Абрамович Стелла Лазаревна
Пушкин в 1836 году (Предыстория последней дуэли)
Стелла Лазаревна Абрамович
Пушкин в 1836 году (Предыстория последней дуэли).
Книга посвящена последнему году жизни Пушкина. В ней на основе тщательного изучения многочисленных источников рассказывается о "трудах и днях" поэта в 1836 г., анализируются неясные и запутанные эпизоды преддуэльной истории, пересматривается ряд биографических легенд в восстанавливается истинная последовательность событий, приведших к трагической гибели Пушкина. Книга представляет собой итог многолетних исследований автора - старшего научного сотрудника Всесоюзного музея А. С. Пушкина. Она предназначена как для специалистов, так и для широкого круга читателей.
Ответственный редактор
Б. Ф. ЕГОРОВ
Рецензенты:
Г. П. МАКОГОНЕНКО, С. А. ФОМИЧЕВ
ВВЕДЕНИЕ
Гибель Пушкина на дуэли "во цвете лет, в средине его великого поприща" была воспринята всей образованной Россией как национальная трагедия. Прошло почтя полтора столетия с того дня. Но до сих пор этот трагический факт русской истории привлекает к себе широкий общественный интерес.
Изучением преддуэльных событий, в которых с самого начала было много неясного и даже загадочного, занималось несколько поколений пушкинистов. Огромная заслуга в научной разработке этой темы принадлежит П. Ё. Щеголеву, собравшему ценнейшие материалы и документы, связанные с историей гибели Пушкина. В его монографии "Дуэль и смерть Пушкина" опубликованы и подвергнуты научному анализу основные источники по этой теме. Обобщив эти материалы, П. Е. Щеголев впервые восстановил связную картину преддуэльных событий. Последнее прижизненное издание труда Щеголева вышло в свет в 1928 г. На него обычно опираются все биографы поэта и авторы научно-популярных работ.
За истекшие полвека целый ряд исследователей внесли свой вклад в изучение этой темы. Были найдены и опубликованы новые материалы и документы, в том числе и такие, которые открыли прежде неизвестные подробности (среди них: письма Карамзиных 1836 - 1837 гг.; десять автографов Пушкина из архива Миллера; письма и дневниковые записи императрицы с упоминанием о Пушкине и Дантесе; дневник Д. Ф. Фикельмон; отклики на преддуэльные события в письмах В. Ф. Вяземской, С. А. Бобринской, П. А. Осиновой; наконец, письма и документы из семейного архива Гончаровых). В разных изданиях были опубликованы десятки исследований, уточнивших отдельные моменты преддуэльной истории (работы А. С. Полякова, М. А. Цявловского, Б. В. Казанского, Н. В. Измайлова, Л. П. Гроссмана, Д. Д. Благого, ,Н. Я. Эйдельмана, Я. Л. Левкович и многих других). (3)
Таким образом, накопился огромный материал, который не мог быть в свое время учтен Щеголевым. Обобщающую картину преддуэльных событий на основе новых материалов попытался дать М. И. Яшин в серии статей, публиковавшихся в 1960-х годах в журналах "Звезда" и "Нева". Но в его статьях наряду с ценными архивными публикациями имеется целый ряд необоснованных гипотез, которые внесли немалую путаницу в истолкование дуэльной истории. Важный вклад в изучение этой темы был сделан А. А. Ахматовой. К сожалению, ее работа о гибели Пушкина, чрезвычайно интересная, хотя и во многом спорная, осталась незавершенной. Вместе с тем в последнее время в печати стали появляться статьи сенсационного характера, якобы объясняющие некие "тайны" дуэльной истории. Противоречия в известных нам материалах, до сих пор не объясненные, дают повод для такого рода рискованных построений, не имеющих ничего общего с научными гипотезами.
Назрела настоятельная необходимость подвергнуть критической проверке весь свод дошедших до нас материалов и документов, относящихся к дуэльной истории, с тем чтобы на основе строго проверенных фактов попытаться воссоздать целостную картину преддуэльных событий. Этой задаче и посвящена настоящая работа. Изложение в аей доведено до 25 января 1837 г. Темы: "Январское письмо Пушкина к Геккерну", "День дуэли", "Гибель Пушкина и русское общество" - остались за пределами этой книги. Они должны стать предметом специального исследования.
В заключение не могу не упомянуть о том, что инициатором и вдохновителем этой книги был Дмитрий Сергеевич Лихачев. Приношу ему сердечную благодарность за его доброе внимание к моей работе.
Все цитаты из сочинений Пушкина, писем его и к нему приводятся далее по изданию: Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. I - XVI. М. - Л., Изд-во АН СССР, 1937 - 1949 с указанием тома и страницы в тексте. В квадратных скобках даются слова, зачеркнутые в подлиннике, в угловых скобках - слова или части слов, вставленные в текст для уточнения смысла.
ГОД 1836-й
4 ноября 1836 г. утром на квартиру Пушкина в доме Волконских ("...на Мойке близ Конюшенного мосту...") было доставлено три конверта с анонимными письмами.
Первое из них, адресованное самому Пушкину, прибыло по городской почте. В девятом часу утра его принес письмоносец1. Второе, несколько часов спустя, доставил посланный от Е. М. Хитрово (Елизавета Михайловна, полагая, что к ней по ошибке попало письмо на имя Пушкина, велела тотчас же отнести его на квартиру поэта).i Третий экземпляр пасквиля в то же утро вручил Пушкину В. А. Соллогуб. Молодой человек чувствовал во всем этом какой-то подвох, но не считал себя вправе распечатать письмо или уничтожить его.ii
В этот же день еще четверо друзей и знакомых поэта (Вяземские, Карамзины, Виельгорский, Россеты) получили точно такие же пакеты для передачи Пушкину, но, заподозрив недоброе, распечатали их и оставили у себя.
В конверте, прибывшем утром по городской почте, Пушкин обнаружил такое письмо, написанное по-французски нарочито измененным почерком: "Кавалеры первой степени, командоры и рыцари светлейшего Ордена Рогоносцев, собравшись в Великий Капитул, под председательством высокопочтенного Великого Магистра Ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина заместителем великого магистра Ордена Рогоносцев и историографом (5) Ордена. Непременный секретарь граф И. Ворх" (XVI, 394).
