— Здравствуйте. Вы — Варда?
— Да. Добрый день.
— Я РутаТавори, вы мне звонили. Авы — Варда…
— …Канетти. Варда Канетти.
— Как интересно! Вы в родстве с Элиасом Канетти?
— Простите?
— Нет, видно, вы не из тех Канетти. Иначе вы бы его знали.
— Видите ли, Канетти — фамилия моего мужа. Это большая семья. Я не всех его родственников знаю.
— А я его очень люблю. Нет, нет, извините, не вашего мужа, конечно, прошу прощения. Поймите меня правильно — вашего мужа я вообще не знаю. Я люблю писателя по имени Элиас Канетти. Впрочем, я и в этом не уверена, я ведь его лично тоже не знаю. Я люблю его книги. Но что это мы стоим у дверей? Входите, входите, пожалуйста. И если не возражаете, давайте расположимся в кухне. Кухня — это мое главное место в этом доме. Не то чтобы я была такой уж завзятой стряпухой, нет-нет, мне просто нравится сидеть на кухне, писать на кухне, принимать гостей на кухне, проверять контрольные на кухне. Да-да, контрольные, я ведь учительница, как вам уже успели, я думаю, рассказать все, с кем вы здесь встречались: «Рута Тавори — преподавательница Танаха[10] и классная руководительница в старшем классе нашей школы». Но я, кажется, слишком много болтаю, да? Напомните, пожалуйста, по какому именно поводу вы мне звонили?
— Видите ли, я занимаюсь историей еврейской колонизации Палестины и для этого интервьюирую людей из семей первопоселенцев.
— Вас интересует история колонизации вообще или история нашего конкретного поселения?
— Меня интересуют только поселения, созданные здесь бароном Ротшильдом[11]. Я интервьюирую жителей трех его бывших поселений.
— Это замечательно! Уж не знаю, какую историю вы найдете в двух других поселениях, но наша мошава вас точно не разочарует. Сама по себе она, конечно, не Бог весь что, но история у нее — пальчики оближешь! Усаживайтесь. И чувствуйте себя свободно. Стол большой, хватит места и писать, и диктофон поставить, и чаю попить. А если задержитесь до вечера, то и перекусить найдется. Так уж у нас в поселке положено — принимать гостей по всем восточным правилам. Деды наши думали, что создадут здесь еврейское село, а получилась у них арабская деревня — с ее восточным гостеприимством, с ее хамулами[12], и с этой их родовой честью, земельными спорами и кровной местью. И вот сегодня, четыре с половиной поколения спустя, все у нас тут как у арабов, — все друг другу родственники и у каждой семьи свое лимонное дерево в саду, и свой виноградник, и свой гранат, и своя смоковница, и обязательный большой пекан[13]. Разве что у нас, у евреев, гранат, как правило, сорта «уандерфул», а у арабов — сладкий. Ну и голуби на крыше, конечно, и куры во дворе. Впрочем, я ошиблась, извините, я сказала «обязательный пекан», но как раз в нашем дворе вместо него — шелковица. И еще, как и у арабов, у нас здесь под каждым домом собственный склад всевозможного оружия, еще со времен турецкого правления. Разве что мы, в отличие от арабов, не палим в воздух на свадьбах.
Да-да, вы не ослышались — целые склады оружия. Есть охотничьи ружья, есть трофейные, и всякие антики тоже. У моего дедушки, например, было старое чешское ружье, тех времен, когда Израиля еще не существовало. Хорошо, что наш дедушка уже умер, — если бы он услышал, что я назвала его «маузер» чешским ружьем, он бы ужаснулся. «Нет никакого такого „чешского ружья“! — рассердился он на меня однажды. — То, что здешние болваны называют „чешским ружьем“, это на самом деле „маузер“, и он немецкий».
Извините, Варда, но что же вы всё стоите? Садитесь, садитесь, пожалуйста. Нет, нет, не сюда. Садитесь вот на этот стул, тогда вы будете видеть меня с моей красивой стороны. Но вы еще не сказали, как называется тема вашего исследования.
— Я занимаюсь гендерными проблемами в поселениях барона Ротшильда.
— М-да, занятно…
— Я здесь поговорила немного с людьми старше вас, и все они мне сказали, что с вашим дедушкой — Зеев Тавори, я не ошибаюсь? — связано несколько крайне интересных историй такого рода.
