сомнению. Это утверждение справедливо в отношении Вакерле и еще в большей степени в отношении Конрада Хоммеля. Оба они не были яростными поборниками идей национал-социализма и принадлежали к числу так называемых традиционалистов от искусства. Однако их конформизм был вознагражден выгодными заказами, которые поступали от национал-социалистов. Конрад Хоммель еще в 20-е годы относился к числу постимпрессионистских мюнхенских сецессионистов[2], однако после прихода к власти национал-социалистов предпочел изменить своему стилю, став одним из самых востребованных в Третьем рейхе портретистов. Его можно было считать типичным конформистом. В годы Веймарской республики он писал портреты первого демократического немецкого президента Фридриха Эберта и Альберта Эйнштейна, а после 1933 года Гитлера и Геринга, которые были запечатлены на его полотнах в позах мыслителей и полководцев. Не стоит отрицать, что внимание новых властей весьма льстило художникам. Хотя бы по этой причине они очень серьезно отнеслись к заказу, который больше напоминал партийное поручение. Ответственный за организационную составляющую праздничного шествия Йозеф Вакерле весьма недвусмысленно заявил прессе: «Праздничное шествие должно производить впечатление не столько своим качеством, сколько своими размахами. Оно должно затмить все, что вы могли видеть ранее. Оно не должно быть ни исторически доскональным, ни карикатурно искаженным. Если говорить в двух словах, то шествие должно носить геральдический характер. Все силы брошены на то, чтобы провести монументальное мероприятие. И что особо важно — все группы шествия будут оформлены в едином стиле, будучи подчиненными воле единственного человека: профессора Вакерле».
Как видно из данного заявления, уже к концу лета 1933 года многие художники «прониклись» новой национал-социалистической эстетикой, важнейшими критериями которой были: монументальность, показное единение, обстоятельность. Применяя эти качественные категории к праздничному шествию, Вакерле и Хоммель трактовали порученную им миссию как настоящий художественный вызов: «У нас есть главный принцип, которого мы хотим твердо придерживаться. По возможности во время торжественного шествия не использовать никаких старых костюмов и устройств. Все до мельчайших вещей планируется создать заново. Этот принцип станет более понятным, если принять в расчет, что шествие двинется по новому маршруту, используя совсем новые материалы и украшения. Это обещает быть незабываемым зрелищем, производящим ранее неведомое воздействие. Так, например, костюмы, от яркости которых во многом зависит производимое впечатление, а также монументальные драпировки будут производиться не из плательных тканей, а из клеенки».
«Монументальная драпировка» должна была соответствовать уличным декорациям в целом. Ответственный за оформление улиц Мюнхена Георг Бухнер, являвшийся профессором архитектуры в Академии прикладного искусства, в Третьем рейхе считался специалистом по «эфемерным праздничным декорациям». При помощи хитроумной цветовой гаммы и использования символики Третьего рейха ему удалось унифицировать разные по своей структуре улицы, переулки и площади. Всем владельцам домов и их жителям было строжайше запрещено декорировать свои жилища накануне праздничного шествия. Кроме этого, нельзя было произвольно осуществлять иллюминацию зданий. Путь «геральдического шествия» по городу был отмечен пилонами пятнадцатиметровой высоты, изображениями свастик, огромными венками. Длиннющие красные дорожки, которые были проложены вдоль Людвигштрассе, должны были стать ее символической характеристикой как «улицы немецкой национальной революции». Площадь Мариенплац была декорирована черными и желтыми знаменами, которые являлись цветами городского герба. Бриннерштрассе, «улица движения», на которой располагалось партийное здание НСДАП, была оформлена гигантскими переборками из коричневой ткани. По мере движения к Каролиненплац сакральная символика, предложенная Бухнером, достигала своего апогея. На высоте десяти метров площадь попеременно окружали черные знамена и железные свастики. Находившийся в центре площади обелиск, который некогда был поставлен в честь всех погибших в Первую мировую войну в России баварцев, в предложенной Бухнером инсценировке должен был быть местом памяти «всех павших во имя Германии». Усиливать производимое впечатление, которое должно было быть сродни религиозному переживанию, предполагалось при помощи двадцати высоких светильников. Кроме этого, усиливать воздействие должны были четко выстроенные подразделения СС, которые держали в руках знамена и штандарты. Они были единственным украшением, которое имелось напротив «Зала полководцев». Именно здесь происходил «акт почитания» «мучеников национал-социалистического движения».
Тот факт, что мюнхенская пресса весьма подробно, если не сказать детально, разъясняла символику (цвета, формы и т. д.), которая была заложена в оформление улиц, говорит о том, что национал-социалистические пропагандисты, скорее всего, полагали, что население города не будет в состоянии расшифровать и постигнуть глубину политической иконографии. Подобные предположения кажутся вполне оправданными, так как инсценировка, которую собой являло «геральдическое» шествие, могла вызвать двоякие впечатления. С одной стороны, как любая костюмированная процессия, оно бы привлекло внимание большинства горожан. Однако именно это затмило бы политические и идеологические аспекты, не позволив заметить большинства символов, заложенных в уличное оформление. То есть существовал риск, что уличные декорации исполнили бы не политическую, а только свою эстетическую функцию. Мюнхенский искусствовед Ганс Кинер в 1937 году отмечал, что проект Бухнера по превращению улиц города в декорации для шествия был весьма положительно оценен «заказчиками»: «Не надо помпезно украшать ни небольшие здания, ни мюнхенские улицы, возникшие при Людвиге, ни торжественную Королевскую площадь, ни Бриннерштрассе, ни величественные каменные строения на Людвигштрассе. До уровня, достойного выполнения данного задания, дорос только Бухнер. Именно он при помощи простых, почти элементарных вещей смог превратить привычную архитектуру в средство, вызывающее глубокие психологические переживания. Это удалось ему отлично. В некоторых случаях он подчеркнул архитектурные линии зданий, а в некоторых случаях, как, например, на Каролиненплац, увеличил ее объем при помощи круга черных торжественных стягов. Место закладки „Дома немецкого искусства“ находилось на Удалении от внушительного действия. Однако уличное обрамление в целом, а также Людвигштрассе, Каролиненплац и „коричневого дома“ нашло живое одобрение фюрера. В связи с достигнутым великолепным результатом Бухнеру поручалось оформлять почти все большие декорации в гау Мюнхен — Верхняя Бавария».
Несмотря на то что местное руководство НСДАП легитимировало проведение праздничного шествия, увязав его воедино с «Мюнхенской традицией» подобного рода мероприятий, оно тем не менее считало необходимым предъявить собственные требования к данной традиции. С одной стороны, мюнхенская пресса и горожане видели в «геральдической» процессии визуальное доказательство того, что Мюнхен на практике «возвращал» себе статус «города немецкого искусства». С другой стороны, традиционные для баварской столицы придворные праздничные шествия не могли служить идеальным образцом для мероприятий национал-социалистического режима, в которых с 1937 года все отчетливее стали проявляться культово-сакральные черты. Выверенный стиль XIX века сменился монументальной патетикой. Так, например, в одном из сборников, выпущенных в Третьем рейхе, говорилось: «Характеру „Дня немецкого искусства“ отвечает однотонное и основательное украшение улиц». Подобное было бы немыслимо при проведении привычных народных праздников или праздников стрелков. Такие требования в первую очередь «прочувствовали» художники, оформлявшие «геральдическое» шествие. В одном из выступлений перед прессой Вакерле заявил: «Праздничная процессия по смыслу и по значению должна являть тесную взаимосвязь немецкого искусства с величием новой государственности. Поэтому в качестве основной предпосылки для художественного оформления выступает символизм цвета и формы, подобающей той или иной группе».
О том, как праздничное шествие в историческом и в «геральдическом» смысле будет привязано к закладке Дома немецкого искусства, планировалось объяснить (а точнее, разработать с нуля) Конраду Хоммелю. Прежде всего символичным являлся маршрут, по которому шла процессия. Он начинался с места закладки выставочного зала на улице Принца-регента, затем она следовала через Триумфальную арку Мюнхена и переходила на Людвигштрассе. Миновав Триумфальную арку, шествие должно было поворачивать к площади Одеон, откуда продолжало движение к Мариенплац, затем по Театинерштрассе к Залу полководцев, откуда выходило на Бриннерштрассе, заканчивая свой путь на Королевской площади. Маршрут «геральдической» процессии проходил по местам, тесно связанным с историей национал-социалистического движения: Зал полководцев, Бриннерштрассе с «Коричневым домом» и, наконец, Королевская площадь, которая должна была быть перестроена в специальный партийный форум. Весьма широкая Людвигштрассе являлась наиболее удобной улицей для прохождения больших масс людей, которые должны были подчеркивать пафосность Триумфальной арки.
В целом торжественное шествие состояло из девятнадцати отдельно взятых групп, которые должны были собой символизировать культурные явления, связанные с «блистательным временем». Показательно, что отнюдь не каждая группа должна была являться аллегорией некой эпохи. Например, центр шествия, так сказать его апогей, приходился на передвижную модель Дома немецкого искусства. Кроме этого, надо отметить, что сама процессия была выстроена отнюдь не в хронологическом порядке, что стало обязательным условием для праздничных шествий, которые устраивались в ходе празднования «Дней немецкого искусства», начиная с 1937 года. Однако в отдельных повозках и носилках, которые несли или везли участники шествия, можно было увидеть отчетливые исторические аллегории, то есть они могли иметь вполне конкретные интерпретации. Наиболее очевидной отсылкой к истории был мотив повозки, которую сопровождали преимущественно мужчины. Большинство из них были облачены в характерные исторические костюмы, по которым можно было судить о том, что речь велась о Позднем Средневековье. Участники этой группы шествия были одеты в узкие панталоны, которые весьма напоминали штаны из XV века, куртки, походящие на камзолы, небольшие накидки и остроносые башмаки.