Произошло то, что было для Пушкина нестерпимее всего. Брошена была тень на его честь и доброе имя его жены.
Удар был нанесен из-за угла. Виновники этого подлого дела надеялись остаться безнаказанными. С этого дня, который был для него поистине ужасным, жизнь Пушкина переломилась. "С получения безымянного письма он не имел ни минуты спокойствия", - вспоминал впоследствии П. П. Вяземский.iii То же самое говорили все, кто был близок с Пушкиным в последние месяцы.
Трудно вообразить, что ему пришлось пережить 4 ноября.
Утром состоялось его объяснение с женой. По словам П. А. Вяземского, "эти письма <..." заставили невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали ее относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерна; она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккернов по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть".iv Вот тогда-то Пушкин и узнал от Натальи Николаевны о том, что происходило в последние дни, о чем она не решалась ему до сих пор сообщить, опасаясь взрыва с его стороны.
Как ни мучителен был этот разговор, может быть, доверие жены, открывшейся ему во всем, дало ему силы выдержать этот удар. Во всяком случае и воспоминания близких людей, и все поведение Пушкина говорят об одном: первым и главным его побуждением после появления анонимных писем было стремление защитить жену.
В. А. Соллогуб, посетивший поэта 4 ноября днем, видел его после только что состоявшегося объяснения с Натальей Николаевной. Вот что он рассказывает в своих записках:
"Я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину. Пушкин сидел в своем кабинете. Распечатал конверт и тотчас сказал мне:
- Я уж знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Елисаветы Михайловны Хитровой: это (6) мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, над безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моете камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя - ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитровой.
Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами <...> он говорил спокойно, с большим достоинством и, казалось, хотел оставить все дело без внимания".v
В. А. Соллогуб, единственный из очевидцев, чья воспоминания об этом дне дошли до нас, свидетельствует о поразительном самообладании Пушкина. Письмо, переданное Соллогубом, было третьим за этот день. Пушкин еще не мог знать, сколько таких писем пущено в оборот. Появление нового экземпляра пасквиля заставило его понять, что интрига только начинает разворачиваться н возможны еще новые удары. Тем не менее во время визита молодого человека он ничем не выдал своих чувств.
Больше никаких подробностей об этом дне мы не знаем.
К кому из друзей он бросился в первый момент? Как и когда узнал о письмах, которые получили Вяземские, Карамзины и другие? Где провел вечер? Об этом не сохранилось никаких свидетельств.
Известно лишь одно: 4 ноября вечером Пушкин послал по городской почте вызов Жоржу Дантесу.
События, разыгравшиеся 4 ноября, имеют свою предысторию - внешнюю, бросающуюся в глаза, и глубинную, предопределенную тем положением, в которое был поставлен правительством Николая I гениальный русский поэт.
Остановимся прежде всего на этой очевидной, внешней стороне дела, чтобы возможно точнее восстановить фактический ход событий, предшествовавших дуэльной ситуации.
1
Настойчивое ухаживание молодого кавалергарда Дантеса2 за Н. Н. Пушкиной обратило на себя внимание (7) петербургского общества в начале 1836 г. До того времени никаких толков на этот счет не существовало ни в свете, пи в кругу близких людей, с которыми Пушкины общались постоянно.
Легенду о двухлетнем постоянстве Дантеса, ранее бытовавшую в биографической литературе, убедительно опровергла А. А. Ахматова, опираясь па два письма молодого человека к Геккерну, которые были опубликованы в 1946 г.vi В первом из этих писем, датированном 20 января 1836 г., Дантес писал Геккерну о своей любви как о новости, которая совсем недавно вошла в его жизнь и была еще неизвестна барону. Данные этого письма и позволили А. А. Ахматовой более точно, чем раньше, определить хронологические границы всей этой истории.3
Сведения, исходящие от Дантеса, подкрепляются другим, очень точным свидетельством, которое имеется в записках В. А. Соллогуба. Соллогуб, уехавший из Петербурга в Тверь в октябре 1835 г., в первый раз услыхал об ухаживании Дантеса за женой поэта в феврале 1836 г. Об атом ему рассказал проезжавший через Тверь П. А. Балуев - жених Машеньки Вяземской, и это было для Соллогуба новостью.vii Значит, до зимы 1835/36 г. никаких разговоров на эту тему в пушкинском кругу не было.
Письма Дантеса, опубликованные французским писателем Анри Труайя, относятся как раз к этому времени - к началу 1836 г. Они могли бы много прояснить, если (8) бы не были вырваны из контекста всей переписки. Взятые вне этого контекста и без учета особенностей эпистолярного стиля я бытовой культуры эпохи, они подают повод для крайне субъективных суждений.
В настоящее время возможна лишь осторожная предварительная оценка этих биографических документов.
Обратимся к первому из них.
20 января 1836 г. Жорж Дантес признался своему покровителю барону Геккерну, что он влюблен в самую прелестную женщину Петербурга. Ив содержания письма (9) явствует, что эта любовь вспыхнула совсем недавно, да и сам молодой человек просит барона отнестись снисходительно к его новой страсти.
Дантес писал: "... я безумно влюблен! Да, безумно, так как я не знаю, как быть; я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге и ты будешь знать ее имя. Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив; поверяю тебе это, дорогой мой, как лучшему другу и потому, что я знаю, что ты примешь участие в моей печали; но, ради бога, ни слова никому, никаких попыток разузнавать, за кем я ухаживаю, ты ее погубишь, не желая того, а я буду безутешен. Потому что, видишь ли, я бы сделан все на свете для нее, только чтобы ей доставить удовольствие, потому что жизнь, которую я веду последнее время, - это пытка ежеминутная. Любить друг друга и иметь возможность сказать об этом лишь между двумя ритурнелями кадрили - это ужасно: я, может быть, напрасно поверяю тебе все это, и ты сочтешь это за глупости; но такая тоска в душе, сердце так переполнено, что мне необходимо излиться хоть немного <...> Повторяю тебе еще раз - ни слова Брогу <или Брагу?>, потому что он переписывается с Петербургом, и достаточно одного его сообщения супруге, чтобы погубить нас обоих! <...> До свиданья, дорогой мой, будь снисходителен к моей новой страсти, потому что тебя я также люблю от всего сердца".viii
В свое время, когда два письма Дантеса - это и следующее - были опубликованы, они произвели ошеломляющее впечатление, так как впервые осветили события "изнутри", с точки зрения самих действующих лиц. До тех пор об отношениях Дантеса и Натальи Николаевны мы знали лишь по откликам со стороны.
