Гремела музыка, звучали песни. «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля, просыпается с рассветом вся советская страна», «Москва моя, ты самая любимая» и другие. Люди несли плакаты и флаги, пели, смеялись, стремились побольше увидеть. И никто их сюда не загонял, как некоторые лгут сейчас. На трибуне Мавзолея стояли и приветствовали проходящие колонны трудящихся-москвичей товарищи Сталин, Молотов, Ворошилов, Буденный, Калинин, Берия, Жданов и другие руководители партии большевиков и советского правительства, а также маршалы и генералы, которых мы хорошо знали и до этого. И мы, мальчишки, тянули головы, стараясь увидеть любимых вождей. А пройдя Красную площадь и спустившись вместе с колоннами к Москва-реке, уставшие, но счастливые, уходили по набережной в сторону Таганки, к Заставе Ильича и к шоссе Энтузиастов, домой.
Похороны товарища Землячки
В газете «Правда» было напечатано краткое сообщение о смерти члена ЦК ВКП (б), большевички с дореволюционным стажем, соратницы В.И.Ленина тов. Землячки. Прах её должен был быть захоронен в Кремлевской стене.
К назначенному времени я уже был на Красной площади. Процессия, которая шла от Мавзолея, была малолюдной. Урна с прахом была помещена в стене, и над площадью прозвучали прощальные ружейные выстрелы. Так, незаметно, уже тогда уходили старые большевики, стоявшие у самого начала создания нашей партии.
Военнопленные
В октябре 1945-го года я сел в поезд на Рижском вокзале вместе с группой мальчишек моего возраста. Я должен был поступить в Рижское нахимовское училище. Так решили отец и мама.
По дороге в Ригу я видел разрушения в городах Волоколамск, Ржев, Великие Луки и других. Города эти были буквально сожжены, здания вокзалов стояли в руинах, высились печные трубы сгоревших домов. Поезд шел медленно – с окончания войны прошло всего полгода и пути еще ремонтировались. На обочинах грудилась искореженная военная техника – наша и немецкая, остовы сгоревших вагонов и паровозов. На путях, под вооруженной охраной, работали военнопленные – худые, изможденные, в грязных шинелях и в кирзовых сапогах: возили тачки с песком, таскали мешки с цементом, сгружали с платформ кирпичи. Во время остановок нашего поезда они просили еду. Это все, что осталось от «победителей». Сбылись слова отца, писавшего нам в уральскую деревню в 1941 году из Москвы, что Гитлеру свернут шею.
Местных жителей в этих городах было мало, и они выглядели не лучше.
Нам, мальчишкам, было по 12 лет, но мы чувствовали, что едем через пепелище – прямое свидетельство только что закончившейся войны. В Москве все-таки не было таких разрушений. Мы были детьми войны, кое у кого погибли или болели родные люди, и мы способны были чувствовать чужое горе, в том числе горе пленных. Но ненависти к ним у нас не было, их вид был слишком жалок. Было лишь чувство справедливости постигшего их возмездия.
В училище я не поступил из-за маленького роста. Возвращаться в свой 6-ой класс ни с чем было как-то стыдно. Но в школе никто и не заметил моего отсутствия.
Прощание с мамой
Мама болела. Иногда возникали светлые промежутки в ее состоянии. Тогда ее отпускали домой. Обычно это было летом, когда было тепло. На улицу она не выходила и по дому мало что делала, больше лежала, но было такое счастье быть вместе. Я при ней стал больше читать.
Но, к сожалению, почти все остальное время она находилась в больнице. Когда мы, я и брат Саша, приходили к ней, радовалась вся её палата. Мама оживлялась, присаживалась, принимала наши передачи и подарки и поглаживала нас своими похудевшими пальцами. Волосы у нее были уже седые. А ведь ей было только 38 лет. Ей хотелось бы обнять нас, но она не могла себе этого позволить и только гладила нас по спинкам. Она расспрашивала нас о школе, об учителях и воспитателях, о Вовочке. Его приводили редко – врачи запрещали. А когда мы уходили, мама целовала каждого в затылочек, стараясь не плакать, и махала нам рукой до самой двери. У нее был трудный период – болезнь перешла в стадию чахотки.