Через это костюмированное шоу Вакерле и Хоммель пытались (в полном соответствии с названием мероприятия) продемонстрировать зрителям обещанные «блистательные времена немецкой культуры». Это была эпоха Дюрера, по крайней мере в том виде, как ее представляли в XIX веке. В данном случае можно было говорить о стилизации, так называемой «реплике» старонемецкого искусства. Показательно, что большинство групп являли собой мотивы искусства именно в стилизациях, которые предпринимались еще в XIX веке. Это наиболее ярко проявилось в первых трех группах, где аллегории были отражением академических воззрений полувекового прошлого. Первая группа несла носилки-тележку, на которую была водружена классическая ионийская капитель, являвшаяся символом архитектуры. Носилки, на которых находилась сложная конструкция с изображением муз, должна была ассоциироваться с живописью. Все изображения муз были стилизованы под античную роспись. Далее следовала повозка с «Бельведерским торсом» — аллегорией скульптуры. Эта мраморная статуя, изображавшая Аполлония Афинского, была найдена во время раскопок в Риме в XVI веке. Несмотря на то, что она находилась в Ватикане, к XIX веку она была знакома любому человеку, занимавшемуся искусством.
Капитель, псевдоантичная роспись и торс являлись некими культурными аббревиатурами, которые охотно применялись в художественных выразительных средствах. Как символы они возникли на ранней стадии Нового времени, но опирались на античные образцы. В программном и стилистическом отношениях эта традиция застыла в XIX веке, найдя свое высшее воплощение в художественном академизме. Именно от этого академизма в начале XX века пытались отмежеваться представители модерна в искусстве. Когда в праздничном шествии в Мюнхене была воспринята академическая традиция XIX века, то это было не просто эстетическое заявление, но вполне осознанная культурно-политическая программа, когда делался очевидный намек, что представители кубизма, экспрессионизма, «новой вещественности», откровенно презиравшие академизм, едва ли могли рассчитывать хоть на какую-то роль в искусстве Третьего рейха. Использованные символы оказались весьма применимыми к национал-социалистическому искусству. Капитель как бы говорил о представительской архитектуре, ориентированной на античные образцы. Торс словно взывал к натуралистичной национал-социалистической пластике, якобы восприявшей традиции древнегреческой скульптуры. Росписи с изображением муз отсылали понимающих людей к традиционной станковой живописи и фигуральной форме художественного изложения.
Следующая группа также имела непосредственное отношение к античному миру в его академическом восприятии XIX века. На повозке, в которую были впряжены четыре белые лошади, возвышалась статуя Афины Паллады. Повторенная немецким скульптором Рихардом Кляйном, она стала эмблемой Дней немецкого искусства. Если быть более точным, то в эмблеме использовалось изображение не всей статуи, а профиль головы древнегреческой богини. Более того, в 1937 году, во время шествия, на повозке находилась уже не сама копия известнейшей скульптуры Фидия, а огромная стилизованная голова, лицу которой были приданы германские округлые черты. Однако символическая значимость греческой богини не ограничивалась только подражанием античности. Афина Паллада, опять же, была намеком на художественную и культурную исключительность Мюнхена. Дело в том, что с 1897 года Афина была символом «Мюнхенского Сецессиона». Это творческое объединение было прибежищем мюнхенских бунтарей. Еще в апреле 1892 года группа мюнхенских художников демонстративно вышла из тамошнего художественного объединения и основала свой собственный союз под названием «Сецессион», то есть «разделение», «отъединение». Это был протест против диктатуры Ленбаха и вообще против застоя и замкнутости художественной жизни Мюнхена. Но, опять же, это была попытка подтверждения исключительного статуса Мюнхена. Кроме этого изображение Афины использовалось в качестве символа художественных выставок, проходивших в «стеклянном дворце» Мюнхена. Примечательным является то обстоятельство, что предводитель «Мюнхенского Сецессиона» Франц фон Штук являлся, наверное, единственным представителем модерна, чьим творчеством восхищался Гитлер.
На Афину также можно указать как на символическую фигуру, которая должна была ассоциироваться в старой «Мюнхенской традиции» с искусством, которому покровительствовало государство. Она как бы образовывала прототипическую точку схода и одновременно являлась символическим апогеем «геральдического» шествия. Изображенная в центре фронтона глиптотеки Афина представала в качестве учительницы искусств, будучи окруженной персонификациями изобразительных искусств. Можно говорить о том, что «геральдическая» процессия 1933 года как бы реактивировала мир символов середины XIX столетия, когда искусство оценивалось с точки зрения княжеского меценатства. Следовательно, планировавшие и создававшие концепцию торжественного шествия художники ориентировались на антигражданское, враждебно относящееся к авангарду восприятие искусства, возвращаясь тем самым к моделям придворного патронажа культуре.
Нельзя также забывать о том, что образ Афины Паллады, связанный с «Мюнхенской традицией», Гитлер впервые увидел в Вене, где он познакомился с основными направлениями в искусстве. Афина в качестве символа повсюду встречалась как у сецессионистов, так и у истористов. Она была символом для всех тех течений в искусстве, которые пытались легитимировать автономное обращение к историческим художественным формам, что в одинаковой мере может относиться как к истористам, так и сецессионистам. Подобное художественное восприятие образа Афины позволило национал-социалистам узурпировать его. В данном случае они пытались подобрать как можно более выразительную аллегорию для собственных (поначалу весьма размытых) требований, предъявляемых к культуре. Кроме этого, Афина Паллада ассоциировалась с высочайшим покровительством искусствам, что до 1918 года было связано в первую очередь с княжеским и династическим меценатством. Нечто подобное мы могли бы обнаружить и в 1933 году, когда искусство нарождающегося Третьего рейха решило обратиться к символам античных мифов.
Так, например, Мюнхенская академия изобразительных искусств преподнесла во время закладки Гитлеру почетную медаль, которая была создана профессором Германом Гансом. На одной стороне медали была изображена в архаичном стиле Афина Паллада, а на второй стороне золотой медали — Пегас. Вокруг профиля Афины шла надпись: АКАДЕМИЯ И(зобразительных) ИСКУССТВ ЗА ЗАСЛУГИ.
Вместе с золотой медалью президент Академии изобразительных искусств Герман Бестельмайер передал Гитлеру также сопроводительный документ, который содержал в себе напыщенный и пафосный текст: «Фюреру немецкого народа Адольфу Гитлеру, который сделал национальную идею средоточием духовной жизни и вернул искусству древнее право быть устами народа». Преподававший историю искусств в училище прикладных искусств Ганс Кинер следующим образом объяснял иконографию медали и ее символическое отношение к «фюреру немецкого рейха»: «Образ богини — это удачное выражение героического духа фюрера и национал-социалистического движения в целом. В узком же смысле этот образ является воплощением искусства, которое хочет фюрер, тех форм, которых должно добиваться искусство, пока они не будут одобрены фюрером… Согласно мифам, которые могут быть подвергнуты глубокомысленному анализу, Афина правила рукой Персея, когда тот отрубил голову медузе Горгоне. Из шеи медузы возник крылатый конь Пегас, который тут же полетел во дворец Зевса. Пегас, изображенный на оборотной стороне медали, является символом героической силы и высшего воодушевления, которые позволяют творческим людям: поэтам и художникам — вознестись на высоты Олимпа».
«Глубокомысленность» мифов, на которую намекал Кинер, скорее всего подразумевала, что надо было соотносить Гитлера с Персеем. То есть фюрер в сопровождении Афины Паллады отрубал голову символической горгоне Медузе, чем открывал путь для нового искусства. Кроме этого Афина Паллада, якобы выступавшая на стороне Гитлера, являлась богиней войны. Поливалентная иконография Афины связывала воедино утонченное покровительство искусству, креативность, мудрость с боеготовностью и способностью к осмотрительному ведению войн. Гитлер, конечно же, знал о подобном многообразии трактовок образа Афины. В беседах он не раз демонстрировал немалые познания в античной истории и мифологии. Однако германский диктатор почитал античное искусство не из-за его иконографического потенциала, а потому, что видел в нем выражение героической расы, о чем он публично заявил на партийном съезде в Нюрнберге, который проходил за шесть недель до праздничных торжеств в Мюнхене.
За «Афиной Палладой» следовали группы «готика» и «баварское рококо». Эти группы были выражением тех исторических стилей, которые, пожалуй, в наибольшей степени могли соотноситься с местными реалиями. На повозке «готика» был установлен открытый павильон с минеральным источником вод, перед которым восседала женщина с лирой в руках. Она должна была символизировать собой миннезанг. У подножия павильона располагались копии четырех фигур из скульптурной группы «Танец морисков», которая была создана в 1480 году Эразмом Трассером для старой Мюнхенской ратуши. Эта скульптурная группа, исполненная экспрессии, с XIX века являлась едва ли не излюбленным в Мюнхене шедевром, который был создан во времена Средневековья. В конце XIX столетия уменьшенные копии фигур «Танца морисков», которые производились ремесленниками, являлись одним из самых популярных элементов оформления интерьеров жилых помещений буржуазии и людей среднего состояния, которые хотели придать своим домам «исторический облик». Не обошла стороной эта тенденция и Гитлера. В его резиденции в Оберзальцберге была установлена копия одной из фигур. Весьма характерным является то обстоятельство, что фигура, более известная под названием «Волшебник», располагалась в «красном углу» (в немецком варианте «угол Господа Бога»), где обычно размещались распятие и иконы Богоматери.
Ввиду бесчисленных имитаций группа «Танец морисков» приобрела функции элемента художественного оформления жилья мелкой буржуазии, что позволяет ее трактовать как некий народно-исторический образ. Кроме этого в годы национал-социалистической диктатуры скульптурная группа была представлена в качестве одного из символов Мюнхена, который был в полную силу явлен публике во время Дней немецкого искусства 1937–1939 годов. Однако в 1933 году ансамбль танцоров, который пытались преподнести как символ готики, имел по большому счету локальное значение. Но это не помешало национал-социалистам причислить «Танец морисков» к числу совершенных художественных творений, провозгласив его каноном. В 1939 году в Германии была опубликована книга Вильгельма Пиндера, посвященная искусству эпохи Дюрера. В ней «Танец морисков» характеризовался как «особый случай». Но вместе с тем признавалось, что эта скульптурная группа была «абсолютно мюнхенской».