Первоначальное знакомство с этими эпистолярными материалами привело биографов к единодушному мнению о том, что молодых людей связывало сильное взаимное чувство. Вывод этот представлялся бесспорным, он никогда не пересматривался, и письма Дантеса за истекшие тридцать лет ни разу не подвергались детальному критическому анализу, хотя как биографический источник они, несомненно, представляют интерес и нуждаются в изучении. (10)
Попытаемся проделать опыт критического анализа этих эпистолярных материалов.
Нет нужды говорить о том, что письма влюбленного молодого человека всегда являются свидетельством до крайности субъективным и односторонним по отношению к окружающему миру, но они многое раскрывают в нем самом.
Январское письмо говорит прежде всего о том, что Дантес в тот момент был охвачен подлинной страстью. Искренность его чувств не вызывает сомнений. Он весь поглощен своим новым увлечением. Оно заполняет всю его жизнь и является главной пружиной всех его поступков. Но следует отнестись с сугубой осторожностью к его заявлениям, касающимся H. H. Пушкиной. Дантес виделся с пленившей его женщиной только на балах: он успел за это время лишь несколько раз поговорить с ней во время танцев. Он расточал ей свои признания и бальные комплименты, как он сам пишет, "между двумя ритурнелями кадрили". Судя по его второму письму, он лишь в начале февраля впервые нашел возможность объясниться с нею. Тем не менее модный молодой человек, избалованный успехом у женщин, заранее был уверен в том, что его избранница отвечает ему взаимностью. Его слова: "... она тоже любит меня..." свидетельствуют скорее о его самоуверенности, чем о реальном положении дел.
На первый взгляд, может показаться, что это письмо говорит о рыцарском характере чувств Дантеса. Забота молодого человека о репутации любимой женщины, стремление сохранить свою любовь в тайне, видимая готовность к самопожертвованию - все это, конечно, настраивает в его пользу.
Но не будем торопиться с выводами. Сопоставим письмо Дантеса с другими аналогичными документами эпохи.
Как мы видели, Дантес, сообщая барону Геккерну о своей новой страсти, особое внимание уделяет соблюдению тайны. Он не называет имени той, которую любит, однако рассчитывает на то, что оно будет угадано. При этом он умоляет барона не высказывать своих догадок вслух, не произносить имени этой дамы в разговорах, не упоминать его в письмах. С этой просьбы он начинает свои признания, а затем несколько раз возвращается к ней в своем письме. (11)
Но все это, как мы убедимся, отнюдь не свидетельствует о возвышенном характере его чувств. Требование тайны в подобных ситуациях было в те времена своего рода этикетной нормой. Не принято было, говоря о романе со светской женщиной, прямо называть ее имя. Его сообщали лишь с условием строгого соблюдения тайны.
В. А. Соллогуб, вспоминая о нравах той поры, писал: "В те времена <...> рассказывать о своих похождениях со светскими дамами почиталось позором". И тут же добавлял: "... на все эти грехи точно натягивали вуаль из легкой дымки".ix Дымка в действительности была почти прозрачной, так как обычно речь шла о мнимой тайне.
О характерном образчике тогдашних светских нравов рассказывает, например, князь М. Б. Лобанов-Ростовский в своих воспоминаниях, относящихся к концу 1830-х годов. Он пишет об одном из своих приятелей, который пользовался большим успехом у женщин и любил их, "особенно из-за удовольствия сообщать друзьям под строгой тайной о своих любовных похождениях". "До того, как я его хорошо узнал, - признается мемуарист, - я свято хранил его секреты, но вскоре я открыл, что был посвящен в тайну наряду со всеми". "Когда я однажды посмеялся над ним по этому поводу, вспоминает князь, - он вполне серьезно заявил мне, что не стоит обладать женщиной, если нельзя этим похвастаться".x
Как видим, речь шла в сущности не о сохранении тайны, а о внешне безупречном соблюдении этикетных норм. Требование тайны было неким общепризнанным правилом игры.
Типология поведения модного светского человека запечатлена и в беллетристике того времени. Так, в повести "Лев", действие которой происходит в 1830-е годы, В. А. Соллогуб изображает ситуацию, очень близкую к той, которая вырисовывается из письма Дантеса. Вот как развивается любовное приключение героя этой повести. Молодой человек, заслуживший в свете репутацию "льва", намекает своему приятелю, что он влюблен в замужнюю даму и надеется на взаимность. "Ты понимаешь, что я не могу ее назвать", с такого заявления начинает "лев" свое признание. Затем он подробно описывает внешность дамы, ее дом, характеризует ее мужа, их положение в обществе и все это заключает словами: (12) "Больше я ничего не могу тебе сказать и прошу тебя: не спрашивай у меня, кто она".
Комизм ситуации обнажается вполне, когда герой просит приятеля ехать с ним на вечер, чтобы отвлечь внимание мужа. Приятель, давно уже разгадавший мнимую тайну, наконец спрашивает: "Кто ж она?". И герой шепотом на ухо сообщает ему имя красавицы, царившей тогда в большом свете. "О львиная скромность! О веселый рыцарь нашего века, герой нашего времени!", восклицает в заключение автор.xi
Дантес являл собою образец модного светского человека этого типа. Стиль его поведения на первых порах ухаживания за женой поэта очень напоминает образ действий "льва", описанного Соллогубом. Разумеется, речь идет не о прямых аналогиях, а о типологическом сходстве. Напомним, кстати, что слово "модный" (fort a la mode) присутствует и в характеристике, данной Дантесу Пушкиным (XVI, 213).