Весной 1946-го года отец договорился, что мы проведем лето в деревне в Калужской области. Это оздоровило бы нас.
Я посетил маму, рассказал ей об этих планах. Мне показалось, что она уже знает обо всем и одобряет такое решение. Она знала и то, что в деревню едут и дочери женщины, знакомой отца. Вероятно, отец ее уведомил. Прощаясь, она по обыкновению поцеловала меня в затылок, прижалась ко мне на минутку, и я пошел к двери. У двери оглянулся на нее: она улыбалась и, приподнявшись, махала мне рукой. Уходя от мамы и зная, что она теперь уже точно умрет, рыдая в больничном сквере, у памятника Достоевскому, я поклялся: сколько буду жить, столько буду уничтожать фашизм, убивший ее.
Последнее лето
Отдыхали мы очень хорошо. Трое мальчишек и две девочки – Люба и Люся. Жили дружно, купались в речке, в лесу собирали грибы и землянику, ходили на конный двор и даже ездили верхом на лошадях. Спали в амбаре на сене, а питались в доме.
Деревенские жили плохо. Хлеб пекли из лебеды. Варили щи из крапивы. Мясо было редкостью, но молоко было. Зато лесных ягод и грибов было полно: только не ленись, собирай. Одеты жители деревни были плохо. Мужиков осталось мало: погибли на фронте или еще не вернулись из армии.
Дни бежали незаметно. Однажды пришло письмо от мамы, в котором она советовала нам, всем пятерым, отдохнуть хорошенько, так как, писала она, «нас ждет трудная осень и зима». В августе она умерла. Похоронили её на Ваганьковском кладбище без нас.
А мы, вернувшись в Москву, вскоре переехали из Лефортово на Смоленский бульвар, где жили Люба и Люся, и их мама. Отец женился на этой женщине. Звали её Наталья Васильевна. Она тоже стала Кирилловой.
Как я узнал много позже, она в начале того лета, оказывается, виделась с нашей мамой в больнице по ее приглашению. По словам Натальи Васильевны, она рассказала нашей маме об их отношениях с отцом и поклялась помочь вырастить нас. То есть, на самом деле, оказывается, мама все знала. Она сама захотела познакомиться с той, которая должна была вскоре стать женой отца. Наверное, этому предшествовал её разговор с отцом? Какое мужество! К ней, изможденной чахоткой, поседевшей, умирающей, приходила здоровая молодая женщина, которую полюбил отец. Но мама оставалась мамой. Знание правды о нашем будущем, о будущем ее мальчиков, конечно, добавило ей боли и одиночества, может быть, даже добило ее, но, вместе с тем, и успокоило. Она успела передать нас в другие, как ей показалось, добрые женские руки. Как именно они говорили, теперь уже не узнаешь. Реальную боль испытали тогда, конечно, и отец, и Наталья Васильевна. Все они берегли нашу детскую психику до последнего. Они просто подарили нам то безоблачное лето.
После переезда в новый дом круг нашей жизни расширился. Смоленский бульвар был самым центром Москвы, по отношению к которому Лефортово оставалось окраиной. Недалеко строилось известное теперь высотное здание Министерства иностранных дел. Рядом были Академия Генерального штаба им. Фрунзе, куда мы ходили в кино, завод «Каучук», знаменитые переулки – Оружейный, Неопалимовские. А еще дальше – Новодевичий монастырь. Мальчишки со двора и я с ними бегали туда играть в футбол. Стены монастыря были обшарпанные, колокола не звонили. Гуляли мы и по Арбату, здесь все показывала Люся. Это были ее родные места. Тогда там располагался кинотеатр «Арс».
Здесь, в домах на Смоленском бульваре, тоже был двор. Мы быстро сдружились с местными ребятами. Рядом же были и школы: мужская и женская.