Если мюнхенский «Танец морисков» должен был утрированно символизировать собой всю «немецкую готику» (по крайней мере во время «геральдического» шествия), то барское рококо, которое было представлено одноименной группой, представало в неком гротескном виде. На повозке находились четыре небольших ангела, которые символизировали собой охоту, рыболовство, сельское хозяйство и военное искусство. Над ними посередине возвышался дующий в трубу гений. Подобного рода скульптурки и ансамбли из фарфоровых статуэток стали появляться на границе XVII–XVIII веков. Однако их популярность в XIX веке стала падать, а к началу XX века фигурки ангелочков и вовсе превратились в кич, доступный даже самым бедным горожанам. Однако на повозке «баварское рококо» фигурки ангелов должны были предстать в качестве символов великолепной и по-своему сакральной культуры, которая лишь затем и была растиражирована среди обывателей. Здесь в первую очередь подразумевались братья Азам, а также Франсуа Кювилье.
Девятиметровая модель Дома немецкого искусства, с одной стороны, выпадала из вереницы исторических образов. С другой стороны, она должна была символизировать собой наступление нового «блистательного времени немецкой культуры». Чтобы хоть как-то исправить этот стилистический диссонанс, ее сопровождали фанфаристы и юноши с гирляндами. Это весьма напоминало праздничные шествия XIX века, когда на улицы выходили представители различных цехов и процессий. В процессии группа «Дом немецкого искусства» занимала весьма символичное место — она располагалась между «баварским рококо» и средневековым искусством. То есть делался намек, что, являясь итогом многовекового развития немецкой культуры, национал-социалистическое искусство было все-таки самостоятельным явлением, причем его значение должно было быть настолько велико, что оно никак не могло располагаться в хвосте торжественной процессии.
Глава 2. «Бамбергский всадник» как вневременной символ Третьего рейха
Одна из групп «геральдического» шествия, которая называлась «Немецкое искусство», везла на передвижных подмостках большое гипсовое изваяние, которое являлось копией скульптуры так называемого «Бамбергского всадника». Поскольку группа должна была ассоциироваться с немецким искусством в целом, то можно было изначально предположить, что образ «Бамбергского всадника» имел большое значение для пришедших к власти национал-социалистов.
Пожалуй, никакой другой шедевр немецкого искусства не подвергался столь большому количеству культурно-исторических интерпретаций, как «Бамбергский всадник». Ему «посчастливилось» не только стать частью популярной культуры, но и объектом всевозможных идеологических спекуляций. В первые три десятилетия XX века фигура всадника, созданная во времена ранней готики, подвергалась анализу не только со стороны академической науки (в первую очередь искусствоведения), но и получила оценку со стороны идеологов германской расовой мысли. Во времена Третьего рейха эти устремления отчасти совпали, породив на свет не совсем историчную, но метафизическую интерпретацию изваяния. Надо отметить, что именно немецкие искусствоведы начала XX века сделали те предположения, которые позволили «Бамбергскому всаднику» стать фактическим синонимом «арийской культуры». Несмотря на однозначно националистические импликации, визуальное восприятие конной статуи прошло весьма противоречивый путь.
Появившись на свет после поражения Германии в Первой мировой войне, молодая Веймарская республика оказалась поставлена перед проблемой формирования собственной символики. Именно в это время голова известного всадника появляется на банкноте в 100 марок (1920 год). Именно в 1920 году «Бамбергский всадник» впервые за все свое многовековое существование был признан не просто шедевром средневекового искусства, а был возведен в ранг хотя и не самых высших, но все-таки государственных символов. Должен ли был всадник, появившийся на республиканских банкнотах, символизировать собой обретение немецкой нацией «собственного пути» в новых политических условиях? Обращение к средневековой «королевской» скульптуре станет более понятным, ёсли прибегнуть к сравнению с денежными знаками приблизительно того же времени. На банкноте в 1000 марок 1910 года можно увидеть персонификации сельского хозяйства и судоходства. Они предстают в виде женских фигур, стоящих по обе стороны от имперского герба, увенчанного короной. На купюре в 100 марок того же времени была изображена символическая Германия (женщина в короне), которая держит в руках щит и меч. Перед ее ногами лежат инструменты, которые должны были собой символизировать торговлю, сельское хозяйство, индустрию и морской флот. Отдельно надо обратить внимание на то, что аллегорическая фигура Германии держала в руках меч, на ее голову была надета имперская корона, а на груди виднелся мощный панцирь. Это — однозначно средневековые реликты. С другой стороны на купюре имелись символы современного времени: плуг, шестерня, виднеющиеся на заднем плане броненосцы. Вместо аллегорических персонификаций, которые использовались для того, чтобы дать визуальную абстракцию комплекса понятий, связанных с мощью германской империи, на республиканской банкноте появилась голова всадника из Бамбергского собора. Воспроизведена она была фактически с фотографической точностью. Тот факт, что изображение конной статуи было сокращено только до головы, говорило, что Веймарская республика ориентировалась на создание новых визуальных символов, которые должны были восприниматься как исключительно «немецкие». Если ранее в качестве таковых использовались аллегории, которые являлись стилизацией абстрактной реальности, возвышенной в фигурах персонификаций до уровня идеалов, то «Бамбергский всадник» являлся вполне конкретным объектом. То есть исторический артефакт средневекового искусства был превращен в своего рода «национальную икону». Однако визуальная подача не всей статуи, а только лишь ее головы привела к тому, что этот образ оказался лишенным исторического контекста. Из республиканской купюры совершенно нельзя было узнать, где было установлено это изваяние, равно как и то, что оно находилось на 4-метровой высоте средокрестной колонны Бамбергского собора. Более того, изображение на купюре в 100 марок было лишено всякого сакрального смысла. На самом деле фигура «Бамбергского всадника» должна была «читаться» исключительно в контексте других, возникших приблизительно в то же самое время изваяний. Предельная изоляция части изваяния от ее исторической и сакральной среды очень быстро превратилась в существенную проблему.
Однако вначале надо задаться вопросом: почему данное скульптурное изображение было решено использовать в качестве нового национального символа? В первую очередь надо принимать во внимание исключительное художественное значение «Бамбергского всадника». Показательно, что высочайшую оценку этому изваянию дал знаменитый французский искусствовед Эмиль Маль. Еще в 1917 году в своей работе «Германское и французское искусство Средних веков» он назвал «Бамбергского всадника» одной из прекраснейших скульптур, в которых были запечатлены «христианские наездники». Однако Маль решил не ограничиваться высокой оценкой изваяния — он дал ей свою интерпретацию. Опираясь на внешние наблюдения, он пришел к выводу, что натурализм статуи, ее исключительное качество, пропорции, обработка поверхности, а также физиогномика конника говорили о принадлежности этой скульптурной работы к школе ваятеля, оформлявшего собор в Реймсе. Подобный вывод едва ли мог считаться открытием, так как еще в 1890 году к аналогичному заключению пришел систематизатор германского искусства Георг Дехио (1850–1932). Этот исследователь был уроженцем Таллина, столицы Эстонии (в Средние века этот ганзейский анклав находился далеко от основных очагов немецкой культуры, но поддерживал с ними тесные культурные связи). Именно благодаря «взгляду с периферии» Дехио мог столь обостренно воспринимать, объективно оценивать и интегрировать в единое целое все исключительно разнообразные и жизнеспособные формы немецкой архитектуры и культуры вообще.
В своей статье «О скульптурах в Бамбергском соборе» он высказал мысль о «французском происхождении» не только знаменитого всадника, но и большинства статуй упомянутого культового объекта. К несчастью исследователя, подобное предположение было высказано в годы, когда в Германии шел активный поиск новых национальных символов, а отношения кайзеровской империи и Франции неуклонно ухудшались. Попытка представить «национальный тип» как «французское порождение» сразу же подверглось острой критике. В итоге два года спустя после появления злополучной статьи Георг Дехио был вынужден издать дополнительные материалы, в которых он пытался ответить «на упреки относительно его недостаточно патриотичного поведения». Однако появлявшиеся работы едва ли могли оставить сомнения относительно того, что скульптуры из Реймса явно предшествовали появлению изваяний в Бамбергском соборе. Окончательно точки над «i» были поставлены в 1897 году, когда искусствоведу Артуру Везе в одной из своих статей удалось доказать, что образцом для лица «Бамбергского всадника» послужил облик статуи Филиппа-Августа из Реймского собора.
Казалось бы, в споре была поставлена точка. Однако предложенная точка зрения не удовлетворяла национально ориентированные научные круги Германии. Именно по этой причине споры вокруг «Бамбергского всадника» продолжились. При анализе форм предлагалось принять за отправную точку, что изваяние возникло в художественном ландшафте Средней Европы около 1200 года, то есть раньше статуй из Реймса. Среди талантливых искусствоведов критикой Артура Везе отметился Вильгельм Фёге. Фёге не скрывал своего недовольства тем, что «не акцентировалось внимание на сугубо немецком характере бамбергских работ». Он писал: «Этот характер можно было отметить с самого начала, а потому является нелепым отрицать факт существования Бамбергской школы». Требование вернуть скульптуре ее, предположительно, «немецкий характер» никогда не объяснялось с научной точки зрения. Сомнительным является вообще утверждение, что около 1200 года Европа вообще знала такое явление, как «немцы». Фёге же предлагал сосредоточиться не на национальности скульптора, а на происхождении всадника в целом. Сразу же надо оговориться, что споры по данному поводу ведутся и по настоящий день. Они усугубляются тем, что не сохранилось ни одного исторического источника, который бы позволял дать однозначный ответ на вопрос: кто же был запечатлен верхом на лошади в Бамбергском соборе? Впрочем, надо оговориться, что с версиями ответов в Германии никогда не было проблем. «Бамбергского всадника» идентифицировали и как короля Конрада III, и как императора Генриха II, и как императора Фридриха II. Выдвигались и весьма экзотичные версии, например император Константин, то есть конник из собора в Бамберге должен был восприниматься как олицетворение универсального христианского правителя. Некоторые исследователи пытались изобразить наездника в качестве святого Стефана или святого Георгия. В 2004 году немецкая исследовательница Ханнес Мёрниг предположила, что «Бамбергский всадник» был скульптурным воплощением образа христианского Мессии.