Дантес тоже был рыцарем на словах. Требуя от своих конфидентов соблюдения тайны, сам он очень скоро привлек к ней всеобщее внимание. И в этом сказалась не только непоследовательность поведения влюбленного, Дантес знал, что громкий роман с женой Пушкина выдвинет его на первые роли в кругу петербургской золотой молодежи.
Уже в январе - феврале, во время зимних праздников, его ухаживание за женой поэта было замечено и об этом пошли разговоры.
5 февраля 1836 г., возвратившись с бала у княгини ди Бутера, Мари Мердер, дочь воспитателя наследника, записала в своем дневнике: "В толпе я заметила д'Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, - он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жою Пушкиной. До моего слуха долетело:
- Уехать - думаете ли вы об этом - я этому не верю - вы этого не намеревались сделать...
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, - они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы напра(13)вились к выходу. Барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту!".xii
Как видим, в те же самые дни, когда Дантес писал свое письмо Геккерну, он открыто выражал свою страсть на многолюдных балах, что сразу привлекло к себе внимание великосветского Петербурга. Однако зимой это еще не вызвало особенного шума в обществе.
В том, что Дантес был влюблен в H. H. Пушкину, не было повода для сенсации. Она была окружена романтическим поклонением, вызванным не только ее красотой, но и обаянием имени, которое она носила. "Ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы", - вспоминал В. А. Соллогуб. "Я с первого же раза без памяти в нее влюбился, - признавался он, - надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной <...> Я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незнакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видавших!".xiii
Хотя Дантес не был поклонником такого рода, он не сразу был выделен из числа этих романтически настроенных обожателей. В январе - феврале был дан лишь первый толчок великосветской сплетне. "Жужжанье клеветы" вокруг имени H. H. Пушкиной поднялось позднее.
Зимой 1836 г. в разных петербургских кружках отношение Натальи Николаевны к Дантесу оценивали по-разному.
Молоденькая фрейлина М. Мердер, наблюдая в эти дни за Дантесом и H. H. Пушкиной, уверилась, что они "безумно влюблены друг в друга". Те, кто стоял ближе к Пушкину и его семье, люди более проницательные и гораздо лучше осведомленные, видели эти же вещи в ином свете. H. M. Смирнов, вспоминая о зимнем сезоне 1836 г., писал о Дантесе: "Он страстно влюбился в госпожу Пушкину <...> Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием (невзирая на то, что искренне любила своего мужа, до такой степени, что даже была очень ревнива) <...> или из неосторожного кокетства, принимала волокитство Дантеса с удовольствием".xiv
Графиня Д. Ф. Фикельмон, чьи наблюдения отличаются большой психологической точностью, тоже отмечала, что вначале H. H. Пушкина, несмотря на настой(14)чивость Дантеса, держала его на расстоянии. Вот что она пишет о жене поэта: "Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по фамилии Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но он постоянно встречал ее в свете и вскоре <...> стал более открыто проявлять свою любовь".xv
Княгиня В. Ф. Вяземская, которая в своих рассказах о Пушкине была всегда предельно откровенна и не считала нужным стеснять себя никакими условностями, говорила, что Наталья Николаевна мужа любила действительно, а с Дантесом кокетничала. По ее словам, H. H. Пушкина и "не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз". Впоследствии она же говорила П. И. Бартеневу: "Я готова отдать голову на отсечение, что все тем и ограничивалось и что Пушкина была невинна".xvi
Так оценивали положение дел те, кто хорошо знал о взаимоотношениях в семье Пушкина.
В феврале у Дантеса состоялось объяснение с Натальей Николаевной. Об этом он сообщил барону Геккерну в письме, датированном 14 февраля:
"Когда я ее видел в последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддержать, потому что речь шла об отказе человеку, любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне: я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, (15) потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был Один, и уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана".xvii
М. А. Цявловский, комментируя это письмо, писал: "Ответное чувство Натальи Николаевны к Дантесу теперь <...> не может подвергаться никакому сомнению". Таково же было мнение Анри Труайя, впервые опубликовавшего эти два письма Дантеса.xviii
Тем не менее мы позволим себе в этом усомниться.
Попытаемся на основании февральского письма восстановить суть того разговора, который произошел между H. H. Пушкиной и кавалергардским поручиком Жоржем Дантесом.
Этот разговор состоялся на каком-то вечере в начале февраля. Но объяснение, на которое Дантес возлагал такие надежды, оказалось для него, по его собственному признанию, "ужасным". До сих пор он надеялся на взаимность и полагал, что на его пути стоят лишь внешние препятствия, но он встретил неожиданный отпор. В сущности, он получил отказ. Как он пишет, его состояние в тот момент было таково, что она стала его утешать.
Нам неизвестно, на самом ли деле произнесла H. H. Пушкина эти слова: "Я люблю вас так, как никогда не любила", или в такой форме передал ее утешительные речи Дантес. На основании письма Дантеса содержание этого разговора можно восстановить лишь приблизительно. Зато его письмо дает представление о том, как вела себя в момент объяснения H. H. Пушкина. Судя по письму Дантеса, она вполне владела собой, держалась свободно и непринужденно. По-видимому, молодой человек в момент объяснения не почувствовал с ее стороны ответного отклика. Вот почему после этого вечера в его отношении к ней что-то сдвинулось. Он пишет: "... с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь <...> я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана". (16)
Это последнее заверение по стилю и духу близко к романтическому умонастроению, которое было характерно для карамзинской молодежи.xix Как мы увидим, Дантеса хватило ненадолго, но какое-то время он выступал в этой роли преданного обожателя.xx
После масленицы Дантес реже встречался с H. H. Пушкиной в свете. "Я стал немного спокойнее с тех пор, как не вижу ее каждый день", - писал он Геккерну 14 февраля.xxi Весной Наталья Николаевна почти перестала выезжать. Но к этому времени Дантес завязал тесные дружеские связи с молодежью карамзинского кружка и стал постоянным гостем у Вяземских и у Карамзиных, в домах, где Пушкин с женой бывали чаще всего.