По Садовому кольцу проводились легкоатлетические эстафеты. С номерами на груди от Крымского моста бежали спортсмены. Мы их поддерживали, стоя на тротуаре. Главным судьей был маршал Семен Михайлович Буденный.
Я пару раз съездил в старый двор, в Лефортово. Все здесь оставалось на месте. Виделся с Димой Ершовым, Валькой Шмелевым, Юрой Рызвановичем, Борей Ховратовичем, Витей Темновым, с сестрами Георгиевыми. Те же лица. Но что-то нарушилось: стало неинтересно. Словно страница книги перевернулась, а новая страница у всех нас была разной. Заканчивалось детство. Начиналась юность.
Новая школа мне понравилась: запомнились уроки по истории средних веков: Карл Великий, Жанна дАрк, дворцовые перевороты, Медичи. Учительница увлеченно обо всем этом рассказывала, и к ее урокам хотелось готовиться. Раньше со мной такого не было. Саша и Люся ходили в третий класс.
Все вместе мы посетили Парк им. Горького и Нескушный сад, о котором мне когда-то рассказывала мама. Это было недалеко. Видели Колесо обозрения. Шли через Крымский мост над Москвой-рекой.
Рядом с нашим домом проходила улица Кропоткинская, там был музей скульптора Мухиной – автора памятника «Рабочий и колхозница».
Жили бедно, ведь все было по карточкам. Тогда бедно жили все москвичи, в том числе жители нашего двора. Хлеба, правда, нам было достаточно, так как у нас были пять детских карточек. А так: картошка и борщ из капусты и свеклы каждый день. Наталья Васильевна требовала от нас: «Ешьте с хлебом, иначе не наедитесь!»
Сразу по приезде, ещё в начале сентября, я и Наталья Васильевна посетили могилу нашей мамы на Ваганьковском кладбище. Земляной холмик, от которого не хотелось уходить. Я узнал, что хоронили маму в августе отец, Наталья Васильевна, тетя Валюша и Люба. Там же мы посетили могилу Люсиного отца, Сергея Александровича Гришкова, расположенную ближе к церкви. Я узнал от Натальи Васильевны, что он очень любил Люсю.
Зашли мы и в церковь, поставили свечки. В действующей церкви я был впервые в жизни. Это было приобщением к таинству общей скорби, большей, чем скорбь отдельного человека. Это снимало остроту боли. Наталья Васильевна была рядом, и мне становилось не так горько. С ее лаской соединилась печальная музыка храма, мерцание свечей, запах ладана, лики святых. Мне, когда я вырос, всегда было совестно, что многие годы ей, уже старенькой, приходилось молиться тайком от нас, молодых и сильных, перед иконками на кухонной полке. Иконки стоят и сейчас.
Тогда ей только что исполнилось 37 лет. Эта простая женщина, ставшая со временем для нас троих мальчишек новой матерью, так ласково и нежно приняла наше раннее хрупкое мальчишеское горе, что с этого момента и усыновила. Мачехой её мы не считали никогда.
Измайлово. 3-я Парковая
В январе 1947 г. семья переехала на новое место жительства по улице 3-я Парковая, что в Измайлово. Ближайшая станция метро была «Измайловский Парк» (сейчас «Партизанская»). Моё обучение в 7-м классе продолжилось.
В Лефортово я не ездил: не было времени. После Лефортово наши переезды с квартиры на квартиру напоминали мне продолжение эвакуации, начавшейся в 1941-ом году. Мне и в голову не приходило, что так будет всю жизнь.
Питались мы в то время скудно, как и все. Хлеб получали по карточкам. Это поручалось младшей сестре третьекласснице Люсе. Дело было очень ответственным. Однажды какая-то женщина с грудным ребенком, которого она держала на руках, попросила Люсю «отоварить» в этой булочной ее хлебные карточки. (Давали городские, или французские, булочки, что бывало не часто). Женщина сама сделать этого не могла, так как карточки «прикреплялись» по районам. Люся положила ее карточки между своими. Получив булочки и поблагодарив, женщина быстро ушла. А когда Люся сообразила, что чужие карточки остались у нее, и выбежала из булочной вслед ушедшей, та уже стояла на трамвайной остановке и собиралась садиться в подошедший трамвай. Женщина никак не могла понять, что нужно было девочке, протягивавшей ей какие-то бумажки. А когда поняла, вышла из трамвая, страшно побледнела и, зажав в кулаке карточки, молча, в трансе, медленно побрела вдоль трамвайных путей. Потеря карточек в то время означала голод.