Если возвращаться к началу XX века, то надо заметить, что в это время многих немецких искусствоведов методологические проблемы волновали куда меньше, нежели дискуссии о «национальном характере искусства». В 1907 году Георг Дехио опубликовал в «Историческом журнале» статью, которая называлась «Немецкая история искусства и немецкая история». Теперь он придерживался национально-исторической модели, которая стремилась определить искусство как ответ на задачи, поставленные нацией. В качестве типичного для «прошлого времени» неприятия контекстуализации архитектуры он оценивал позицию Роберта Доме, который в изданной в 1886 году «Истории немецкого зодчества» отказывался выходить за рамки сугубо архитектурных трактовок. Доме полагал, что исторические интерпретации архитектурных творений таили в себе множество опасностей. Дехио был принципиально не согласен с фразой Доме: «Однако изображение фоновых настроений неизбежно ведет к одностороннему восприятию потребностей творцов, а в некоторых случаях является вообще ненужным орнаментом». Для Георга Дехио подобные заявления были чем-то вроде профессионального кретинизма. Он полагал, что художественные шедевры должны были восприниматься исключительно как проявление исторических процессов, присущих той или иной эпохе. Некая преувеличенная автономность искусства была неприемлема. В начале XX века все больше и больше историков и искусствоведов говорили о том, что историческое изучение искусства должно было осуществляться исключительно в контексте нации. То есть предполагалось показать искусство во всей его целостности, чтобы оно было полностью охвачено как с точки зрения продукта национальных сил, так и с точки зрения восприятия данной нацией. С наступлением нового века «нация» стала для Георга Дехио некой рамкой, обрамляющей искусство. С одной стороны, это соответствовало требованиям современной национальной историографии, но с другой стороны, являлось также свидетельством растущих националистических настроений в академической среде, что было отличительной чертой предвоенного периода. Дехио, выдвинувший концепцию общенационального восприятия искусства, в конечном счете предложил одну из первых моделей этнически осознанной культуры. Лозунгом этого подхода должна была стать фраза: «Немцы в немецком искусстве». Однако если Дехио с его исторической интерпретацией искусства был всего лишь порождением присущих для всей науки тенденций («проявление экспрессионизма»), то люди, развившие его идеи, фактически осуществили переход к протофашистским концепциям. Такие деятели немецкой культуры, как Ганс Мух, Ганс Гюнтер или Пауль Шульце-Наумбург, стали увязывать искусство не столько с нацией, сколько с расой, там самым создав гибрид из истории искусства и расовой истории.
Некогда высказанные в адрес Георга Дехио упреки в недостаточности патриотизма, как видим, оставили свои следы, так как он попытался «исправиться», заняв более «подобающие» для немецкого исследователя позиции. Если же говорить о «Бамбергском всаднике», то отсутствие какой-либо реальной возможности установить, чьим же именно было это скульптурное изображение, привело к тому, что изваяние стало восприниматься как некий абстрактный символ. В 1927 году Вильгельм Пиндер в своей работе назвал «Бамбергского всадника» «символом всей эпохи и благородного духа в целом». В начале XX века рыцарь эпохи династии Гогенштауфе-нов, запечатленный в камне, воспринимался как некий этический Парцифаль, символ возвышенности и благородства. В 1925 году в своей книге «Шедевры Бамбергского собора» Герман Бенкен, наверное, одним из первых высказал мысль о том, что изваяние всадника надо было воспринимать как своеобразный этический тип. Десятилетие спустя заведующий кафедрой истории искусств в Боннском университете Альфред Штанге объяснял студентам, что конная скульптура является «памятником вечному немцу». В 1941 году немецкий исследователь Ганс Янцен в своей книге «Немецкая пластика XIII века» дал лапидарное описание этого монумента. Несмотря на то что автор не пытался восстановить исторический контекст, данная характеристика в рамках нашего исследования кажется весьма интересной и символичной: «Мы ничего не знаем о всаднике в Бамбергском соборе, равно как ничего не можем сказать о его возникновении. Он пережил столетия, находясь на вершине колонны, став не просто блистательным изображением немецкого рыцаря, но и символом присущего тому времени образа мышления».
Теоретики национал-социалистического искусства, а также немецкие расовые теоретики задолго до прихода Гитлера к власти провозгласили «Бамбергского всадника» визуальным символом парадигмы расового учения. Так произошел переход от образа, предложенного представителями национальной истории искусства, к аллегории агрессивной расовой политики. Один из самых известных и авторитетных в Германии расоведов, Ганс Гюнтер, использовал голову всадника уже не просто как национальный символ, а как некое визуальное воплощение «чистой германской расы». Только этим можно объяснить, что изображение головы наездника из собора в Бамберге, вначале появившись на республиканских банкнотах, постепенно перекочевало на обложку изданного в 1930 году «Краткого расоведения немецкого народа». Почти в аналогичном ракурсе было помещено фотографическое изображение головы всадника на титульном развороте книги Шульце-Наумбурга «Искусство немцев», которая была издана в Германии в 1934 году. Подобная медиализация облика «Бамбергского всадника» позволяла менять его символическое значение. Если поначалу он должен был ассоциироваться с «истинным немецким искусством», то затем стал выражением историко-генетического героизма «немецкого народа», используясь исключительно как пропагандистское средство. В качестве примера использования ставшего почти иконографическим мотива лица всадника из Бамберга может служить обложка учебника, выпущенного в 1937 году. На нем была воспроизведена черно-белая фотография повернутого в профиль всадника, за которым возникает грубо нарисованное красным цветом лицо солдата вермахта, облаченного в стальной шлем. Это школьное пособие, автором которого был некий Вильгельм Коттенродт, выходило в учебной серии «Народ и фюрер. Немецкая история для школы». Весьма показательным является название этой книги: «Немецкие вожди и мастера. Исторические портреты из современности и прошлого с приложением врагов и предателей». Ученикам немецких школ не требовалось даже предпринимать сколько-нибудь заметных интеллектуальных усилий, чтобы провести иконографическую дешифровку образа «Бамбергского всадника». В тексте учебника не было сказано ни слова об этом изваянии, однако обложка сразу же позволяла его опознать как «исторический пример национального героизма». Подобного рода иллюстрации были обязаны своим появлением националистической стереотипизации, которая была предпринята немецкими искусствоведами еще во времена кайзеровской эпохи и Веймарской республики. Никто из специалистов не возражал и не выступал против того, что средневековая скульптура была по большому счету стилизованной как на изображениях, так и на фотографиях. Это относится как к периоду до 1933 года, так и после прихода Гитлера к власти. Вне зависимости от техники воспроизведения изображения «Бамбергского всадника» его облик сокращался исключительно до уровня портрета. Однако средневековая скульптура никогда не была рассчитана на то, чтобы ее рассматривали вблизи. Она находилась на большой высоте, и разобрать портретные черты безымянного наездника без специальной техники не представлялось возможным. Только с появлением и развитием фотографии у «Бамбергского всадника» появились черты, которые можно было трактовать как идеологические: неподвижный взгляд, задумчивая решительность, спонтанный поворот головы.
Несмотря на то что «Бамбергский всадник» выступал в роли символа, он был полностью лишенным не только своего исторического, но и сакрального содержания. Поражает та уверенность, с какой в научных публикациях немецкие историки и искусствоведы рассуждали о личности скульптора, создавшего этот шедевр. В 1929 году Георг Дехио провозгласил следующее: «Мастер, чье творчество сейчас увековечило бамбергскую школу ваяния, был, скорее всего, одним из талантливых юношей, который осваивал профессию художника во французских мастерских… Здесь его поразил Реймс, произведший неизгладимое впечатление. Он пребывал там длительное время. Голова был полна идей, а сделанные небольшие наброски позволяли сохранять воспоминания. Однако от этого он не стал французом. Во всем проявляются его немецкие чувства. И что характерно, он не отказался от бамбергского цехового способа производства, а продолжил некоторые из традиций».
В своей работе «История немецкого искусства», которая увидела свет сразу же после окончания Первой мировой войны Георг Дехио опирался на идеологему, которая позже была заимствована сторонниками расовой истории искусств. Дехио предположил наличие близкого «духовного родства» между немецким искусством и художественно-эстетическими представлениями античности. По его мнению, скульптур, создавший «Бамбергского всадника», во время пребывания в Реймсе проявлял повышенный интерес к изваяниям, напоминавшим по своей форме античные статуи: «Немец не предавался без разбора различным увлечениям, но сортировал скульптуры в соответствии с личными потребностями, что было отличительной чертой всех немцев. Из всей массы скульптур в соборе Реймса он выделил небольшую группу, которая и возбудила его фантазию. Выбранные скульптуры несли на себе явственный отпечаток античности».
Восприятие французской скульптуры через немецкого скульптора было своего рода национальным стереотипом, относящимся к так называемому «германскому образу мышления». Скульптор в данной интерпретации мог отличить античные формы от аналогичных, которые были созданы в Средние века. Причем свой выбор он делал якобы на основании принадлежности к германцам, то есть исходя из национальной идентичности. Эта мысль становится более понятной, если принимать во внимание, что Дехио говорил не о каменотесе XIII веке, а об «искусствоведе своего поколения». В связи с этим идея о том, что «Бамбергский всадник мог по праву считаться произведением XX века», казалась не такой странной и дикой.