Для всех, кто входил в этот узкий дружеский круг, страсть Дантеса давно перестала быть тайной. Но вряд ли это тогда вызывало у кого-нибудь тревогу. К влюбленности молодого француза относились скорее как к безнадежному обожанию.
Сестра поэта Ольга Сергеевна, упоминая в письме к отцу о своем пребывании в Петербурге зимой и весной 1836 г., писала о Дантесе: "Его страсть к Натали не была ни для кого тайной. Я прекрасно знала об этом, когда была в Петербурге, и я тоже над этим подшучивала".xxii "Тоже". .. т. е. как и все остальные.
С. Н. Карамзина, встретившая Дантеса 1 июля на петергофском празднике, рассказывала в письме к брату об этой встрече в самом легком и шутливом тоне: "Я шла под руку с Дантесом. Он забавлял меня своими шутками, своей веселостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)".xxiii
Как видим, ни у родных Пушкина, ни у его друзей ухаживание Дантеса в это время не вызывало никаких дурных предчувствий или серьезных опасений. Правда, в этих женских отзывах проскальзывает тень досады по отношению к "прекрасной Натали". Но тем не менее репутация Натальи Николаевны в дружеском кругу - вне подозрений. Когда Андрею Карамзину, уехавшему за границу в мае, сообщили осенью об анонимных письмах, он в ответ с негодованием написал: "Не понимаю, как мог найтись подлец, достаточно злой, чтобы облить грязью прекрасную и добродетельную женщину!".xxiv Андрей Николаевич, как и все Карамзины, знал о стра(17)сти Дантеса, во его уважение к Наталье Николаевне ничуть не было поколеблено.
Непосредственные отклики, запечатленные в письмах и дневниках современников, говорят о том, что в первой половине года даже самые близкие люди не видели во взаимоотношениях Натальи Николаевны с Дантесом ничего, внушающего серьезную тревогу.
У нас есть все основания предполагать, что зимой и весной 1836 г. ухаживание Дантеса не нарушило согласия в семье Пушкина. Убедительнее всего об этом говорят хорошо известные майские письма поэта к жене. Но, конечно, Пушкин не остался безразличен к тем волнениям сердца, которые переживала Наталья Николаевна. Очевидно, он знал и о состоявшемся в феврале объяснении. Скорее всего жена сама ему об этом рассказала. Как известно, Наталья Николаевна привыкла быть откровенной с мужем. Это подтверждается многими сообщениями, идущими из круга друзей поэта. Д. Ф, Фикельмон в своем дневнике записала: "Она давала ему во всем отчет и пересказывала слова Дантеса"; "Она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя знала его пламенную, необузданную природу", - рассказывал В. А. Соллогуб.xxv
Позднее, в ноябрьском письме к Геккерну, оставшемся неотправленным, Пушкин писал: "Поведение вашего сына было мне совершенно известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как притом я знал, насколько жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, с тем чтобы вмешаться, когда сочту своевременным. ..". Далее он добавлял: "Признаюсь вам, я был не вполне спокоен" (XVI, 189). Этой лаконичной фразой Пушкин обозначил все то, что ему пришлось пережить в последние месяцы, накануне ноябрьских событий.
Он не был спокоен и зимой. Мы знаем, что в конце января - начале февраля 1836 г. Пушкин находился в особенно тревожном состоянии. 31 января сестра поэта О. С. Павлищева писала мужу из Петербурга: "Я не помню его в таком отвратительном состоянии духа...".xxvi
Именно в эти дни, в начале февраля, у Пушкина одна за другой разыгрались три дуэльные история, причем в каждой из них зачинщиком был сам поэт. (18) Ничего подобного с ним не случалось со времен его бурной молодости. А с тех пор как Пушкин стал семейным человеком, у него, насколько нам известно, вообще не было ни одной дуэльной истории. Этот взрыв свидетельствует о некой критической ситуации, возникшей в его жизни. Но было бы наивным объяснять ее только семейными осложнениями. Тому были более глубокие причины.
2
Противостояние поэта и царя, длившееся уже целое десятилетие, в 1834 1835 гг. приобрело особую напряженность. Общее поправение правительственного курса трагически сказалось на судьбе Пушкина. Усилился нажим власти на поэта.
Пожалование в камер-юнкеры сделало его положение еще более стесненным, чем оно было до сих пор. Поэт принужден был теперь постоянно приспосабливаться к строго регламентированным нормам придворной жизни. Разыгравшаяся летом 1834 г. история с отставкой заставила Пушкина особенно остро почувствовать, до какой степени он был лично зависим от воли самодержца. Полицейский сыск приобрел в это время столь откровенные и циничные формы, что поэту стало известно и о перлюстрации его переписки, и о том, что его письма к жене препровождаются для прочтения к царю. Усилились и цензурные притеснения: новый министр просвещения Уваров, стремясь подчинить поэта общей цензуре, фактически свел на нет привилегии, которыми Пушкин пользовался с 1826 г.
Все чаще Пушкин оказывался в ситуациях, глубоко оскорбительных для него. Его достоинство поэта и даже неприкосновенность его частной жизни были под угрозой.
Все это породило поистине трагическую коллизию. Пушкин чувствовал, что ему необходимо уехать из столицы и уединиться в деревне. Казалось, только так он может отстоять свою личную независимость и наладить свои материальные дела. Однако разрыв с Петербургом был чреват для поэта слишком серьезными потерями. Его положение главы русской культуры, его исторические изыскания, издательские дела и многообразные литературные контакты требовали постоянного присутствия в столице. Отъезд в деревню не только вызвал бы (19) новые осложнения в его отношениях с правительством, до и лишил бы поэта возможности непосредственно участвовать в современной культурной жизни.
Пушкин мечтал уехать и знал, что уезжать нельзя, В конце концов исход дела решили чисто практические соображения. Когда Пушкин летом 1835 г. объявил родным и друзьям, что он подает в отставку и покидает Петербург, оказалось, что ему с семьей некуда ехать. Отец поэта, узнав о планах своего старшего сына, недву(20)смысленно дал ему понять, что не намерен отдавать в его распоряжение Михайловское. По этому поводу он написал дочери следующее: "Так как я надеюсь на будущий год, если господь отпустит нам жизни, поехать в Михайловское, то мы не можем ему его предоставить па все это время. В наши расчеты совсем не входит лишиться и этого последнего утешений".xxvii Ехать с малолетними детьми в Болдино, где не было барского дома, Пушкин тоже не мог. Оп хотел приобрести клочок земли близ Михайловского или под Москвой, но денег на это не было.