— А знаете, они правы! Кстати, и с моей бабушкой тоже. Но, по правде говоря, чтобы услышать эти истории, я вам не нужна. У нас тут достаточно доброхотов с длинным языком — все знают всё, и каждый — о другом, конечно. А кроме того, должна вас сразу предупредить — я для вас, возможно, самый неподходящий собеседник.
— Почему?
— Ну, во-первых, потому, что мой дед не любил распространяться об определенных событиях и периодах своей жизни. А во-вторых, потому, что и я в этом на него похожа. Я тоже думаю, что есть вещи, которые не стоит предавать огласке. И в-третьих, потому, что я могу говорить в основном с чужих слов, то есть пересказывать то, что рассказывали мне другие. А это означает, что вам придется доверять дважды — и моей памяти, и памяти тех, кто рассказывал мне все эти истории. Ну и кроме всего этого, когда при мне говорят слово «гендерный», мне почему-то всегда слышится «тендерный» и сразу представляется, будто вас, и меня, и всех вообще женщин выставили на публичные торги, на тендер. Или того хуже — прицепили за мужчинами, как тендер за паровозом.
— Я понимаю. И все-таки — сколько времени вы смогли бы мне уделить?
— Если прямо сегодня, то часа два. Причем часть этого времени я уже у вас украла своими глупостями. Но если вам захочется встретиться со мной еще несколько раз — нет проблемы. Говорят же, что женщины должны помогать друг другу, а здесь у нас налицо и корова, которая хочет сосать, и корова, которая хочет, чтоб ее сосали.
— Это очень любезно с вашей стороны. Не у всех здесь есть время, а еще меньше тех, у которых есть терпение.
— Ну, у меня-то они как раз есть. Если кто-то наконец захотел меня выслушать, я такому человеку не откажу. Я буду вам рассказывать, и рассказывать, и рассказывать, я принесу вам, как поется в песне, целую корзину роскошнейших рассказов[14], и вам покажется, будто вы моя самая лучшая и близкая подруга, а мне — будто у меня наконец-то такая появилась. Этот мой большой рот — «созданный для поцелуев», как говаривал мой первый муж, — уж он вам расскажет, он вам такое расскажет! Но — не все!
— Извините, я не знала…
— Не знали? Чего не знали?
— Ну, вы сказали — первый муж… То есть что вы овдовели… возможно… Я не знала…
— A-а, вот вы о чем… Что ж, можно сказать и так — да, овдовела. На некоторое время — безусловно. Ну, не важно. А что вы — уже дипломированный исследователь или пока еще студентка?
— Спасибо за комплимент. Я уже несколько лет, как получила докторскую степень.
— М-да… «Взгляд доктора наук Варды Канетти некоторое время блуждает в пространстве и, наконец, останавливается на черном камне, вделанном в стену дома семьи Тавори…»
— Простите? Я не поняла…
— Я заметила, что вы остановили свой взгляд на черном камне, вделанном в нашу стену.
— О да, вы правы, это очень необычно! Я еще никогда такого не видела. Черный камень посреди белой стены, да еще в жилой комнате!
— Это кусок базальта из Галилеи, из тех мест, где родился и вырос мой дедушка — тот самый Зеев Тавори, которым вы интересуетесь. Он вделал его в стену таким манером, чтобы этот камень был виден с обеих сторон. Нам, изнутри, чтобы мы всегда знали и помнили, кто мы и откуда пришли в эти места, а другим, снаружи, чтобы и те знали и помнили, с кем они тут имеют дело.
— Да, выглядит слегка страшновато…
— Вот именно. Но и наш дедушка тоже был достаточно страшноват.
— Мне рассказывали, что у него была повязка на одном глазу, как у пирата.
— Это верно.
— А как случилось, что он потерял глаз?
— О, это произошло задолго до моего рождения. И кстати, совсем не так героично, как ему бы, наверно, хотелось. Просто погнался за ворами на лошади, и ветка воткнулась ему в глаз.
— Как ужасно!