Национальные стереотипы отражались также на предполагаемом описании личности скульптора. Эти стереотипы во многом были связаны с идеологическими установками и художественными концепциями, которые господствовали в то время. Весьма показательным является то обстоятельство, что статья Лотаря Шрейера «Бамбергский всадник» была опубликована в 1932 году в составе сборника «Письма к нации». Он был состав-лен самыми выдающимися и знаменитыми немецкими искусствоведами того времени. В своей статье Шрейер писал: «Это прекрасное и возвышенное произведение было создано художником эпохи ранней готики. Можно с определенной степенью уверенности говорить о том, что художник был знаком с классическим искусством, а также знал готические работы из Реймса. Но его христианская душа взяла верх над восхищением красотой языческой античности. Немецкая сущность одержала верх над французским смыслом, формальной абстракцией. Германское выразилось в нем в стремлении к жизни, полной немецкого героического существования».
Опираясь на мысль о восприятии форм из античного наследия, о «Бамбергском всаднике» говорилось: «Германский всадник, которого художник превратил в символ немецкого человека, является германской сущностью. На немецкую душу пришлось многое. Потоки греческой классики, нездоровые настроения провинций Римского мира, арабское колдовское мышление, перезрелая византийская культура и т. д.». Однако «Бамбергский всадник» символизировал собой «очищение» от этих «наслоений», а потому и стал иллюстрацией к национальному и националистическому интерпретированию истории искусства. На «геральдическом шествии» 1933 года в Мюнхене он был представлен отнюдь не как изваяние XIII века, а как символ всего немецкого искусства, что следовало хотя бы из названия костюмированной группы. Сопровождавшие копию статуи юноши несли в своих руках установленные на длинных шестах таблички с именами Дюрера, Кленце, Шонгауэра и т. д. Подобная программа является непосредственной отсылкой к истории искусств, как она понималась в XIX веке. Именно этот исторический возврат должен был обосновать иконографию «современного национал-социалистического искусства».
Само же наличие копии скульптуры «Бамбергского всадника» на «геральдическом» шествии, при всем его национальном символизме, являлось совершенно случайным. В некоторой степени это позволяет по-новому взглянуть на создание концепции и подготовку к празднеству. Однажды Вакерле открыто признался немецкой прессе: гипсовая копия «Бамбергского всадника» была ненамеренно обнаружена в Дахау. Обстоятельства этой «находки» до сих пор являются невыясненными. Однако данная история позволяет судить о том, насколько поспешно создавалась программа дня немецкого искусства. Сказывался не только недостаток времени и организационного опыта, но и отсутствие четких целевых установок, учитывая которые можно было бы создавать концепцию праздника. В любом случае использование «Бамбергского всадника» как символа всего немецкого искусства показалось национал-социалистическому руководству «весьма удачной находкой режиссера». Она использовалась во всех Днях немецкого искусства вплоть до 1937 года. Лишь в 1937 году, когда праздник проходил под девизом «Две тысячи лет немецкой культуры», от всадника было решено отказаться. Его заменили изваянием «Уты, основательницы Наумбурга» и так называемым «княжеским порталом» из Бамбергского собора. Однако эти скульптуры должны были производить то же самое впечатление, что и «Бамбергский всадник», то есть быть символами непрерывности немецкого искусства. На протяжении несколько десятилетий образ «Бамбергского всадника» вырывался из исторического контекста, лишался своего исторического содержания. В итоге в Третьем рейхе его просто-напросто не могли воспринимать как простое изваяние XIII века, которое должно было «всего лишь» символизировать собой раннеготическую пластику. Именно так «Бамбергский всадник» превратился в «гордое признание расы».
Там, где не имелось возможности придать шествию историзма, устроители праздника предпочитали обращаться к образцам местного искусства. Так, например, модель Дома немецкого искусства сопровождали одетые в стилизованные старые костюмы юноши, которые символизировали собой представителей цехов и ремесел. Вслед за ними следовала группа, которая несла на бронзовой подставке общеизвестное в Мюнхене скульптурное изваяние. Речь идет о статуе «Теллус Баварика» («Баварская земля»), которая вплоть до XIX века считалась художественной персонификацией герцогства Бавария. Она была создана в 1590 году скульптором Хубертом Герхардом для фонтана, который находился близ мюнхенского скотного рынка. Однако несколько лет спустя герцог Максимилиан расположил копию этой полуобнаженной персонификации в своем придворном саду. В изначальный облик «Баварской земли» были внесены некоторые изменения: лавровый венок, венчавший голову, поменяли на шлем Минервы, а в правую руку положили круглую «державу».
Наряду с таким «лицедейским» отношением к истории Мюнхена и его искусству в сторону «баварской иконографии» было сделано еще несколько реверансов. След за повозкой «Фортуна» следовали группы «Немецкие сказки» и «Немецкие сказания». «Немецкие сказки» символизировались юными девушками, которые сопровождали повозку с установленной на ней фигурой единорога. «Немецкие сказания» были представлены изображением героя, который повергал то ли змея, то ли дракона. Судя по всему, он должен был быть олицетворением легендарного Зигфрида. Подобное деление на две части было отчасти присуще поэзии. С иконографической же точки зрения наличие двух схожих групп — «Немецкие сказки» и «Немецкие сказания» — во многом отвечало настенной росписи Мюнхенской резиденции. В так называемом «зале героев» немецкий художник-романтик Юлиус Шнорр фон Карольфельд окружил предполагаемого автора «Саги о Нибелунгах» персонификациями сказок и сказаний (саг).
Использование фигур из «Танца морисков», а также копия работы скульптора немецкого Ренессанса Хуберта Герхарда, равно как и группа «Баварское рококо», были явным заискиванием перед жителями баварской столицы. Однако это было совмещено с намерением показать, что на протяжении всей немецкой истории Мюнхен был образцом для германского искусства. Высказанная в XIX веке, эта идея была тут же подхвачена национал-социалистами после прихода к власти. Мюнхен «вновь» должен бы стать «столицей немецкого искусства». Подобное восприятие идей почти вековой давности было отнюдь не случайным. Именно в искусстве XIX века можно было найти корни того, что обычно именуется «национал-социалистическим искусством». В первую очередь это относится к жанровой и к ландшафтной живописи. С определенными оговорками это можно отнести к скульптуре и к портретной живописи. Подобные настроения были очевидными для многих. Неудивительно, что пресса следующим образом охарактеризовала «геральдическое шествие»: «Это шествие определялось не только цветом, формой и выразительностью, но прежде всего одной очень глубокой мыслью: Мюнхен стал тем, чем он всегда и являлся, — городом искусства, душой немецкой нации».
Организаторы праздничных мероприятий 1933 года в Мюнхене маневрировали между постоянными отсылками к местным традициям и заявлениями о Мюнхене как «новой-старой» «столице немецкого искусства». Однако подобные уступки ставили национал-социалистов в очень сложное положение. Предложенные формы, иконографическая структура шествия, а также художественно-историческое содержание являлись отражением тенденций, которые в первую очередь ассоциировались с академизмом XIX века. Вместе с тем само праздничное шествие одновременно было представлено как гражданское шествие. Когда Мюнхен был поднят на уровень «столицы немецкого искусства», местное партийное руководство оказалось избавлено от проблемы постоянно выражать стремление к «революционному обновлению», что, например, после прихода национал-социалистов к власти было большой проблемой для Берлина и Гамбурга. Весьма симптоматичной являлась заметка, опубликованная в журнале «Искусство». В ней оставшийся безымянным автор говорил, рассуждая об отдельных группах, а затем и смысле «геральдического» шествия в целом: «И все эти радости ради нескольких переходов? И все упоение только из-за них? Определенно нет! Это делалось, чтобы показать тесную взаимосвязь нового государства с искусством, чтобы сделать очевидным судьбоносное предназначение и призвание южнонемецкой художественной метрополии».
«Геральдическое» шествие, которое было приурочено к закладке Дома немецкого искусства, преподносилось населению как грандиозный успех (по крайней мере, так говорилось в 1933–1934 годах). Однако сами организаторы этого шествия не воспринимали его как нечто «успешное». Когда в 1937 году было решено провести День немецкого искусства под напыщенным лозунгом «Две тысячи лет немецкой культуры», то к составлению программы были подключены не только люди творчества. Кроме этого коренным образом была изменена вся программа. Место символов и аллегорий, которые отсылали зрителей к местным традициям, заняло четкое хронологическое структурирование. Шествие должно было охватить всю германскую историю «от древности вплоть до современности». Далеко не случайно торжественные шествия 1938 и 1939 годов проходили уже под лозунгами «Две тысячи лет немецкой истории».
Несмотря на то что форма праздничных шествий была заимствована национал-социалистами из XIX века, режим очень быстро модифицировал характер этих мероприятий. В любом случае мюнхенские праздничные шествия устраивались как политические манифестации, которые попутно должны были популяризировать идеологически трансформированные историю и искусство.
Глава 3. Изменение традиционной геральдики
Национал-социалисты в своих инициативах, предпринимаемых в сфере социально-культурной политики, в большинстве случаев не были оригинальными. Предпринимаемые ими меры во многом уходили корнями в XIX век. Это относилось не только к «геральдическому» шествию и восприятию искусства, но и такому явлению, как геральдика. Геральдика как вспомогательная научная дисциплина о гербах сформировалась задолго до XX века. Научный интерес к ней проснулся в середине XIX века, что было в первую очередь связано с изучением родовых символов и знаков, которые по своей форме весьма напоминали руны. Подобная инициатива в 20-е годы XX века была перехвачена у научных кругов полуакадемическими специалистами, которые тайно или явно придерживались националистических взглядов. Если же говорить не об отдельных людях, а о структурах, которые еще во времена Веймарской республики стали предлагать публике «национальный подход» к геральдике, то в первую очередь можно назвать издательство «Штарк». Оно было крупнейшим образованием, которое занималось пропагандой национальных гербов, а также всячески призывало немцев составлять свои родословные, изучать предков. Это никак не было связано с пропагандой в открытой форме расовых идей, но все-таки подразумевалось, что изучением генеалогии должны были заниматься «расово чистые немцы». Издательство «Штарк» возникло в 1847 году, однако его расцвет приходился на время, когда во главе его встал дипломированный юрист Бернхардт Кёрнер. Именно он в 1897 году стал издавать «Родословные книги», каждая из которых была посвящена определенному семейству, как правило, обладавшему родовым гербом. Поначалу это были небольшие брошюры. Однако проект оказался настолько удачным (в нем вышло более сотни книг), что со временем было решено объединить ранее изданные «Родословные книги» в объемные тома.
