– Он мой друг, – твердо сказал Макс. На мгновение я решил, что речь идет обо мне. – И знакомы мы уже черт-те сколько лет, я его знаю как облупленного.
– Друг… – горько усмехнулась Анна. – Он никому не может быть другом. Он просто делает свою работу. Наблюдает за тобой. Это гораздо удобнее делать, переведя отношения из официальных рамок в личную плоскость. Он человек Ройзельмана, и этим все сказано.
– Действительно. – Голос Макса (всегда добродушного дружелюбного Макса! Невероятно!) сочился сарказмом. – Это ведь тот самый Ройзельман, чье щедрое спонсорство обеспечивает нам такой приличный уровень жизни?
– Я была вынуждена, – глухо (я едва расслышал) проговорила Анна. – Но это была сделка с дьяволом.
– Мам, успокойся. – Голос прозвучал так же глухо, должно быть, Макс, успокаивая, обнял мать или склонился над ней. – Он хороший человек. Ойген то есть, – торопливо добавил он. – Возможно, Ройзельман и впрямь исчадие ада и змей подколодный, но Ойген-то при чем?
– При том! – с жаром воскликнула Анна. – Если он там работает, если Ройзельман ему доверяет…
– …то только потому, что Ойген – отличный исполнитель, – подхватил Макс, судя по голосу, с улыбкой. Кстати, улыбаясь, он перестает быть похожим на киношных суперменов. Улыбка у него почти застенчивая, совсем не то, что эти голливудские оскалы напоказ.
– Макс… мне страшно, – тихо призналась Анна.
– Почему? Откуда у тебя эти настроения? – Макс явно удивлялся, но после паузы раздумчиво добавил: – И не только у тебя. Замечаю, что все вокруг наперебой повторяют, как им страшно. Не понимаю.
– Я тоже, – тихо, так что я едва различал слова, ответила ему мать. – Это комета. Лев когда-то говорил, что придет день, который все изменит. «Тогда в небесах явится комета, – говорил он Эрику, – и мир, к которому мы привыкли, исчезнет. Ему на смену придет новый мир, совсем непохожий на прежний…» Конечно, он шутил… по крайней мере, тогда мне казалось именно так. Но сейчас…
– А что отец? – нетерпеливо поинтересовался Макс.
– Назвал его дураком и сказочником. В шутку, конечно. Ройзельман отнюдь не дурак, и Эрик прекрасно об этом знал. Они ведь, в общем, дружили. Хоть и спорили частенько и даже ругались.
– Вот видишь, – мгновенно откликнулся Макс. – Если отец дружил с Ройзельманом, почему… что ужасного в том, чтобы я дружил с Ойгеном?
Стало совсем тихо. Так тихо, что я отчетливо слышал тиканье каминных часов в гостиной.
– Просто обещай мне не рисковать, – едва слышно попросила Анна. – Что бы тебе не предагал Ойген.
– Ма-ам, – протянул Макс. – Он говорит мне то же самое, слово в слово.
– И поэтому тащит тебя любоваться этой дурацкой кометой в горы?
– Ты уверовала в предзнаменования? – Макс говорил мягко, даже сочувственно, но ирония в его голосе слышалась вполне явственно.
– Нет. – Даже не видя их, я мог бы поклясться, что Анна в этот момент отрицательно покачала головой. – Но… Я не считаю Ройзельмана ни дураком, ни сказочником, и если он говорил так о комете – почему именно о комете, подумай, – значит, имел в виду что-то очень конкретное. Ну и… не так уж они с Эриком и дружили. Дружба-противостояние, дружба-борьба… Они были очень разные. Как тьма и свет, – добавила она почти неслышно.
– Что? – переспросил Макс.
– Ничего, – вздохнула Анна. – Иди спать. Тебе завтра на работу, а время за полночь. Эх, Макс…
– Ты зря за меня беспокоишься, мам, – его голос был полон нежности. – Поверь, я могу о себе позаботиться.
– Ты горячий. Слишком горячий… Весь в отца. Ну хорошо, иди. Поздно уже.