— Ничего, мы привыкли. И к его черной повязке на лице, и к его черному камню в стене, и к нему самому тоже. Между прочим, этот камень ему прислали его родители. В один прекрасный день его старший брат Дов заявился сюда на телеге, запряженной могучим быком, — в его семье всегда говорили именно так: «могучий бык», никак не иначе, — и вместе с этим черным камнем привез также, обратите внимание на перечень, ружье, корову, дерево и женщину. Все это родители послали дедушке из Галилеи, потому что именно эти четыре вещи считались тогда главным, что нужно мужчине на первых порах для обзаведенья. Я вижу, Варда, что вы уже начали записывать, так запишите, пожалуйста, точно в том порядке, в каком я сейчас перечислила: ружье, корова, дерево и женщина. Это очень важно. Вы себе не можете представить, сколько раз я слышала эту историю и всегда именно в этом порядке. Почему не «дерево, женщина, ружье и корова»? Или «женщина, корова, дерево и ружье»? Можно было бы предположить, что порядок этих слов отражает порядок предпочтительности у мужчин, это хорошо подходило бы к теме вашего исследования, но нет — это также выбор того, кто рассказывает историю. Потому что каждый из таких вариантов рождает другую мелодию, а главное — другой сюжет. В нашем семейном рассказе ружье стоит на первом месте, а женщина — на последнем, и моя бабушка Рут действительно говорила, что ружье было не только главным героем в этом рассказе — оно этот рассказ и породило. А кому было лучше знать, чем ей? Ведь она и была той женщиной, что стояла последней в списке, и в той же телеге, вместе с ней, был вот этот базальтовый камень.
Да, так вот, ружье. Мы говорили о ружье. Знаете, я еще успела увидеть, как дедушка Зеев стреляет из него. Не в людей, конечно, а почему-то в соек. Он не выносил этих птиц, понятия не имею почему. Как-то раз, много лет назад, мы с ним устроили на холмах стрельбище для всей семьи, и мой первый муж, который мог попасть пулей в волосинку, очень хвалил тогда обоих стариков — что дедушку, что его «маузер». Но у того история даже длиннее. Я имею в виду «маузер». Из него наверняка убили парочку-другую людей еще в Первую мировую войну, и, не исключено, что в тридцатые годы тоже, во время арабских волнений, и уж точно во время Войны за независимость, да поди знай, когда еще… Я когда-то даже написала об этом рассказ. Впрочем, я свои рассказы показываю только родным, да и то — не все.
— Мне не говорили, что вы пишете…
— Потому что не все знают. Я пишу, потому что есть истории, которые удобней записывать, чем рассказывать, — их слова неприятно ощущать во рту. Так лучше уж, вместо того, чтобы извиваться на языке, точно скорпионы и сороконожки, пусть ползают по бумаге и там оставляют свой яд. Но у меня есть и еще одна причина писать. Мне долгое время не с кем было поговорить. Кстати, я потому и не закрываю рот с той минуты, как вы вошли. Хотя, по правде говоря, начала я с детских рассказиков. Когда моему сыну было два года, он то и дело просил, чтобы я ему читала. И я тогда сразу заметила, что в процессе чтения я все это редактирую и улучшаю. И вдруг поняла, что могу писать не хуже, чем те гении, которые эти рассказы сочинили. И вот так оно началось. Я сочинила для моего сына рассказ о могучем быке нашего дедушки и о нашем знаменитом дереве, шелковице, а потом рассказ о первобытном человеке, его пещере и его первом огне, и еще один — о мальчике, который любил наряжаться, как сам Нета, и однажды захотел переодеться в Ангела Смерти. А потом уже я стала писать для себя самой. Начала пересказывать на бумаге все эти наши семейные истории. Они ведь, в сущности, рассказывают о том же самом — о могучем быке, и об Ангеле Смерти, и о первобытном человеке…
— Но это правдивые истории?
— Ну конечно, правдивые. От кого мне скрывать правду, если я их все равно никому не показываю? От себя самой? Но вообще-то вы ведь историк, а я преподаватель Танаха, так что нам с вами не нужно объяснять, что и правда не всегда правдива. Кто, как не мы, знает, что со временем правдой становится именно то, что записали, а не то, что рассказывали.
Я как-то раз показала один такой рассказ моему старшему брату, его зовут Довик, и он рассердился: зачем я сочиняю такие истории, да еще о нас самих, о нашей семье?! Что, я забыла, как дедушка Зеев нам говорил, что есть вещи, о которых не стоит болтать зря? А уж писать — тем более.