Если поначалу исследование геральдики не было главной целью издательства «Штарк», то ситуация стала меняться после поражения Германии в Первой мировой войне. Это выразилось в издании «Календаря немецких гербов». Бернхардт Кёрнер отмечал, что «упадок, в котором наш народ пребывал в 1919 году, стал одним из стимулов для выпуска этого календаря». Издатель даже не пытался скрывать, что, издавая «Календарь немецких гербов», он являлся поборником идеи «Великой Германии». Логика подобных изданий была весьма проста. Поскольку настоящее для немецкого народа являлось беспросветным, то силы для возрождения нации надо было искать в прошлом. «В это время немецкий народ имеет поводов больше, чем когда-либо, чтобы обратиться к величию прошлого», — писал Кёрнер. История, в частности история родовых гербов, была не просто интересом к прошлому, а некой попыткой увидеть в нем модель своего «блистательного будущего». В итоге «Календарь немецких гербов» имел своей целью напоминать о «прошлых, славных временах». Показательно, что забота «о нашей неповторимой геральдике» упоминалась в качестве придаточного предложения, то есть, по сути, имела второстепенное значение.
Календарь, который мыслился как ежегодное издание, выходил отнюдь не постоянно. Его появление приходилось на время, когда в Германии были наиболее сильны националистические тенденции. Именно этим можно объяснить то, что он не издавался в годы, которые принято называть «периодом стабилизации республики». Словно подчеркивая свои антиреспубликанские взгляды, Бернхардт Кёрнер решил, что первый выпуск календаря (1920 год) должен был быть посвящен гербам германских военачальников, которые проявили себя в годы Первой мировой войны. Среди прочих в календаре были представлены гербы Гинденбурга, Людендорфа, Леттова-Форбека, барона Лютвица, графа фон Шпее, графа фон Цеппелина и т. д. Прекратив свой выход в 20-е годы, «Календарь немецких гербов» вновь появился на свет в 1930 году, то есть за несколько лет до прихода Гитлера к власти. По большому счету календарь создавали два человека. Все гербы и весьма красочные рисунки творились Густавом Адольфом Клоссом, который как раз специализировался на исторической живописи. Текстовое же описание гербов и родословная их обладателей составлялись самим Бернхардтом Кёрнером, который позиционировал себя не как юрист и не как издатель, но как советник рейхспрезидента, который ранее входил в состав Королевского геральдического управления Пруссии. То есть как бы подчеркивалась преемственность между кайзеровской Германией и правлением Пауля фон Гинденбурга, избрание которого на пост рейхспрезидента Веймарской республики ознаменовало консервативный поворот во внутренней и внешней политике Германии.
Всего же было издано четырнадцать «Календарей немецких гербов». Как уже говорилось, выпуск 1920 года был посвящен немецким полководцам Первой мировой войны. Второй выпуск (1921 год) — немецким поэтам, в нем приводились гербы Шиллера, Гёте, Гайбеля, фон Платена и других. Третий выпуск (1922 года) содержал в себе изображения гербов немецких «кузнецов», под которыми подразумевались консервативные промышленники: Крупп, Маузер и т. д. Возобновленный в 1930 году немецкий календарь был посвящен государственным деятелям Германии, среди которых, естественно, нельзя было обнаружить ни либералов, ни республиканцев. Далее следовали выпуски, посвященные торговцам (1931 год), художникам (1932 год), правоведам и юристам (1933 год), книготорговцам (1934 год), врачам (1935 год), победителям международных соревнований — «чемпионам» (1936 год), виноторговцам и виноделам (1937), немецким изобретателям (1938 год). Появившийся в 1939 году «Календарь немецких гербов» был обзорным. Им как бы подводился итог выпусков за все предыдущие годы.
Однако не стоит полагать, что геральдическая деятельность Бернхардта Кёрнера ограничивалась исключительно выпуском календарей. Он намеревался возобновить эту традицию, делая ставку на так называемые гражданские гербы. При этом всячески подчеркивалось, что герб предков мог быть восстановлен не как некий творческий акт, но как результат кропотливого изучения своей родословной. Рассматривались три возможности обретения любым немцем собственного герба.
Во-первых, если сохранились соответствующие документы, которые передавались из поколения в поколение (общепринятая практика в знатных семействах), то можно было восстановить гербы, которые по большей части возникали в XVII–XVIII веках. Если же речь шла о семействах обывателей, то было необходимо установить, где проживал предки, равно как и их профессиональные занятия. Предлагалось изучить все документы, которые были связаны с историей рода, так как в них могли иметься так называемые родовые символы. В качестве таких документов могли выступать документы о продаже или приобретении земельных участков, завещания, документы судебных процессов. Подобные документы рекомендовалось искать в городских архивах, в судах или в собраниях документов, которые имелись при сельских общинах. В этом случае нас в первую очередь должно интересовать то обстоятельство, что когда Кёрнер говорил о гербе, то он подразумевал отнюдь не дворянский герб, а родовой символ, которым могли обладать не только знатные люди, но обыватели и даже свободные крестьяне, владевшие землей. На это указывает упоминание о том, что герб мог встречаться в форме «печати или домовой марки».
Во-вторых, желающим иметь собственный герб предлагалось изучить, имелись ли таковые у однофамильцев. Это был подход, который принципиально отличался от первой методики. В данном случае речь шла не о принципе наследования герба, а о создании его по аналогии. Конечно же, присваивание чужого герба считалось недопустимым, а потому для начала предлагалось изучить родословную однофамильцев, в которой могли быть обнаружены общие предки. Однако использование такого герба было возможным, если обнаруживалось родство по мужской линии. Впрочем, в большинстве случаев установить подобное родство не представлялось возможным, так как, например, немецкие фамилии Мюллер, Шмидт, Майер были весьма распространены во всех землях Германии. За определенную плату подобную работу могло проделать существовавшее при издательстве агентство «Нава» (от Namen — имена, Wappen — гербы).
В-третьих, если ни один из предложенных Кёрнером методов не устраивал желающего иметь собственный герб, то он мог быть создан, что называется, с нуля. Новым в подходе к геральдике у Кёрнера была именно предоставленная каждому желающему возможность получить свой герб. Его могли составить за определенную плату, либо же потенциальный обладатель родового символа мог создать его самостоятельно, для чего поначалу ему предлагались две книги, опять же, появившиеся на свет в издательстве «Штарк». В первом случае речь шла о «Гербовом букваре» профессора Хильдебрандта. К 30-м годам эта книга выдержала тринадцать переизданий, что само по себе не требовало никаких комментариев. Как и следовало из названия, она являлась «букварем», то есть состояла из коротких и ясных статей, которые шли в алфавитном порядке. В упомянутой нами версии она была снабжена цветными таблицами и рисунками. Второй рекомендованной для изучения книгой был «Доклад о гербах», составленный Гюнтером Адольфом Клоссом, который являлся штатным художником при издательстве «Штарк». От традиционной геральдической литературы эту книгу отличала именно направленность на самостоятельное составление герба. «Доклад о гербах» состоял из четырех частей. Первая была посвящена рассуждениям о сути семьи и как она отражалась на геральдических принципах. Вторая — возникновению гражданских гербов. Третья — развитию геральдики в целом. Четвертая часть являлась практическим пособием по составлению герба. Бернхардт Кёрнер в своих беседах не раз отмечал, что «Клосс был одним из выдающихся геральдических художников нашего времени». Подобные оценки не были преувеличением, так как художник, который выступил в качестве автора практического пособия по геральдике, действительно считался одним из крупнейших знатоков исторического оружия, костюмов и украшений.
Однако со временем Бернхардт Кёрнер стал осознавать, что принцип «каждому — по гербу» являлся, мягко говоря, небезупречным. По этой причине он решил расширить толкование герба как родового символа в целом. Он отмечал, что гербы, родовые символы, дворовые знаки и торговые марки имели исключительно значение для исследования родословной. Именно на этом в значительной мере специализировалось издательство «Штарк», ежегодно выпуская более сотни наименовании печатной продукции: книги родословных, справочники, таблицы, незаполненные родословные деревья в виде плакатов и т. д. и т. п. Когда гербы переходили от предков к сыновьям, а затем и внукам, они становились общим знаком всего рода, настолько же почтенным и значимым, как родовое имя. Гордость крестьян и обывателей составляли небольшие родовые символы, так называемые «марки». Их можно было обнаружить на дипломах, документах, печатях, надгробиях, витражах, подарках. Это было обоснованием принципа «всеобщей геральдики». Кёрнер писал: «Эти знаки прошли сквозь все бури времени. Через каждый герб к нам обращаются наши предки. Они предостерегают нас и напоминают, что не хотят быть забытыми». Однако использование родовых символов являлось делом непростым, так как они оказались по большей части в архивах и частных коллекциях. Кроме этого Кёрнер полагал, что при наследовании родового знака неизбежно происходило искажение его изначальной формы. Чтобы упростить задачу по поиску собственного родового символа, было принято решение издать специальную серию «Библиотека немецких гербов и родовых символов в городах и ландшафтах». Обоснование этой серии было простым и по-своему даже незамысловатым: «Тот, кто пробовал найти в обзорных работах по геральдике герб, подходящий к его имени, в большинстве случаев после продолжительных и трудоемких исследований отмечал, что речь шла совершенно об ином роде, и едва ли имелась возможность подтвердить хоть какие-то родственные отношения с этим семейством». В этой связи возникала необходимость территориально локализовать распространение определенных семейств и родов. Книжная серия должна была представлять собой собрание гербов и символов, распределенных по конкретным областям Германии. Всего же планировалось в этой серии издать не менее пятнадцати книг. Однако из сохранившихся сведений удалось установить, что издано было только два тома: в 1934 году вышла книга о гербах и символах Мюльхаузена, а в 1937 году — Силезии. Впрочем, этот недостаток был с лихвой компенсирован публикацией четырехтомного «Справочника по геральдическому искусству», автором которого выступил сам Бернхардт Кёрнер.