Тихо, стараясь не нашуметь, проскользнув в свою комнату, я улегся в постель и задумался над опасениями Анны. Я знал, что из-за какого-то медицинского эксперимента Макс находится под постоянным наблюдением, но не понимал, каким образом это может ему угрожать. Конечно, странно и даже глупо было бы ожидать от людей типа Фишера или этого… Ройзельмана простого человеческого участия, конечно, их цели могут быть абсолютно меркантильными (и наверняка таковыми и являются), но… Но та же логика подсказывает: если Макс им настолько нужен, его будут беречь как зеницу ока.
И все же, засыпая, я дал себе клятвенное обещание приглядывать за этим самым Ойгеном. Береженого, знаете ли, бог бережет. Пословицы не врут, потому что они – результат многовекового опыта. Да и мой духовник, отец Александр, нередко повторяет, что чрезмерное упование на Господа самому Господу совсем не угодно, ибо Господь – не нянька, а человек – не младенец. Господь дал человеку силы и способности, а уж как человек ими распорядится… И напоминает притчу о зарытых талантах.
Засыпая, я сокрушенно подумал, что уже месяцев девять не был в храме…
Глава 4
Семейные узы
Обожаю утро. Любое. И весеннее, приносящее с собой прохладные запахи пробуждающейся земли, и летнее, полное свежести умытого поливалками асфальта, и осеннее, когда мелкий моросящий дождик никак не может погасить жаркий костер кленов на горе за нашим домом, и зимнее, матово сверкающее морозными узорами на оконных стеклах…
По природе своей я абсолютный жаворонок – при моей-то профессии это странно. И даже неудобно. После спектаклей я засыпаю прямо в машине, и нередко муж относит меня домой на руках и бережно, как ребенка, укладывает в постель. Он и считает меня ребенком. Даже сейчас, когда мой животик уже более чем красноречиво свидетельствует, что… А он считает меня ребенком! Мило, но смешно. Когда скоро-скоро-скоро я сама стану мамочкой! Самой счастливой мамочкой на свете!..
Осторожно потянувшись, я переворачиваюсь на спину. Вопреки всем предписаниям врачей я сплю на левом боку, мне так удобнее. Да и Масику – так я пока зову нашего с Германом малыша – так, по-моему, всего уютнее и комфортнее. Масик… Я опять потягиваюсь. И полезно, и ужасно приятно. Сейчас, когда я, понятное дело, не только не выступаю, а даже уже и не репетирую, могу себе позволить и ложиться рано, и, проснувшись ни свет ни заря, понежиться в постели…
Мужа рядом нет. Вероятно, он опять работал допоздна и уснул на диванчике у себя в кабинете. В последнее время так случается все чаще и чаще. Очень печально. Хотя умом-то я понимаю: он, бедный, боится. Очень неудобно спать, когда даже во сне приходится остерегаться, чтоб не толкнуть нечаянно нашего Масика. Я и сама-то не сразу привыкла к тому, что он теперь живет внутри меня и с этим нужно считаться. А уж Герман и подавно.
Неспешно, осторожно поднимаюсь, заправляю постель – не слишком аккуратно получилось, но сойдет, от меня сейчас нельзя же ожидать слишком многого. В ванную иду еще сонная. Сонная-сонная, как осенний суслик. Потому что Масик сейчас спит, вот и я продолжаю дремать. В полудреме набираю ванну, чищу зубы и думаю о Германе.
Мой муж – самый-самый лучший человек в мире! Правда-правда! Ну где вы еще встретите такое сочетание гениальности и практичности, мечтательности и способности мгновенно находить решение любой проблемы? К тому же он просто боготворит меня, я буквально купаюсь в его любви, окутанная и согретая ею. Как этой теплой водой в душистой ванне. И уж, конечно, я отвечаю ему полной взаимностью. Он мужчина, сильный и властный, человек-творец – я, само собой, стараюсь никогда и ни в чем ему не перечить. Мы и не ссорились почти ни разу. Правда, говорят, что это не очень хорошо, что ссоры очищают отношения, как гроза очищает воздух, что после ссор люди становятся ближе друг другу. Но ведь и так ближе некуда. И не ссориться же специально, вот уж глупость.