Вот почему, когда Пушкину разрешили сделать в государственном казначействе долгосрочный заем в размере 30000 рублей, это оказалось для него единственным реальным выходом из положения После длительных переговоров с Бенкендорфом Пушкин в августе 1835 г. наконец принял решение: он взял предложенную ему ссуду, обязавшись погашать ее за счет своего жалованья, и остался в Петербурге.
Мечта о покое к воле, о бегстве в "обитель дальнюю трудов и чистых нег" оказалась утопией. Жизнь диктовала иные решения. Еще недавно Пушкин писал жене: "Я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами" (XV, 156). Теперь он вынужден был сделать новый заем и тем еще крепче связал себя с официальным Петербургом.
Выбор, сделанный Пушкиным, не принес ему облегчения. Неопределенность его нынешних отношений с правительством, сознание своей зависимости, тревога за будущее семьи - все это так мучительно беспокоило поэта, что он не мог работать. Осенью 1835 г. Пушкин пережил совершенно необычное для пего состояние творческого спада Приехав в Михайловское в начале сентября с тем, чтобы остаться там па три-четыре месяца, Пушкин почувствовал, что он не может писать. Сначала он не терял надежды, что удастся "расписаться". По осенние дни текли один за другим, а вдохновение но являлось. "Писать не начинал и не знаю, когда начну...", - писал Пушкин жене 14 сентября. Его последующие письма говорят о все нарастающей душевной тревоге 21 сентября. "Я все беспокоюсь и ничего не пишу, а время идет"; 25-го: "Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что не спокоен" (XVI, 47, 48, 50). (21)
Состояние депрессии, мучительно пережитое поэтом в Михайловском, было вызвано глубочайшей внутренней неудовлетворенностью. Пушкин чувствовал, что обстоятельства подчиняют его себе, и это было для него невыносимым.
Внезапная остановка в работе сломала все его планы. Осень всегда была для Пушкина порой свершений. То, что было им задумано и начато ранее, именно в это время обретало воплощение в законченной поэтической форме. Но в 1835 г. поэту не удалось завершить ни одной из начатых им больших вещей. Пробыв в Михайловском около полутора месяцев (почти столько же, сколько в 1833 г. в Болдине), Пушкин привез из деревни одно законченное стихотворение ("Вновь я посетил...") я незавершенную повесть "Египетские ночи".
Незадолго до отъезда из Михайловского поэт признался в письме к Плетневу: "Такой бесплодной осени отроду мне не выдавалось..." (XVI, 56). Вот почему к концу года у Пушкина не было готово к печати ни одного крупного произведения, кроме "Путешествия в Арзрум", представленного в цензуру еще весной.
Теперь единственной ставкой Пушкина в той борьбе, которую он вел, стало задуманное им периодическое издание. 31 декабря 1835 г. поэт написал Бенкендорфу официальное письмо, в котором просил разрешить ему издать в будущем году "4 тома статей чисто литературных" (XVI, 69). Наученный горьким опытом, он действовал очень осторожно. Полгода тому назад Пушкин получил отказ, когда ходатайствовал о разрешении издавать газету. Поэтому теперь он просил даже не о журнале, а о литературном сборнике в четырех томах. Ему нужно было добиться разрешения во что бы то ни стало: на карту было поставлено все его будущее.
В 10-х числах января поэту стало известно, что его "Современник" разрешен. Пушкин был силой, с которой царь не мог не считаться, и на сей раз он решил не доводить дело до нового конфликта. Пушкин встретил это известие с таким торжеством, с каким он несколько лет тому назад писал Плетневу по поводу своей трагедии: "Милый! победа! Царь позволяет мне напечатать "Годунова" в первобытной красоте..." (XIV, 89). Только что полученное разрешение тоже было его великой победой. С этого момента настроение Пушкина переломилось. Издание журнала открывало перед ним новые перспек(22)тивы и давало надежды на постоянный литературный заработок.
1836-й год начинался для Пушкина счастливо...
Но вскоре над головой поэта снова собрались тучи. В середине января в Петербурге появился номер "Мос(23)ковского наблюдателя", в котором была напечатана пушкинская сатира "На выздоровление Лукулла". Убийственный памфлет Пушкина привлек всеобщее внимание. Хорошо известно свидетельство А. В. Никитенко: "Пьеса наделала много шуму в городе. Все узнают в ней, как нельзя лучше, Уварова".xxviii
Последствия не замедлили сказаться. Публикация "Лукулла" повлекла за собой неприятности, всей серьезности которых Пушкин, вероятно, не предвидел. Его выступление против министра просвещения и главы цензурного ведомства было, конечно, ходом очень рискованным. Но поэт был так раздражен цензурными преследованиями, которым он подвергся, что пошел на этот риск. В своей неравной борьбе с министром Пушкин сделал ставку на гласность. Он надеялся на то, что общественное мнение будет на его стороне. Но времена изменились. Реакция общества оказалась в целом глубоко враждебной поэту. Против Пушкина ополчился весь чиновный и аристократический Петербург. Уваров, публично ошельмованный, обратился с жалобой к царю, и царь поручил Бенкендорфу сделать Пушкину строгое внушение. Известие об этом тотчас же распространилось. 20 января Никитенко записал в своем дневнике: "Государь через Бенкендорфа приказал сделать ему строгий выговор".xxix
Пушкину пришлось выдержать тягостное объяснение с Бенкендорфом. Он пытался выйти из положения достойным образом. Как рассказывает Ф. Ф. Вигель, в кабинете шефа жандармов разыгралась следующая сцена: "Когда Бенкендорф призвал Пушкина и спросил его <...> на кого он написал эти стихи, тот с смелою любезностью отвечал; "На вас!". Бенкендорф рассмеялся...".xxx "Вот видите, граф, вы этому смеетесь...", - будто бы ответил ему Пушкинxxxi (по другим сведениям, поэт сказал: "Вы не верите? Отчего же другой уверен, что это на него?"). Но отшутиться Пушкину не удалось. Он принужден был выслушать все, что Бенкендорф намерен был ему высказать от имени царя и от своего собственного. Поэту было предложено объясниться лично с Уваровым, но, судя по всему, ему удалось уклониться от этого.