Я сказала ему, что я никому и не рассказываю. Я пишу, а пишу я просто потому, что слова смотрятся иначе, чем слышатся. И рассказала ему — я где-то это прочитала, — что Лев Толстой и его жена даже разговаривали друг с другом письменно: обменивались фразами и целыми письмами с помощью тетрадки, которая всегда лежала открытая у них в доме на столе. Знаете, я прониклась к ним завистью: такие длиннющие диалоги на бумаге! Какая смелость, какая интимность — не говоря уж о претенциозности! Но потом я поняла: возможно, есть такие пары, которым легче разговаривать на бумаге, потому что так ты не видишь лица собеседника и не слышишь его криков. Написанные слова, может быть, больше обязывают, но зато они спокойней. И у меня тоже так. Хотя я, в отличие от Толстого, никогда не переписывалась ни со своим первым мужем, ни со вторым, но и у меня есть истории, которые я рассказываю, а есть истории, которые я записываю, есть истории, которые я показываю другим, и есть истории, которые нет, и все они очень разные.
Кстати, Довика, как вы уже, наверно, поняли, назвали так в честь того дяди Дова, старшего брата дедушки Зеева, который привез сюда на телеге ружье, корову, дерево и женщину. Мы с Нетой иногда называли Довика «дядя Дов», и тогда дедушка Зеев сердился, потому что для него Дов был только один — этот его старший брат, который позже погиб во время Войны за независимость, подорвался на мине. Он был одним из самых старых среди тех, кто сражался и погиб в сорок восьмом, и Довика назвали в его честь. Дедушка Зеев тоже участвовал в Войне за независимость, но он не погиб и даже не был ранен. Он умер в девяносто два года, во время прогулки в лесу, на хребте Кармель. И еще у них был третий брат, Арье, который умер в доме престарелых. Вы обратили внимание на их имена? Их стоит записать, потому что это напрямую относится к вашей теме. Их отец дал трем своим сыновьям имена по названиям хищных зверей: медведь, волк и лев. «Конец всем этим „Янкеле“, и „Мотеле“, и „Шмулеле“, — сказал он, — здесь у нас будут медведи, волки и львы».
Глава четвертая
— Извините, что я вас перебиваю. Я хочу попросить, если вам не трудно, вернуться к теме нашего разговора и по возможности сосредоточиться на ней.
— Сосредоточиться? Нет, вы и впрямь попали не по адресу. Давайте вы будете сосредотачивать вопросы, как вам удобно, а я буду отвечать так, как считаю нужным. Вы уж извините. Понимаете — история еврейских поселений в Палестине, при всем моем к ней уважении, это ведь далеко не только комиссия Пиля[15], и расколы в поселенческом руководстве, и высокие принципы сионизма, и положение женщины, и отношение к арабам, и личность Бен-Гуриона. На мой взгляд, это, в первую голову, история любовей и ненавистей, рождений и смертей, мифов и мести. И еще это истории семей — отца и матери, брата и сестры, жениха и невесты, внуков и правнуков. И не в золотой цепи поколений, а в деревянной телеге — с ружьем, и коровой, и деревом, и женщиной. Из этого состоит история в любом месте, и из этого она состояла и здесь.
— Не могу сказать, что вы предоставляете мне широкий выбор.
— Но это ведь вы обратились ко мне, не я к вам.
— Сколько мне помнится, вы сказали, что я могу записывать вас на диктофон?
— Чувствуйте себя свободно. Угощенье за счет заведения! И кстати, я прошу прощения за свой тон. Обещаю впредь держаться ближе к теме. Знаете что? Давайте я даже представлюсь вам официально, чтобы создать более деловую атмосферу. Прошу — вот мое удостоверение личности. Имя, фамилия, номер, видите? Правда, я назвалась вам Рутой, но на самом деле мое имя Рут. Как у моей бабушки. Рута — это имя, которым меня называют все вокруг, в том числе я сама. Это хорошее имя, такое, знаете, «дружественное к окружающей среде», и к тому же к нему легко найти рифму: Рута-баламута, Рута-таратута, Рута-стебанута. А один раз, на перемене в школе, я услышала, как двое старшеклассников называют меня «Рута-шалавута». Они думали, что я не слышу, но я остановилась — это было на самом верху лестницы, возле учительской, — и сказала им: «Насколько я понимаю, мальчики, вы говорите обо мне. Так, может, вы объясните мне, что такое „Рута-шалавута“?» Вы обратили внимание, Варда, каким тоном я это сейчас произнесла? Это я подражала самой себе в роли строгой учительницы.