Взгляд в зеркало сразу портит настроение. Ужас! Лодыжки отекли, на икрах выступили вены, губы… нет, губы ничего, но под глазами жуткие мешки, к тому же синие, как от бессонницы. И все лицо опухшее, мятое, как подушка, с которой я только что встала.
Это просто кошмар какой-то! Конечно, при первой беременности токсикоз – это нормально. Но вот поздний – это уже нехорошо. Тридцатая неделя, а я как квелая муха, давление подскакивает, так что мутит, да еще и опухшая… А Герман так любит мои ноги, так нежно гладит и целует… Разве «это» захочется целовать! На глаза наворачиваются непрошеные слезы.
Я всегда была эмоционально… как это Герман называет?.. эмоционально лабильна. Мои настроения – как качели: от безудержного счастья – в бездну отчаяния. И наоборот: только что на душе царил мрак, а через мгновение – сияет ослепительное солнце. И ничего с этим не поделаешь. Для профессии эта страстность полезна – если внутри холод, то и танец будет мертвым, сколько ни мучай себя экзерсисами, на одной технике не станцуешь так, чтобы весь зал замирал, затаивал дыхание, ловил глазами каждое движение, каждый оттенок… Но в обычной жизни рядом со мной, наверное, трудно.
В ванну я забираюсь медленно-медленно. Сейчас мне нужно быть очень-очень осторожной, чтобы не повредить Масику. Вдруг я поскользнусь! Страшно подумать! Нет-нет-нет, все будет хорошо. Я утопаю в теплой пышной белой пене, думаю о нашей будущей жизни – втроем! – о Масике… на глаза опять наворачиваются слезы, но теперь это слезы счастья.
Только я немножко боюсь – вдруг Герман меня разлюбит. Нет-нет-нет, он не дает никаких поводов для подобных опасений. И не то чтобы Герман с появлением Масика (он еще не родился, но для меня он уже есть, а не «будет») ко мне охладел… Но ведь и правда он считал, что нам рано пока заводить ребенка. Везде пишут, что мужчины относятся к появлению малыша совсем не так, как мы. Но ведь для женщины материнство – высшая цель, высшее благо, главное в жизни предназначение! Пусть мужчины (они ведь не могут родить, бедные!) видят смысл жизни в изменении мира, в каких-то важных делах – как Герман, к примеру, в создании новых балетных постановок. Но мы, женщины, приходим в этот мир, чтобы принести в него новую жизнь!
Когда Герман узнал, что у нас будет Масик… я думала, он обрадуется, а он… Нет, не расстроился, не возразил, но и – не обрадовался. А ведь ребенок – это же так прекрасно! Он будет и частью меня, и частью него – одновременно! Будет таким же сильным и талантливым, как Герман, и таким же чутким и нежным, как я. Как можно оставаться равнодушным к такому чуду?!
Я списываю все это на мужскую сдержанность. В конце концов Герман – вовсе не ледышка, просто все его эмоциональное богатство растрачивается на меня и на его балеты… которые он пишет тоже для меня! Он называет меня своей музой, феей, путеводной звездочкой! А когда я танцую, он так смотрит… У меня слов нет, чтобы описать его взгляд. Ну как будто ангел с небес спустился к нему в лучезарном сиянии…
За один этот взгляд, за эту нежность и восторг можно простить ему все что угодно. И я, конечно, прощаю, хотя, собственно, что тут прощать? Я абсолютно, на миллион процентов уверена: когда Масик появится наконец на свет, когда Герман его увидит, он полюбит его так же, как и я. По-другому просто быть не может.
Выбравшись из ванны и посвятив некоторое время необходимым косметическим процедурам (кожа, волосы, в общем, всякое разное такое, без чего не обойтись, красота требует жертв, хотя бы в виде времени), я выползаю на кухню и обнаруживаю, что безнадежно опоздала – Германа уже нет. Судя по записке (привычно нежной) на дверце холодильника, он проснулся раньше, чем обычно (сколько же он вообще спал?), наскоро перекусил и умчался в театр.