Как бы то ни было, официальный царский выговор был для Пушкина тяжелым ударом и грозил многими осложнениями. С него все и началось. Неприятности посыпались затем как из рога изобилия. (24)
В 20-х числах января стало известно, что цензором "Современника" назначен А. Л. Крылов - самый придирчивый и самый трусливый из всех членов Санкт-Петербургского цензурного комитета. Уваров начал сводить свои счеты с Пушкиным.
Воспользовались моментом и литературные враги поэта. 1 февраля в очередном номере "Библиотеки для чтения" появилась статья О. И. Сенковского с издевательскими нападками на Пушкина по поводу выхода в свет перевода сказки Виланда "Вастола", к изданию которой поэт оказался курьезным образом причастен. Желая помочь бедствующему литератору Е. П. Люценко издать его перевод, Пушкин разрешил ему поставить на титульном листе "Вастолы" свое имя в качестве издателя. Сказка Виланда вышла без указания имени переводчика, но с подзаголовком: "Издано А. Пушкиным", так что читатели могли подумать, что перевод принадлежит самому поэту. Вот этим казусом и воспользовался Сенковский. Он обвинил поэта в неблаговидном поступке, заявив, что Пушкин "дал напрокат" свое имя и тем самым обманул публику.xxxii Поэт был больно задет выпадами Сенковского, так как обвинения были не литературного, а личного характера.
В эти же дни до Пушкина стали доходить отголоски пересудов на его счет. Поэт ощутил сгущавшуюся вокруг него атмосферу травли.
Вот тогда-то и разразились, один за другим, февральские дуэльные инциденты, которые с точки зрения житейского здравого смысла как будто не имели под собой серьезных оснований.
Первым в этом ряду был инцидент с С. С. Хлюстиным, московским знакомым Пушкина. Посетивший поэта 3 февраля Хлюстин был принят Пушкиным "по обыкновению весьма любезно", как свидетельствует присутствовавший при этом Г. П. Небольсин.xxxiii Но когда гость в ходе разговора упомянул о пресловутой "Вастоле" и процитировал слова Сенковского о том, что поэт обманул читателей, Пушкин взорвался. Разговор принял острый характер. Хлюстин не сумел достойно выйти из положения, и обмен репликами закончился тем, что Пушкин заявил: "Это не может так окончиться...". Назавтра поэт направил Хлюстину письмо, которое было воспринято молодым человеком как вызов. Дело едва не дошло до (25) барьера. Не без труда его удалось уладить при посредничестве С. А. Соболевского (XVI, 79 - 82).
После столкновения с Хлюстиным как будто плотину прорвало. Пушкин больше не мог и не хотел сдерживаться, он сам перешел в наступление. Буквально на следующий день после истории с Хлюстиным поэт начал еще одно объяснение. До Пушкина дошли слухи о том, что после выхода в свет его оды "На выздоровление Лукулла" князь Н. Г. Репнин позволил себе дурно отозваться о нем в обществе. Эти слухи распространял В. Ф. Боголюбов, которого все называли "уваровским шпионом-переносчиком".xxxiv
Поэт не счел возможным объясняться с Боголюбовым и обратился прямо к князю Репнину. 5 февраля Пушкин направил Репнину следующее письмо: "Князь, с сожалением вижу себя вынужденным беспокоить ваше сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и то имя, которое оставлю моим детям". Заверяя князя, что он всегда питал к нему чувства искреннего уважения, Пушкин писал, что только настоятельная необходимость заставила его обратиться к нему с подобным письмом: "... некто г-н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от вас. Прошу ваше сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить" (XVI, 83, 382).
Тон письма был достаточно решительный. Если бы Репнин не захотел вступать в объяснения, он должен был бы рассматривать это письмо как вызов. Однако Репнин ответил поэту вежливым и церемонным письмом, в котором сообщал, что никогда ничего на его счет в присутствии господина Боголюбова не говорил. Что же касается пушкинской оды, Репнин выразил по этому поводу свое неодобрение, но высказал его в такой форме, что это не могло быть оскорбительно для поэта. Письмо заканчивалось просьбой не обижаться на правду и выражением чувства почтения.
В данном случае обе стороны оказались на высоте. Несмотря на гнев, клокотавший в нем, Пушкин сумел найти нужный для такого письма тон и выдержал его от начала до конца. Это не легко далось ему. В черновом варианте письма были, например,, такие выражения: "Оскорбленное лицо просит князя Репнина соблаговолить не вмешиваться в дело, которое его никак не ка(26)саетея..." (XVI, 418). Но Пушкин обуздал свой гнев, в переписанное набело письмо, отправленное Н. Г. Репнину, оказалось вполне корректным по содержанию и во форме, что и дало возможность князю ответить поэту в том же тоне.
Однако Пушкин на этом не остановился. Тогда же он дал ход еще одной дуэльной истории. Поводом для нее послужила какая-то неловкая фраза, сказанная Владимиром Соллогубом Наталье Николаевне. Это недоразумение между Соллогубом и женой поэта произошло еще в октябре 1835 г. Но Пушкину стало о нем известно уже после отъезда молодого человека в Тверь, и он, сочтя поведение Соллогуба дерзостью по отношению к Наталье Николаевне, послал ему вдогонку письмо, в котором содержалось требование извинений. Письмо поэта затерялось, и Соллогуб узнал о нем со слов А. Н. Карамзина только в январе. В начале февраля Пушкин получил его ответ. Но в том состоянии, в каком он тогда находился, он не захотел удовлетвориться этими письменными объяснениями. Поэт уполномочил Хлюстина передать Соллогубу, что не считает дело оконченным и что он будет в Твери в конце февраля (XVI, 253 - 254, 420).