Ну вот, эти остряки уставились друг на друга — ледяная тишина в воздухе и багровый румянец на лицах — и не знали, что ответить.
«Ну, ребята, — сказала я, — я же жду, я ведь и на самом деле не знаю, что значит „Рута-шалавута“, и не могу припомнить такого выражения в Танахе».
На их счастье, прозвенел звонок, и они шмыгнули в класс, но после обеда, дома, я спросила Довика — это мой старший брат, если вы случайно забыли…
— Я не забыла. А кроме того, я записываю все имена…
— …я спросила Довика, и он объяснил мне, что такое «шалавута», и я уж не знаю, знаете ли вы, но он сказал, что это очень грубое выражение. И еще добавил, что я не должна волноваться, потому что со стороны старшеклассников это даже своего рода комплимент.
«Чего ты от них хочешь, сестричка, — сказал он, — эти ребята, они же старшеклассники, они же вот-вот лопнут от гормонов, а тут такая училка, как ты, огонь-девица, они же в их возрасте только об этом и думают…»
Это я сейчас подражала Довику. Довику легко подражать, потому что он нарочно говорит грубым голосом и делает ударения и паузы в самых неправильных местах.
«В этом возрасте, — продолжал он, — на что они ни смотрят, оно у них вызывает одну-единственную мысль, совсем как в том анекдоте о профессоре, который показывал своему пациенту разные картинки и спрашивал, что это ему напоминает».
Он прав. Это именно то, что занимает все их мысли. А «Рута-шалавута» и в самом деле хорошая рифма, и ребята эти, в конце концов, тоже хорошие, а я хоть и «училка», но действительно выгляжу совсем неплохо. Признаю свою вину. Не огонь-девица, конечно, но «есть на что посмотреть», как я однажды услышала за собой. Смешно — у них только еще ломается голос, а они уже порой смотрят на меня, как взрослые мужики на улице. Еще не тот взгляд, которым скототорговцы смотрят на корову, но уже эдак медленно-медленно, проходя сверху вниз и останавливая взгляд в тех же местах, где обычно задерживаются взрослые мужики: сначала глаза, губы, потом справа налево от одной груди к другой и обратно и дальше вниз: такой, знаете, проникновенный взгляд в глубины чресел, — как там насчет ширины таза и числа яйцеклеток? — и потом вдоль ног обратно к глазам, но уже только лишь из соображений вежливости, потому что, между нами говоря, глаза ведь не говорят ничего. Они не добавляют и не убавляют. Весь почет, который им оказывают, когда величают их окнами души или зеркалами духа, — все это глупости. Ну, не важно. Короче, все они так. И не имеет значения, прохожий это на улице, или ученик в школе, или отец ученика, или врач в поликлинике, или инспектор министерства просвещения.
Кстати, насчет ваших гендерных различий: женщины тоже пялят глаза, даже если они доктора наук из университета. Я ведь видела, как вы посмотрели, когда вошли, таким знакомым «гендерным» взглядом, которым женщина смотрит на женщину, чтобы проверить, кто сильней. Наши мудрецы правильно говорили: «Женщина, ее оружие всегда с ней», — то есть она всегда вооружена: груди торчком, чресла наизготовку, бедра — патронташ, кудри — шлем и ко всему к этому — язык, готовый стрелять очередями. Вот такие мы: состоим при оружии двадцать четыре часа в сутки, как новобранец, получивший пожизненное назначение в караул. Глаза, голос, внешность, тело. Это достаточно гендерно, на ваш взгляд, то, что я сейчас говорю?
— Безусловно гендерно.
— Я понимаю. Достаточно гендерно для разговора, но недостаточно для истории еврейской колонизации Палестины, да? Я вижу, что вы смеетесь. Я опять отвлеклась и потеряла сосредоточенность?
— Есть немного.