Мы, незадолго до этого, сами пережили подобное. Гостившая родственница, используя нашу детскую доверчивость, украла все карточки за оставшиеся полмесяца. Родственницу нашли, но карточки та уже успела продать. Жили в долг, экономя на всем. Подруги мамы приносили ей свои талоны на хлеб.
Пришла весна. 1-го марта по радио и в газетах было опубликовано Постановление ЦК ВКП (б) и Правительства об отмене карточной системы и снижении цен на хлеб и другие продукты. Постановление было подписано И.В.Сталиным.
В Измайлове, недалеко от нашего дома торжественно открыли новый гастроном. Приезжал нарком по внешней и внутренней торговле А.И.Микоян. Я тогда впервые услышал эту фамилию.
Об отце
О роли моего отца в жизни страны я довольно долго не задумывался. Из его кратких рассказов вытекало, что в нём как в зеркале отражалась история развития советской рабочей интеллигенции и коммунистической партии. Его политический путь был таковым.
Рожденный в семье рабочего-токаря Обуховского завода в Петербурге, закончивший в царское время приходско-церковную школу, он с радостью встретил Великую Октябрьскую Социалистическую революцию, в 1918-м году вступил в комсомол, позже закончил Рабфак, Военную электротехническую Академию им. С.М.Буденного, в 1928-м году был принят в члены ВКП (б), в 30-50-х годах работал в Москве в системе Главного артиллерийского управления НКО, в годы войны руководил производством противотанковых снарядов. Закончил военную службу Ученым секретарем Военно-исторического музея артиллерии и инженерных войск в Ленинграде. Инженер-полковник. Был награжден орденами Красного Знамени и Красной Звезды, медалью «За боевые заслуги» и другими наградами. Воспитал троих сыновей – коммунистов, всем им дал высшее образование.
Пришло время самооценки
Страна выздоравливала и развивалась. Политическая обстановка в раннее послевоенное время определялась, как я её понимал тогда, не сытостью людей, а их верой в обязательное скорейшее улучшение условий жизни народа и сохранение мира, определялась непререкаемым авторитетом советской власти и Сталина.
Мне было уже 14 лет, 6 лет – сознательной жизни. Я испил много горя, и главное было связано с болезнью и смертью мамы. Это пошатнуло прежние устои семьи. До этого мы как маленькие планеты всегда вращались вокруг нашего солнышка – мамы. И отец тоже. Но солнышко погасло. Мы оказались у теплого очага, конечно, во многом еще чужого, но теплого. Жить можно было.
Я уже чувствовал в себе какой-то стержень. Естественно, самостоятельно, без чьей-то подсказки во мне рождались убеждения и, прежде всего, убеждение, что я – советский человек. Внутренней борьбы не было. Мне по жизни, правда, уже встречались плохие люди, даже антисоветчики, но хороших, честных и любящих свою Родину людей было неизмеримо больше. Как бы я мог в этом окружении быть другим. Нервом моей жизни, может быть, ещё не очень осознанно, была не преданность даже, а принадлежность к своей стране, к Москве, к Красной площади, которую я полюбил в самом детстве, к Сталину. Я был частицей этого. Матери не стало, а Родина осталась. И отец – большевик – тоже. Было с чем выходить в жизнь.
Исторический музей
Съездил на Красную площадь. На фасаде особняка, примыкающего к Музею Ленина, на самом подъеме к площади висел барельеф А.Н.Радищева. На нём значилось, что революционер ещё Екатериной П-ой был заточён здесь перед дорогой в Сибирь. Этому писателю и революционеру принадлежит известное изречение о современной ему царской России: «Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй». Человек с такими убеждениями в царской России должен был жить только в Сибири.