Мог бы и заглянуть в ванную – попрощаться перед уходом. Обидно…
Хотя, может, он и заглядывал – а я лежала с охлаждающей маской на глазах, ничего не видела и даже не слышала, я же в ванне всегда в наушниках лежу, под музыку так сладко мечтается…
Сунула в микроволновку тарелку с завтраком, но…
Даже если я не видела и не слышала, как Герман заглядывал в ванную (а вдруг и не заглядывал?), неужели он не мог просто подойти и поцеловать? Обида мутно плескалась внутри, мысль о завтраке казалась отвратительной. На сверхполезную куриную грудку со спаржей аж глядеть тошно, а обогащенный кальцием и витаминами кефир… да от одного запаха воротит!
Тем не менее я дисциплинированно (балет, чтоб вы знали, приучает к «надо» почище профессионального спорта) сажусь за стол и пытаюсь все это съесть, одновременно сражаясь с мутно плещущейся внутри обидой. Эх, запустить бы этим стаканом в стенку, чтоб кефир кляксой размазался и осколки во все стороны зазвенели! Но, конечно, я никогда такого себе не позволю: еще не хватало, чтобы Герман решил, что у меня на почве беременности шарики за ролики заехали.
Кое-как запихав в себя еду, встаю – и застываю посреди кухни соляным столпом. Мутная обида, кажется, выела все внутри, оставив одну зияющую пустоту… Пытаюсь убедить себя, что тревога моя не стоит выеденного яйца (да-да-да, пустого! пустого!). Миллионы семей живут без всяких поцелуев на прощание – и все у них нормально.
Но я-то – не миллионы. Я – это я. И ведь не меня Герман обидел – нашего Масика. Он там, внутри, наверное, плачет сейчас – он совсем беспомощный и не может защититься… Как же так?!
Медленно-медленно, точно прячась, точно меня могут остановить (кто? Герман в театре, а больше в квартире никого нет), прохожу в кабинет Германа. Совсем крохотный, не больше гардеробной (наверное, по планам архитекторов тут и должна была быть гардеробная), наполовину занятый огромным Г-образным столом. Одна стена занята гигантским экраном, другая, у входа, до потолка заклеена моими фото в разных ролях.
Рабочий планшет Герман, разумеется, забрал с собой, но небольшой еженедельник в кожаной обложке (мой подарок!) он оставляет дома. И самые важные заметки – не повседневные, а ключевые, принципиальные – он делает именно в этой толстенькой книжечке. Ну и мне еще рассказывает. Но в последнее время – нет. Я думала, что это он так меня бережет, понимая, как трудно мне без сцены…
Сильно загудело в голове, и внизу живота прорезалась тупая тянущая боль. Ничего, ничего, просто мне трудно долго стоять.
Присев на подлокотник мужнина кресла, я дрожащими руками расстегиваю пряжку еженедельника.
Вот знакомые записи о нашей последней совместной работе – балете «Роза Тегерана». Я танцевала заглавную партию – девушку Сорайю, несправедливо обвиненную в измене. Мне даже глаз закрывать не нужно, чтобы всем телом вспомнить те движения, то завораживающе плавные, то отчаянно резкие, почти рваные… Сцена суда, казнь в багровых мрачных бликах – словно на заднем плане бушует пожар…
Мне всегда казалось, что, когда я танцую – особенно когда мы репетируем, – мы с Германом сливаемся ближе, чем в самых страстных объятиях… Но не навсегда же я покинула сцену! Я же вернусь! И у меня будет еще один, самый отзывчивый, самый лучший в мире зритель – наш Масик!..
После «Розы Тегерана» идут наброски нового балета, о котором Герман не говорил мне ни слова. Ну да, не станет же он рассказывать мне о роли, которую буду танцевать не я. Первая запись непонятная… полгода назад, через день после того, как мы узнали о Масике (мне тогда еще вполне можно было и репетировать, и выступать). Потом долгий перерыв, а потом, с чистого листа:
«Мемуары гейши. Шоу-балет по роману Артура Голдена».
Читая, я не узнавала своего мужа. Заметки пронизывала его сила, его гениальность, но все это было невероятно жестко, почти жестоко. Некоторые сцены просто пугали. Эротизм, присутствующий в любом балете, вообще в любом танце, был здесь не намеком, не мягкой нежной тенью, его откровенность граничила, на мой взгляд, уже с порнографией, даром что танцоры в трико…
Список ролей и исполнителей… Как всегда, снабженный подробными комментариями…
Порой я способна увидеть в безобидном плюшевом медвежонке злобно ревущего зверя. Знаю. Но это лучше, чем видеть в голодном тигре безобидную киску.