«Справочник по геральдическому искусству» имел подзаголовок, который во многом напоминал традицию XIX века: «Научный доклад о значении родовых символов, знаков каменотесов и гербов с историко-лингвистическими комментариями, а также с изображениями, обзором и исследованиями». Это было воистину фундаментальное произведение. Четыре тома большого формата в общей сложности состояли из полутора тысяч страниц. В них были воспроизведены более восьми тысяч гербов и знаков, причем более пяти с половиной тысяч — в цвете. Сам Кёрнер полагал, что его произведение было построено исключительно на основании строго научных и объективных исследований. Однако при его изучении бросалось в глаза, что автор во многом опирался на идеи Гвидо фон Листа, что, с одной стороны, говорило о его (пусть и опосредованных) контактах с ариософскими кругами, с другой — о том, что «научность» исследования была весьма относительной. Позже сотрудники «Наследия предков» поставят это обстоятельство в вину Кёрнеру. Сразу же надо отметить, что в СС в целом, равно как и в «Наследии предков» в частности, с большим скепсисом, если не сказать с презрением, относились к наследию Гвидо фон Листа. Для того чтобы подвергнуться критике, было достаточно использовать нескольких его идей (о чем мы поговорим несколько позже). В любом случае Кёрнер выводил родовые символы, а значит, и гербы от семейных рун. Он не раз подчеркивал, что руническую форму имели: знак «хандгемаль», родовые символы, знаки каменотесов. Именно в них он видел основу гербов. Более того, Кёрнер предполагал, что классические «геральдические образы» возникли не просто из рун, а из германской иероглифической письменности, «которая была много старше египетской». Он подчеркивал, что «изначально руны изображались в „лежачем“ положении» и лишь затем были «поставлены». В своем справочнике Кёрнер делал «выводы», весьма характерные для ариософских объединений и кружков. «В гербах были сокрыты древние знания и древние правила, которые были спасены для нашего времени от религиозного преследования». На основании этого Кёрнер полагал, что его справочник должен был представлять интерес не только для практикующих «герольдов», но и для всех, кто интересовался историей, рунами, лингвистикой, то есть проявлял интерес ко всему тому, что на служебном языке «Наследия предков» звучало как «германская духовная история».
Поскольку Кёрнер пытался ответить на «наиболее часто задаваемый вопрос»: что означает тот или иной герб, тот или иной символ? — то он невольно вторгся в сферу вульгарной конспирологии, полагая, что в каждой торговой марке, в каждой эмблеме был скрыт глубокий, нередко потаенный смысл. Аналогичным образом он относился и к гербам. Несмотря на подобный метод интерпретации смысла гербов, Кёрнер заявлял, что их постижение не было возможно при помощи произвольных способов, которые опирались на «голую действительность». В качестве обоснования этой мысли он говорил о том, что гербы и символы возникали в то время, когда «о предании заботились много больше, нежели в век нынешний». Подобно многим исследователям, воспринявшим ариософское наследие, Кёрнер позиционировал себя в качестве уникального изыскателя. Он не раз подчеркивал, что большинство исследователей гербов и геральдических принципов предпочитали обращать внимание на технику их изготовления, способы представления гербов (вывешивание, нанесение на щит и т. д.), стилистику отдельных геральдических элементов, но «при этом совершенно игнорировали истинную духовную суть герба». «Лишь отдельные из исследователей упоминают, что гербы могут „говорить“. Однако далее этого дело не пошло. Не имеется ни одного более-менее серьезного научного исследования принципов этой „геральдической речи“». В качестве исключений Бернхардт Кёрнер упоминал Гвидо фон Листа и профессора Хейденрайха, который не раз рассуждал о «тайном языке геральдики». Впрочем, даже к ним автор справочника относился с легкой надменностью, отмечая, что указанные персоны не обладали необходимым историческим и лингвистическим материалом, позволяющим провести надлежащий научный анализ.
Принадлежность к ариософским кругам, равно как рост националистических настроений в Германии, подтолкнули Кёрнера уделить особое внимание знаку свастики. В ней он видел старейший европейский символ, который появился еще в каменном веке. Согласно Кёрнеру, свастика была обнаружена во время раскопок Трои, где она использовалась в 3500 году до н. э. Кроме этого он находил подтверждения древнейшего использования свастики в Трансильвании и Галиции. Одним словом, «Справочник по геральдическому искусству» должен был являться «образцовым» научным исследованием в духе Третьего рейха. Однако надо обратить внимание на то, что свои идеи, которые отчасти были использованы в «новой» (национал-социалистической) геральдике, Кёрнер сформулировал еще до Первой мировой войны. Это еще раз доказывает мысль о том, что национал-социалисты в большинстве случаев не делали «открытий», используя наработки, которые появились либо во времена кайзеровской империи, либо в годы Веймарской республики.
Прежде чем рассказать о принципиальных положениях теории Бернхардта Кёрнера, надо отметить, что даже в 30-е годы каждый из томов «Справочника по геральдическому искусству» стоил немалых денег — около 70 рейхсмарок.
Теория Бернхардта Кёрнера представляется весьма интересной, по крайней мере с точки зрения развития национал-социалистической и эсэсовской геральдики, а потому попытаемся изложить ее в основных положениях.
Современная Кёрнеру геральдика в общих чертах была представлена двумя направлениями, которые не просто были противопоставлены друг другу, но и в значительной мере исключали друг друга. Речь идет о материалистическом и идеалистическом направлениях. Материалисты от геральдики исходили из того, что гербы были вызваны к жизни крайне необходимыми причинами, например чтобы различать обладателей этих гербов. Эта необходимость привела к появлению традиции изображения гербов на боевых щитах. По мнению, Кёрнера подобный подход не выдерживал никакой критики, так как не имел никакого смысла, точнее смыслового ядра. В качестве примера он указывал на времена крестовых походов (которые могли с некоторыми оговорками рассматриваться как эпоха расцвета геральдического искусства), когда «толпы воодушевленных и мистически настроенных людей использовали свою силу, не видя в этом никакой практической значимости». Идеалисты исходили из того, что гербы обладали определенным смыслом, что выбор некого знака для герба должен был являться своего рода девизом, который семейство намеревалось пронести сквозь столетия. Сразу же видно, что эти точки зрения взаимоисключали друг друга. Однако поскольку гербы могли передаваться в виде жезлов королей, то само собой напрашивалась мысль о том, что выбор герба был не всегда актом свободного выбора. По этой причине Кёрнер предлагал различать искусство составления герба в целом и «геральдическое искусство» в частности. Приравнивание этих двух видов искусства друг к другу для Кёрнера было все равно что провозглашение всех строителей (каменщиков) масонами.
Материалистическое направление исходило из того, что для защиты головы и лица в боях использовались шлемы, которые в значительной мере снижали слуховое восприятие. Однако они не учитывали, что несущий шлем человек также будет иметь «пониженный» слух, а потому свои приказы и призывы он будет отдавать более громким голосом. В любом случае материалисты придерживались точки зрения, что для командования боем шлемы и щиты выкрашивались яркими цветами или же украшались иным способом. К великому удивлению Кёрнера, сторонники этой версии почему-то не принимали во внимание тот факт, что оперативные указания во время боя стали отдаваться приблизительно в XII веке. Если же соглашаться с этой точкой зрения, то получалось, что гербы возникли на базе украшенных шлемов и щитов, то есть не имели никакого особого смысла.
В противовес подобным идеям Кёрнер приводил сведения о том, что древнейшие изображения воинов с украшенными щитами можно было найти на шведских наскальных изображениях, которые располагались между Гетеборгом и Стромштадтом. Не решаясь взять на себя точную датировку этих изображений, Кёрнер приводил несколько вариантов. Например, он упоминал книгу Фрумана «Творения германцев» (1919), в которой наскальные воины идентифицировались как изображение периода 30–10 тысячелетий до нашей эры, равно как и другие исследования, в которых говорилось о датировке 7500 лет до нашей эры. Однако автора «Справочника геральдического искусства» интересовала не столько дата возникновения изображения, сколько само изображение, а именно щиты воинов. На щите копьеносца были изображены несколько концентрических кругов, а у воина с топором или каменным молотом — так называемое «крестоколесо». Оба изображения, нанесенные на щиты, являлись солярными символами! Но самое примечательное, что появление символов на щитах произошло до повсеместного использования в боевых действиях шлемов как таковых, а потому «акустическую» версию появления гербов Кёрнер провозглашал несостоятельной.
Кроме этого Кёренер указывал на изображение, которое датировалось VII–VI веками до нашей эры, на котором был представлен всадник с копьем. На его щите была изображена птица, весьма напоминающая гуся. Отличительной чертой этого изображения, которое была найдено в Северной Италии, являлось наличие щита с символом при отсутствии шлема. Кроме этого сохранилось изображение древнегреческих воинов с круглыми щитами, на одном из которых отчетливо просматривается изображение головы барана. В качестве примера того, что украшение шлемов не имело никакого отношения к средневековой традиции оперативного руководства боем, приводилось изображение галльского шлема II века. Он был украшен «солнечным колесом», которое располагалось между двумя выступами, весьма напоминающими рога. Кроме этого в Северной Европе была обнаружена табличка с изображением двух воинов, держащих копья. На их голове находились шлемы с изображением кабана. Опять же, эти шлемы не имели никакого отношения к средневековым традициям, так как табличка была датирована I–II веками нашей эры. На первый взгляд казалось, что эти украшения были сделаны из эстетических соображений и не имели никакого отношения к слышимости отдаваемых команд. С практической точки зрения подобного рода украшения могли предохранять шлем от прорубания мощным ударом.