— Потерпите, Варда. Не беспокойтесь, все еще образуется. Вы не уйдете из дома Тавори с пустыми руками.
Глава пятая
— Ласковое ли это имя — Рута? Не совсем. И в любом случае ласковые имена — не самый популярный товар в нашей мошаве. Я вам сказала, что мое официальное имя — Рут, по имени моей бабушки, и, сказать по правде, это она сама попросила назвать меня так. Я ведь родилась, когда она еще была жива. И никто не возражал. Все знали, как сильно она хотела иметь дочь, а потом внучку, и даже те, кто ворчал, что, мол, у евреев не принято называть новорожденного по имени еще живого родственника, даже те знали, что ей уже недолго осталось. Да и она сама, надо думать, тоже знала.
Короче, в течение нескольких лет в семействе Тавори были бабушка и внучка с одинаковым именем. Но ее всегда величали «Рут Тавори» — как положено, по всей форме: «Рут (торжественная пауза и потом: „Вызывается к зажиганию факела..“[16]) Тавори!» А меня звали просто Рут Тавори. А если говорят просто «Рут Тавори», без паузы и без факела, то это слышится, как «РутаВори». Попробуйте сами произнесите это вслух. Видите! Я уверена, что и нашу Рут Моавитянку[17] тоже звали Рута и по той же самой причине. Потому что «Рут (торжественная пауза: „Вызывается для зажигания факела“) Моавитянка» — это величанье, это прабабка царя Давида, а просто Рут, та, что из Моава, — это та Рута, которая всю ночь обжималась с Боазом на гумне.
Ну, не важно. Сегодня уже все здесь, и семья, и ученики, и другие учительницы, и подруги, называют меня Рута. Кстати, настоящих подруг у меня нет, ни единой, но у меня нет и более подходящего слова, чтобы назвать тех, кто у меня есть. Ну вот, и всякий раз, когда я иду на наше кладбище — а это бывает раз-два в неделю, — я навещаю также могилу бабушки, и тогда я вижу свое собственное имя, выгравированное на ее памятнике: «Рут Тавори» — и ниже: «Добродетельная жена[18], мать своих сыновей и супруга своего мужа». Совсем как замечания об ученике, которые пишут в школьном табеле после отметок, правда? Так вот — в качестве «супруги своего мужа» бабушка, конечно, заслужила «неуд», но по всем остальным предметам — «хорошо» и даже «отлично».
— Вы ее помните?
— Да, очень хорошо. К тому же, знаете, она из тех женщин, которые легко вызывают воспоминания, даже воспоминания о том, чего на самом деле никогда и не было, если по совести говорить. Мы с Довиком тогда еще не знали всю правду о ней и о дедушке, но мы слышали там и сям кой-какие разговоры и знали, что люди одновременно и жалеют ее, и избегают с ней общаться — убийственное сочетание, как на мой взгляд. Так что мы уже детьми поняли, что она много лет назад получила какой-то ужасный удар, от которого так никогда и не оправилась.
— Что вы имеете в виду, когда говорите «всю правду о ней и о дедушке»?
— Терпение, Варда, я ведь посреди рассказа. Мы знали, что наша бабушка — из тех, о которых говорят «слегка странноватая». И я несколько раз слышала, как люди говорили, что она то и дело плачет безо всякой причины. Кстати, я категорически не согласна с этим выражением. Не бывает плача без причины, просто не всегда эту причину знают или понимают, а иногда и понимают, но не называют. Ну, не важно. Иногда она действительно плакала, ну так что? Кто не плачет иногда, а? И кто действительно понимает, почему плачет? Но что на самом деле приковывало к ней внимание, так это то, что все время казалось, будто она что-то ищет. Даже когда она открывала дверцу кухонного шкафа, это выглядело так, будто она надеется увидеть там еще что-то, кроме кастрюли или банки с рисом.