Живот заныл сильнее. Жернова ревности в моей душе перемалывали остатки здравого смысла. Зато ярость расцветала… вздымалась гигантским огненным цветком.
Проклятье, как же я устала!
А ведь только-только проснулась. Наверное, беременность – худшее, что может приключиться с женщиной, если оставить за скобками то, что считается бедами в общественном сознании. Беременность – обычное дело, не болезнь и уж точно не беда. Но для меня это самое настоящее – и тяжелое – испытание. Я чувствую себя пленницей в своем же собственном, странно изуродованном теле. И понимаю, что…
…не могу любить то, что поселилось у меня внутри. Что этот ребенок – мой тюремщик, именно он безжалостно держит меня в заточении. Большинству это покажется дикостью: маленькое, совершенно бессильное существо – и «это» имеет надо мной такую власть, настолько сильнее меня?
Меня ничто не радует, все вызывает раздражение. Раньше я такой не была. Жила в своем мире, полном гармоничных звуков, лишенном обуз, тягот и оков. Еще в детстве я бежала в этот мир от реальности, которая казалась мне слишком серой и унылой. Только в этом мире звуков я была настоящей владычицей и жила настоящей жизнью. И мир звуков стал для меня куда реальнее настоящего.
Потом встретила Валентина… Мне показалось, что и он родом из того же мира, из моего мира, что с ним этот мир станет еще прекраснее. Меня покорила нежность и заботливость этого мужчины, те самые, что сейчас кажутся мне слащаво-приторными, как патока, и безвкусно-липкими, как сахарная вата.
Валентин с тех пор ничуть не изменился, это у меня, должно быть, открылись наконец-то глаза. Реальность все-таки настигла меня, осветив мой волшебный мир жестоким резким светом. Как в операционной. Бр-р-р. Раньше я не замечала в Валентине недостатков. А те, что замечала, воспринимала как-то по-другому. Унылая правильность казалась мне элегантным джентльменством, слабохарактерная уступчивость – благородной мягкостью, неспособность быть опорой – идеальной честностью. Да засуньте вашу правду в… куда-нибудь подальше! Разве так трудно понять, что именно тогда, когда я не права, мне сильнее всего необходима поддержка?
А раз ее нет со стороны, ах, любящего мужчины, мне придется поддерживать себя самой. Больше чем уверена: когда я произведу наконец на свет это долгожданное (о, как долго!) чадо, этот тюфяк будет суетиться вокруг меня, как шмель вокруг цветочка, а реальной помощи будет полный ноль.
Я сжала кулаки так, что аж костяшки пальцев побелели. Что за жизнь! Сперва родители. Нет, спасибо, они дали мне жизнь и кое-какое образование, но понимать – нет, это не из их репертуара. Отец – инженер, мать – участковый терапевт (вот спасибо за детство, проведенное в постели с температурой и прочим, похуже: заразу она с работы домой притаскивала с завидным постоянством). Ну да, они меня кормили-поили-растили. Даже за пианино воткнули. Первое время я его ненавидела, даже собиралась расколотить чем-нибудь тяжелым, а потом научилась с его помощью убегать от унылой реальности в мир вечно свободной и прекрасной музыки.
Любовь? Я вас умоляю! В моей душе – бездна, ненасытно жаждущая огненного потока любви, а получающая блеклые скудные капли. Впрочем, Валентин поначалу поил меня любовью чуть не допьяна. А потом сладкий сироп его нежности начал вызывать отрыжку, потому что сладкий этот сироп ничего общего не имеет с огненной лавой настоящей любви. Нет, насчет отрыжки – это я, пожалуй, преувеличиваю. Скорее вялое безразличие, временами, однако, переходящее в приступы раздражения. Умом-то я понимаю, что он для меня – самая выгодная партия. Как такой тюфяк может сочинять такую музыку, уму непостижимо. Но ради музыки мирюсь с унынием, в которое вгоняет меня и он сам, и вся их семейка. Восторженная безмозглая куколка Вера, в черепной коробочке которой хранятся, вероятно, плюшевые розовенькие сердечки, щедро усыпанные блестками. Глазки пу-у-устенькие, све-е-етленькие… Тьфу!