Из-за болезни матери Пушкин был вынужден отложить свою поездку, а когда в мае Соллогуб явился к нему для объяснений, дело неожиданно легко уладилось. Как только молодой человек согласился написать Наталье Николаевне записку с извинениями, Пушкин тотчас же протянул ему руку и "сделался чрезвычайно весел и дружелюбен".
Более того, убедившись, что Соллогуб не хотел нанести его жене никакой обиды, Пушкин посоветовал Наталье Николаевне первой сделать шаг к примирению. И, как рассказывает Соллогуб, когда они встретились осенью на вечере у Вяземских, Н. Н. Пушкина попросила у него "своим волшебным голосом извинения".
Пушкин сказал Соллогубу, когда объяснение между ними закончилось: "Неужели вы думаете, что мне весело стреляться? .. Да что делать? J'ai la malheur d'etre un homme publique et vous savez que c'est pire que d'efre une femme publique".4xxxv Шутка была горькой. За ней многое скрывалось. Из-за того он и бился, чтобы не дать низвести высокое звание поэта до подобного уровня. (27)
Важно отметить следующее: ни в одном из февральских инцидентов Пушкин не стремился во что бы то ни стало довести дело до поединка. Поэт твердо настаивал лишь на формальных объяснениях. Он использовал статус дворянской чести, чтобы оградить себя от клеветы и оскорблений.
Однако самый факт вызова - или ситуации, близкой к вызову, - говорит о том, что Пушкин был доведен до крайности. В те дни поэт пережил момент чрезвычайного душевного напряжения. Он был настроен очень решительно и внутренне готов был бросить вызов судьбе и вступить "в игру со смертью".xxxvi
Нельзя не вспомнить при этом, что в пушкинских замыслах последних лет возникает настойчиво повторяющийся мотив "желанной смерти" (назовем хотя бы такие произведения, как "Полководец", или незавершенные фрагменты: "Мы проводили вечер на даче...", повесть о Петронии, "Марья Шоннинг"). Общей особенностью всех этих замыслов является психологическая настроенность героя - человека, полного сил, но избирающего смерть, потому что, как писала А. А. Ахматова, для него "остаться - было бы равносильно потере уважения к самому себе <...> или подчинению воле тирана"xxxvii
Ни в одном из этих произведений нет прямой авторской исповеди, но они так или иначе связаны с какими-то очень важными глубинными пластами душевной жизни поэта. В них отразилось то, что было доминирующим в настроении Пушкина последних лет, - его внутренняя готовность к самому крутому повороту в своей судьбе ради спасения чести и человеческого достоинства.
Эта психологическая настроенность сложилась у Пушкина задолго до истории с Дантесом. Она была реакцией на то, что теснило его со всех сторон, ответом на все усиливающийся нажим власти, предпринявшей в это время новые попытки смирить и обуздать его.
3
В январе - феврале 1836 г. Пушкин был очень занят своим журналом и "Историей Петра". Поэт рассчитывал в конце февраля, когда первый том "Современника" будет сдан в печать, уехать в Москву для работы в архивах. Но все сложилось иначе, чем он предполагал. Обострилась (28) болезнь его матери. Видя ее состояние, Пушкин не решился уехать из Петербурга. Каждый день, хоть и ненадолго, он появлялся у родителей. "Счастье, что Александр не уехал, как собирался...", - писала 11 марта Ольга Сергеевна.xxxviii
Мать поэта скончалась 29 марта. Все печальные хлопоты Пушкин взял на себя. По его настоянию Надежду Осиповну похоронили в стенах Святогорского монастыря, рядом с могилами его деда Осипа Абрамовича Ганнибала и бабушки Марии Алексеевны. Один из всей семьи, Пушкин провожал гроб с телом матери в Михайловское.
Тогда же он отметил место - рядом с могилой матери - для себя. Кому-то из близких поэт сообщил об этом. По словам П. А. Плетнева, в те дни Пушкин, "как бы предчувствуя близость кончины своей <...> назначил подле могилы ее и себе место, сделавши за него вклад в монастырскую кассу".xxxix Об этом же сообщает и П. В. Анненков: "Александр Сергеевич положил тело ее в Святогорском Успенском монастыре и тут же сделал вклад обители на собственную свою могилу".xl
Плетнев говорит: "как бы предчувствуя...". Но хорошо известно, что о месте своего последнего успокоения поэт думал давно, задолго до того дня, когда он сделал свой вклад в казну Святогорского монастыря. Ему было тридцать лет, когда он сказал: "День каждый, каждую годину Привык я думой провождать, Грядущей смерти годовщину Меж их стараясь угадать...". И уже тогда, будучи в расцвете своих духовных и телесных сил, Пушкин отчетливо выразил свою волю: "И хоть бесчувственному телу Равно повсюду истлевать, Но ближе к милому пределу Мне все б хотелось почивать..." (III, 195).
В последние годы жизнь его сложилась так, что он чувствовал себя не властным даже в этом выборе. "Меня похоронят в полосатом кафтане, и еще на тесном Петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку", - читаем мы в одном из пушкинских писем 1834 г. (XV, 167). Поэт как будто предугадывал окрик Бенкендорфа, раздавшийся в январе 1837 г.: "Почему положен в гроб не в мундире?!". Мысль о том, что его могут похоронить в камер-юнкерском мундире ("полосатом кафтане") приводила Пушкина в бешенство.
В день похорон матери, стоя у "отческих могил", Пушкин подтвердил свою волю, высказанную им уже (29) давно. Он позаботился о том, чтобы избежать уготованного ему последнего унижения.
Поэт вернулся из Михайловского 16 апреля.
Весна в 1836 г. выдалась ранняя, и в апреле уже было сухо и тепло. Пушкин надолго уходил из дому и гулял в одиночестве. Возможно, именно в эти апрельские дни, гонимый тоской и воспоминаниями, он посетил могилу Дельвига на Волковом кладбище, и, вероятно тогда же, им была сделана следующая запись об этом дне:
"Я посетил твою могилу - но там тесно; les morts m'en distrai