Это у нее особенно проявлялось, когда копали землю. Я была тогда совсем маленькой девочкой, но хорошо это помню. Каждый раз, когда копали котлован под фундамент, траншею для водопроводной трубы или канализации или даже просто новую выгребную яму, она тотчас приходила, точнее сказать — появлялась, вставала возле землекопов и начинала вглядываться. И всегда на таком подчеркнутом расстоянии: «Я не мешаю, но и уходить не намерена». Было ясно, что она что-то ищет и это «что-то» погребено в земле. И так же было, когда начиналась глубокая пахота в преддверии осени — она шла за трактором, чуть сбоку, по еще невспаханной земле, кругом аисты и сойки, и тут же она — всегда в одном из своих широких цветастых платьев, в высоких рабочих ботинках и в соломенной шляпе, вдет размашистым шагом, твердым, отличным от ее обычной походки. Высоко вверху, в небе — два ястреба, из тех, что охотятся на змей: кружат и жадно высматривают себе добычу, которую, может, вывернет из земли плуг, а внизу, на земле — наша бабушка Рут, вокруг которой величаво ступают аисты, высокие, худые и уродливые. И она, как одна из них — тоже высокая и худая, но красивая. А плуг себе идет и идет и знай выворачивает огромные комья и открывает небу укрывшихся в земле змей, мышей и ящериц, и птицы тут же набрасываются на них. И только она одна никак не находит того, что ищет.
— Чего же? Что она могла искать?
— Спросите стариков, которых вы здесь интервьюируете, — может, они знают, что и почему. Дети думали, что она просто тронутая, и были такие, которые ходили за ней следом, и тогда в поле наблюдалось странное шествие: впереди трактор, за ним аисты и женщина, а за ними дети — показывают на нее пальцем и смеются. По правде говоря, если бы это была не наша бабушка, возможно, мы бы тоже смеялись, потому что мы сами, поскольку были детьми, тоже думали, что у нее не все в порядке. Но мы не видели в этом ничего особенного. В те времена такие «не-все-в-порядке» были тут чуть не в каждой семье, и каждый со своими причудами. Сейчас, кстати, такого уже нет, и, честно говоря, от этого даже скучновато. Нет уже тех былых безумцев и безумиц, нет людей, которые повинуются зову своего сердца — зову любви, зову ненависти, зову мести.
— А на самом деле в чем была правда?
— Какая правда?
— Ну, она на самом деле была безумна или действительно что-то искала?
— Правда о человеке, Варда, всегда находится как раз посредине между этими двумя возможностями, в точности там, где любят находиться настоящие правды. Однозначная правда, та, что либо на одном конце, либо на другом, вызывает скуку, и не только у окружающих, но и у самой себя. А когда она между, это совсем иное дело. Но это вы, я уверена, знаете и без моих объяснений, вы ведь историк. Да и что, в сущности, она меняет, эта «правда»? Можно искать в земле, потому что ты безумна, и можно искать, потому что там действительно скрыто что-то такое, что ты ищешь. Одно не противоречит другому, наоборот.
А что касается имен, то я думаю, что, когда придет мой черед, я велю им написать на моем памятнике «Рута», как в «Рута-шалопута», а не «Рут», как меня зовут по паспорту. Рута — хорошее имя для памятника. В нем есть что-то живое, озорное, оно непременно внесет свой положительный и даже освежающий вклад в довольно серенькую, согласимся, кладбищенскую атмосферу. И кроме того, Рут — это имя для женщины образцово-показательной, у которой все в полном порядке. «У-у-у» в нем — как у чиновницы из министерства, которая вытягивает губы трубочкой, а «Т» такое, будто она им этот слог, эту «Рут», припечатывает намертво. И еще это может быть имя женщины, вроде моей бабушки, которая отнюдь не была образцово-показательной, но сохраняла позу образцовости — одну из того незабвенного ряда имитаций, в которых будущее запечатлело ее на памятнике: «добродетельная жена», и «мать своих сыновей», и «супруга своего мужа». Может быть, это я от нее унаследовала свой талант имитации, как вы думаете?
— У меня нет никаких мыслей по этому поводу.
— Ну, в самом деле! Разве кто-нибудь не был «добродетельной женой» в первых еврейских поселениях в Палестине? Слышишь, бабушка Рут? Ты была «добродетельной женой», даже если плакала без причины. И ты была «супругой своего мужа», даже если он этого не заслужил. И ты была «матерью своим сыновьям», хотя они и сбежали из твоего дома при первой возможности.