Вот, правда, Герман, муженек ее, тот ничего, вполне человек. И Эдит он нравится. Но очень уж мнит о себе. Царь и бог, и все должно происходить по мановению его левого мизинца. Ну да, красивые мужчины, как известно, все сплошь эгоистичные мачо. И юморок этот его натужный. К месту и не к месту.
Ни кофе, ни сигарета настроение не исправляют. Я, пожалуй, не отказалась бы и от чего-нибудь покрепче (хотя вообще-то равнодушна к алкоголю), но зануда Валентин спиртного в доме не держит, даже на мои сигареты и кофе косится неодобрительно. Тоже мне, святоша. Сам-то кофе пьет (правда, не курит) – полезный травяной чай выдержал не больше недели.
Наливаю еще кофе. Хоть так. Скоро уже благоверный из спальни выползет. Он изволит почивать чуть не до полудня, а мне эта роскошь уже недоступна: на животе не поспишь (вы не пробовали спать на футбольном мяче? Рекомендую), на боку – спина затекает и ноет. К тому же этот мелкий негодник взял моду расталкивать меня по утрам – да-да, изнутри, но мне от этого не легче, уже не поспишь. Да и весь световой день пинается, у меня уже живот от его толчков сводит, хотя, согласно общепринятому мнению, регулярно озвучиваемому моей дражайшей свояченицей, это хамство (а как это еще назвать?) должно меня умилять! Умилять, вы подумайте! Ну ничего, вот родится, быстренько приструню, за все свои мучения отыграюсь.
Муженек умоляет взять его с собой в родильный зал. Гениально! Он и так-то не герой, а уж когда собственными нежными глазоньками увидит во всей красе процесс появления на свет нового гражданина (или гражданки, на УЗИ этот хитрован так и не продемонстрировал своей гендерной принадлежности) – точно в обморок грохнется. А если не грохнется, я сама его грохну, ибо с ума сойду от его ахов, охов и попыток «позаботиться». Будет бессмысленно скакать вокруг и сюсюкать – вот счастье-то! Все-таки они с сестрицей очень похожи. Только что внешне разные: она вся такая тоненькая и хрупкая, а он медведь медведем. А в остальном… Та тоже вечно кудахчет по поводу и без, у меня от приторности этой уже оскомина. Но приходится скалиться во все тридцать два прекрасных зубы и изображать умиленного котика. Куда деваться! Мало ли как Алекс воспримет, дай я волю характеру. А с Алексом надо, гм, дружить: хоть сухарь и зануда, но человек дельный, а уж связей полезных – самосвал с прицепом. Да и Эдит, хоть и не скрывает скепсиса по поводу его, так сказать, гражданской позиции, как ученого ставит его весьма высоко. Кстати, надо Эдит позвонить, может, скажет что-нибудь полезное на правах лучшей подруги. А то сил что-то никаких нет терпеть весь этот дурдом внутри и снаружи.
Ага. Дурдом снаружи проявляет признаки жизни: в душе вода зашумела, значит, ненаглядный супруг соизволил покинуть ложе сна и совершает утреннее омовение.
С трудом, кривясь от боли в пояснице, поднимаю себя со стула, сую в тостер пару кусков хлеба, ставлю на плиту сковородку, шмякаю на нее несколько ломтей грудинки, выпускаю три яйца… Не самый изысканный (а свояченица раскудахталась бы – какой вредный!) завтрак, но сытно.
А пока можно и с Эдит поговорить. Давно пора было.
Мне приснилось, как Дидье Моруани обсуждает с Эннио Морриконе игру «Интера» и «Милана» – по-итальянски бурно, чуть не до рукоприкладства, но кто за какую команду болел – убей, не понял или не помню, я совершенно не разбираюсь в футболе. Логичнее было бы увидеть во сне Баха, Гайдна или хотя бы Шнитке, но вечером я сочинял канон в электронном звучании – музыкальную тему для фильма о клонах, которых снимает мой приятель из Италии, вот, наверное, оттуда и ассоциации.