Кёрнер придерживался точки зрения, что геральдические знаки и образы гербов надо было весьма тщательно выбирать из многочисленных имевшихся украшений и орнаментов. В первом томе своего справочника он указывал на то, что отдельную группу изображений на гербах надо было рассматривать как сугубо «геральдическую». Кёрнер предлагал проводить различия между «геральдическими образами» и «обычными фигурами», хотя и те, и те могли встречаться на гербах. По его мнению, «геральдические образы» в большинстве случаев были образованы простыми линиями.
Подобного не наблюдалось в южных странах, а потому было сделано предположение, что гербы как таковые должны были возникнуть на севере Европы. Кёрнер, по сути, одним из первых допустил, что гербы являлись трансформированными родовыми символами, в том числе знаком «хандгемаль». В качестве доказательства связи между гербами и руническими родовыми символами, а также знаками каменотесов Кёрнер приводил знаки семейства Гмюнд, которое в XIV веке проживало в Праге. Символ «сломанной колонны» трактовался как двукратное повторение руны «зиг» («молния»). Эта руна могла также быть превращенной в ленту, как, например, на гербе Дитриха фон Зонненберга (1264 год). Это объяснение казалось Кёрнеру настолько естественным и простым, что он не верил в какие-либо другие трактовки. Традицию наносить руны на оружие Кёрнер выводил из древних времен, чему находил многократные подтверждения в Эдде.
Со временем теория Кёрнера в некоторых местах критиковалась сотрудниками «Наследия предков». Это касалось, например, допущения, что польская геральдика знала рунические знаки. Карл Конрад Руппель полагал, что славяне вообще не обладали родовыми знаками (в германском понимании этого явления), в то же самое время Кёрнер указывал на то, что поляки все-таки полагали, что гербы возникли именно из рун. Кроме этого, Кёрнер нередко воспроизводил идеи исследователя рун Олауса Вормиуса (XVI век), который предполагал, что Меровинги использовали в качестве своего родового символа руну «ман», которая позже оказалась превращенной в геральдическую лилию. Тема трансформации рун в геральдические символы очень занимала Кёрнера. Принцип этого преобразования он показал на примере символов семейства Твернеман из Гёттингена, на которых вначале находилось линейное изображение, в котором легко читались контуры «руны Вотана», но затем этот знак оказался превращенным в изображение ножа и топора.
Традиционно появление гербов приписывают условной дате — 1150 год. Однако Кёрнер на приведенных примерах показывал, что гербы как родовые символы возникли много раньше. Желание показать, как руны превращались в «обычные фигуры», было продемонстрировано на схеме, изображавшей процесс трансформации руны «хагал», которая по своему начертанию весьма напоминала русскую букву Ж. Через деление щита руна «хагал» оказалась превращенной в шестиконечную геральдическую звезду.
Появление на гербах геральдических животных — орла, льва, медведя и т. д. — Кёрнер также связывал с влиянием рун. На этот раз учитывался не их внешний облик, а фонетическое звучания. По его мнению, орел (Adler) являлся преображенной руной «ар», медведь (Ваг) — руной «беркана», лев (Lowe) — руной «лаф». Совмещение некоторых рун могло привести к появлению фантастических животных. По мнению Кёрнера, сфинкс являлся всего лишь принесенным с севера на юг изображением человека-льва (Mann-Lowe), что в основе имело соединение рун «ман» и «лаф». Фонетическую трактовку Кёрнер давал и цветовым гаммам, используемым в геральдике. Он определял самую звучащую (ударную) гласную при произнесении названия цвета, которая становилась его буквенным выражением. Красный (rot) — О, голубой (blаu) — А, желтый (gelb) — Е, белый (wit) — И, черный (suart) — У. При помощи фонетической трактовки Кёрнер намеревался объяснить смысл некоторых животных на родовых гербах. Так, например, обладатели фамилии Лауэнштайнер (Лавенштан) должны были иметь на гербе синего или голубого льва, так в их фамилии ярко был выделен звук «А». Белый лев должен был полагаться обладателям фамилии Либенштейн (Ливинштен), так как лев читался через ударную «И». Там, где ярко выделялись звуки «О» и «И», лев мог быть бело-красным, например у обладателей фамилии Лёвенштейн (Ловинштен). Кёрнер полагал, что фонетическая интерпретация позволяла легко объяснить, почему на гербах встречались звери самых невероятных расцветок, даже такие, которые не встречались в природе. По мнению Кёрнера, подобные рунические сочетания использовались уже в древние времена, чем объяснялись необычные символы некоторых городов и территорий: римская волчица, двуглавый византийский орел, сицилийский трискелион («три ноги»). Кёрнер также предположил, что руны предопределили не только форму геральдических символов, но и деление геральдического щита.
Поначалу казалось, что четырехтомник Кёрнера был весьма благожелательно встречен в Германии. По крайней мере, в немецкой прессе появилось множество положительных и даже восторженных отзывов. Эрнст фон Хоффман в журнале «Дойчен фольксварт» писал: «Любители изучения гербов, и более того, любые интересующиеся нашим доисторическим прошлым с превеликим удовольствием прочтут это произведение, так как в нем самом говорится много больше, нежели это подразумевает название книги. В ее томах речь идет не о мертвой археологии, но о пробуждении к жизни наследия наших отцов, что является очень важным для будущего нашего народа. Гербы, как доказывает нам на большом числе примеров Кёрнер (а эти вещи надо именно доказывать), пришли к нам не с Ближнего Востока во времена крестовых походов, но являлись. древним арийским наследием германцев. Гербы являются родственными родовым символам и знакам каменотесов, которые происходят от старогерманских рун и священных символов. Гербы старого времени являются не произвольным творением, не подражанием увиденным вещам, но явлениями с глубочайшим смыслом. С учетом мистического мышления человека Средних веков, на которые и пришелся расцвет гербов, по-другому быть и не могло. Кёрнер дает нам ключ к пониманию этого смысла, который не был утрачен в гербах даже до настоящего времени».
Известный специалист по геральдике, тайный советник Густав Гейлер, являвшийся одновременно библиотекарем и лектором в одном из имперских министерств, также давал положительную оценку: «Работы господина Кёрнера являются лучшим, что было создано к настоящему времени в данной области». Аналогичным образом звучали отзывы заместителя председателя «Немецкого общества древней истории» Курда Штранца, являвшегося, кроме всего прочего, сотрудником ежеквартального «Журнала гербов, печатей и генеалогии». Он писал: «На вопрос о происхождении гербов древнейшей народной знати, династий и старой аристократии, на который постоянно пытаются ответить многие германисты, Кёрнер дает убедительный ответ. После ознакомления с изложенным материалом не возникает никаких сомнений относительно того, что искусство герольдов надо на самом деле выводить от знания рун, которые использовались также при создании родовых символов и знаков каменотесов. Руны являются германским наследием. Их родство с греческим и римским алфавитами является условным и формальным. Уже давно доказано их нордическое происхождение… Само собой разумеется, обладатели гербов наносили эти руны на свои щиты со знанием дела. Долгое время это знание хранилось герольдами. Во времена Средневековья эти сведения были доступны для всего народа, однако так называемый немецкий гуманизм уничтожил эти знания. По этой причине теория Кёрнера выглядит полностью обоснованной. Она представляет геральдическое искусство в том его виде, когда оно еще не было искажено гуманизмом».
Впрочем, со временем оказалось, что восторги по поводу четырехтомника Кёрнера разделяли отнюдь не все. В частности, его содержание вызвало немалое раздражение у сотрудников эсэсовского исследовательского общества «Наследие предков». С одной стороны, могло показаться, что причиной этого было использование Кёрнером ариософского наследия, в частности теорий Гвидо фон Листа. Однако более убедительным кажется версия о том, что в «Аненэрбэ» посчитали, что исследователь гербов вторгся в компетенцию эсэсовского общества, более того, что на 78-й странице четвертого тома «Справочника по геральдическому искусству» он позволил себе рассуждать об одной из эсэсовских «святынь» — скалах Экстернштайна. Более того, Кёрнер приписал себе «открытие» Ирминсула, который являлся эмблемой «Наследия предков». Он писал о том, что впервые увидел скалы Экстернштайна 30 мая 1928 года и сразу же обратил внимание на барельеф «Снятие с креста», а именно ту ее часть, где под ногами апостола Никодима был изображен некий согнутый с дугу объект. Несмотря на то что и до 1928 года он классифицировался как древняя святыня саксов — Ирминсул, Кёрнер все-таки позволил себе утверждения, что именно он первым сделал это предположение, которое уже позже было воспринято наукой. Принимая во внимание тот факт, что Генрих Гиммлер пытался наложить запрет на любые упоминания об Экстернштайне и об Ирминсуле, нет ничего удивительного в том, что работа Кёрнера была встречена в штыки сотрудниками «Наследия предков».
Глава 4. Возникновение «Аненэрбэ»
Лето 1935 года в Германии не было богато на громкие политические события. Открытие второй и самой крупной на тот момент школы СС, располагавшейся в Брауншвейге, едва ли можно было отнести к таковым. На этом мероприятии из заметных персон Третьего рейха присутствовал только лишь рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Сразу после этого, 1 июля 1935 года, он направился в Берлин, чтобы участвовать в событии, которое и вовсе не освещалось немецкой прессой. Речь шла об основании небольшого культурного учреждения. Зачем это потребовалось рейхсфюреру СС, тем более что культура не входила в его служебные обязанности? Что же это была за структура, ради которой он решил пожертвовать общением с Гитлером, который в указанное время посещал Мюнхен? В тот же день, 1 июля, он присутствовал на учредительном собрании исследовательского общества древней истории «Немецкое наследие предков».