Извините, мне нужно глотнуть немного воды. Приходится беречь горло. Налить вам тоже? Я ведь учительница. Мое горло — это мое орудие труда. Я нуждаюсь в нем, чтобы учить, чтобы говорить, чтобы отражать нападки, чтобы плакать и смеяться, чтобы рассказывать вам истории.
Хорошая штука вода! И заметьте — это вам говорит любительница более крепких напитков. Но вода… стоит мне попить воды, и я слышу свой вздох, вздох удовольствия и облегчения. Ну так что, Варда, я сумела дать вам немного материала? Рассказала вам немного о женщинах в истории еврейских поселений? А кстати, какое все-таки забавное выражение, эта ваша «история поселений»! Вы, возможно, не знаете, но в библейском иврите слово «история» чаще понимается как «родословная». Когда в Библии говорится: «Вот история такого-то» — это необязательно его личная биография. Обычно это список людей, что порождали, и порождали, и порождали: этот «роди» того, а тот «роди» этого. Потому что именно это на самом деле важно: имена, рождения, смерти, — а не все наши торжественные: «Восхождение в Страну», «Возвращение к труду на земле», «Заседание поселкового Совета» и «Первая борозда».
Ну, не важно. Оставим это. Какой парой они были — дедушка Зеев и бабушка Рут! Как она изменила ему, и как он отомстил ей за измену, и какой ранней смертью она отомстила ему за его месть! Именно отомстила, потому что осмелилась умереть до него и притом — не попросив у него разрешения и не сообщив ему заранее, что умрет. А ведь это далеко не то, что дозволяется сделать женщине по отношению к ее мужчине, и уж наверняка по отношению к такому мужчине, как наш дед, и в такой семье, как наша.
Два раза за всю жизнь она поставила его перед свершившимся фактом. В первый раз, когда изменила ему, и во второй — когда умерла ему. И легко было догадаться, что она кое-чему научилась между первым и вторым, потому что уже не дала ему возможности наказать ее за смерть, как он наказал ее за измену. И в самом деле — как можно наказать человека, все преступление которого состоит в том, что он умер? Что ты ему сделаешь? Самое большее — забудешь, но по отношению к бабушке этого не сумел сделать никто, и уж не он, конечно…
Ладно, мое горло и в самом деле начинает побаливать. Достаточно на сегодня, пожалуй. Видите, вот еще одна причина писать, а не говорить. Верно?
Глава шестая
Убийство и самоубийство
В тысяча девятьсот тридцатом году в нашей маленькой тогда мошаве покончили жизнь самоубийством три человека. Так записано в книгах Совета мошавы, и таким выводом трижды завершал свой визит сержант британской полиции, который появлялся у нас после каждого такого случая. Появлялся, расследовал, проверял и вызывал у всех, видевших его, наряду с естественным страхом перед любым визитом представителя власти, еще и удивление, потому что волосы у него были черные, но лицо и руки тесно покрывали обильные веснушки.
Вот так, значит, было записано в книгах, и к такому выводу трижды пришел веснушчатый сержант, однако вопреки записям секретаря нашего Совета и вопреки выводам британского полицейского люди в мошаве знали, что только двое из самоубийц действительно наложили на себя руки, тогда как третий был на самом деле убит. Вся мошава знала, так говорят сегодня — знала, но скрывала и молчала. Совет мошавы поддерживал эту версию в силу убеждений — пусть, мол, англичане расследуют себе, сколько хотят, а мы чужим властям своего человека не выдадим. А британский полицейский поддерживал ее в силу своей великой лени, а может быть, и полного равнодушия. Пусть себе эти нэйтивз[19] кончают самоубийством сколько их душе угодно и убивают друг друга сколько хотят — Британской империи, которая меня сюда послала, все это глубоко безразлично.
Сам убийца тоже внес вклад в версию самоубийства. Хотя он и совершил свой поступок в порыве гнева и ревности, но действовал при этом весьма обдуманно и планомерно: отправил свою жертву на тот свет именно тем способом, который характерен для самоубийц, — выстрелом в рот. При этом он выбрал правильный угол и позаботился снять с покойника правый сапог и носок с правой ступни (после выстрела прошло всего несколько секунд, но его пальцы наверняка уже почувствовали, что эта ступня остыла), чтобы любому было ясно, что спусковой крючок был нажат большим пальцем ноги покойника, а не пальцем какого-то другого человека.