Мои сны, если честно, намного приятнее и красочнее моей реальности. И жаловаться вроде бы не на что: я востребован, признан, занимаюсь любимым делом (и мне за это еще неплохо платят), женат на женщине, которую мечтал заполучить с первой минуты нашего знакомства, и скоро у нас будет ребенок – наш ребенок! Все бы хорошо, если бы не проклятые «но». Как песчинки в шестернях часового механизма: вроде и прекрасные часы, а врут, хоть тресни. А то и вовсе не идут. Осуществляясь, мечта оказывается совсем не такой сладкой, как в вожделении. С привкусом не то горечи, не то вовсе затхлости. И женщина, которой грезил, вблизи – совсем не та, которой казалась, и любимая работа потому перестает приносить радость. Точнее, и у этой радости теперь какой-то неясный, но очевидно неприятный привкус. Фальшивый звук, который портит звучание целого оркестра…
И нашему общему ребенку, похоже, радуюсь я один.
Наверное, все это потому, что Нике сейчас тяжело, ее напрягают те нагрузки и те неприятные ощущения, которые приносит беременность. Я прекрасно все это понимаю и, как могу, стараюсь облегчить эту тяжесть. Но не могу же я выносить беременность вместо нее! Я бы с радостью, да природа забыла наделить мужчин этой способностью.
Да, я стараюсь во всем Нике потакать и исполнять любые ее капризы. Но от этого становится только хуже.
Может, в чьих-то глазах я выгляжу законченным эгоистом – скажем, в глазах подружек Ники, да той же Эдит. Но когда все время крутишься мелким бесом, лишь бы угодить, а в ответ получаешь одни только упреки и скандалы, руки невольно опускаются сами собой, и ничего уже не хочется. Разумеется, я стараюсь держать хвост пистолетом, сохранять бодрость и присутствие духа, непрерывно напоминая себе, что Ника – слабая женщина, что она нуждается во мне, что она беременна, потому и капризна… но иногда самовнушение перестает действовать. Подчас я даже ловлю себя на желании напиться. Полный бред: единожды в жизни перебрав, я угодил в каталажку и провел ночь в компании каких-то (укуренных, должно быть) турок, которые косились на меня и корчили страшные рожи. Но еще страшнее была полученная потом от отца выволочка. О да, мой отец может в двух-трех спокойных словах разделать человека на отбивную, так что год потом будешь чувствовать себя лангетом, а то и вовсе фаршем.
М-да, что-то у меня сплошь гастрономические ассоциации. Вероятно, это означает, что пора подкрепиться. Поужинал я на скорую руку, бутербродами: Ника уже спала, а самому готовить было лень, точнее, жаль отрываться от работы, которая пошла вдруг на всех парах. И, по-моему, неплохо получилось, хотя надо еще на свежую голову посмотреть.
Завернувшись в банный халат, я с надеждой на сытный завтрак отправился на кухню, откуда уже доносились специфические ароматы. Значит, Ника уже встала и что-то готовила. А если быть совсем точным, сидела возле плиты, на которой что-то явственно дымилось, и дула на обожженный палец.
Вместо того чтобы броситься ее жалеть, я бросился снимать с плиты сковороду, содержимое которой явно собиралось превратиться в угли.
Ну вот вам и casus belli[2]. В смысле – повод может быть любым, было бы желание.
Желание в последнее время у Ники присутствует постоянно:
– Ты только о жратве и думаешь, – заявила она вместо приветствия. – Как только не лопнешь!
Не столько о жратве, подумал я, сколько о том, что, если кухня провоняет гарью, ее за неделю не проветришь, никакой кондиционер не спасет. Вслух возразить, разумеется, не решился – взорвется. Наивный. В таком состоянии у Ники взрыв вызывается самим фактом моего существования.
– Ты обожглась, маленькая моя? Чем помочь? – довольно фальшиво (ну и с запозданием – после сковородки, этого она не простит) попытался посочувствовать я.
– Разбегись и двинься башкой об стену, – порекомендовала Ника тоном, ледяным, как торосы моря Лаптевых. – Все из-за тебя.