Со стороны Красной площади находился вход в здание Исторического музея. Я много слышал об этом музее на уроках истории и решил посмотреть его выставки. В памяти остались высокие сводчатые залы, на стеллажах каски, шлемы, кивера и другие предметы военной амуниции. На полу – пушки и пищали, ядра. На стенах портреты российских генералов и адмиралов. Посетителей было немного, экскурсий не было. В штакетниках стояли знамёна российской и советской армий, в т. ч. знамёна частей и соединений – участников Великой Отечественной войны, закончившейся победой.
На Прожекторном заводе
Закончилась учеба в 7-м классе. Это было в 1947-м году. Учился я в Измайлово. Мне дали похвальную грамоту. Но на выпускной вечер я пойти не смог. Причина была та же: в семье не было денег, и я не мог внести взнос. Было очень обидно. Но делать было нечего.
Вскоре отец устроил меня на Прожекторный завод, где у него было много знакомых инженеров. Завод располагался на шоссе Энтузиастов. Направили меня в конструкторское бюро, там, в громадной комнате за кульманами, трудилось до десятка инженеров. Дали мне втулку с заданием сделать ее чертеж в трех проекциях. Я старался, но получалось топорно.
Все здесь было для меня интересно, но особенно жадно я вглядывался в жизнь завода, с удовольствием ходил по цехам, выполняя отдельные курьерские поручения. Чертить же мне не очень нравилось, хотя я видел, какие чертежные шедевры выходили из-под рук взрослых мастеров. Поражала меня их необыкновенная сосредоточенность и терпение в работе над ватманами. В конструкторском бюро всегда стояла тишина.
Относились ко мне хорошо, по-отечески, работать особенно не заставляли. Мне нравилось в обеденный перерыв вместе с ними есть свой небольшой завтрак (кашу из обжаренной муки с хлебом), запивая чаем, который заваривался для всех. Завтрак перед уходом на работу мне давали дома. Кашу почему-то называли «кашей Маро». Правда, очень трудно было дождаться этого перерыва, так хотелось есть, а одному есть было неудобно.
В перерывах между маленькими чертежными заданиями я бегал в заводскую библиотеку, благо она располагалась на этом же этаже, забирался в глубокие кожаные кресла и, забывая обо всем, читал книги Жюля Верна, Фенимора Купера, Майн Рида, Марка Твена. Сотрудники конструкторского бюро снисходительно и ласково посмеивались над моим увлечением, предлагая мне рассказывать о прочитанном, и я с удовольствием делился впечатлениями. Здесь от меня для них было больше пользы, чем от черчения и затачивания карандашей. Отцу, который иногда забегал на завод, они меня хвалили. Я был очень горд тем, что самостоятельно зарабатываю деньги. Так продолжалось целых два месяца – все лето. А братья, Саша и Володя, были в заводском пионерском лагере под Москвой.
Осенью мне пришла повестка с завода о получении заработной платы. Пришлось съездить в заводскую бухгалтерию. Заработанные 50 рублей отдал матери. В своей дальнейшей жизни я очень обязан этой прививке уважения к труду и принадлежности к рабочему классу. И отцу – тоже.
Шереметьевская школа
В 16-ти – метровой комнате в Измайлово нашей семье из 7 человек было тесно, и нас разделили: отец, я и Саша временно обосновались в поселке Шереметьевском по Савеловской железной дороге, а мама, сестры и маленький Вовка остались в Измайлово. С нового учебного года я и Саша стали учиться уже в Шереметьевской средней школе Краснополянского (позже Долгопрудненского) района Московской области.
Как-то в газете «Правда» я прочел статью о Народно-освободительной армии Китая, в статье приводилась схема освобождения этой страны от войск Гоминдана. Я перерисовал эту схему на плотной бумаге и раскрасил цветными карандашами. На ней стрелками было изображено направление движения народных войск, стремившихся к берегам Японского моря. Отцу рисунок очень понравился, и он отнес его к себе на работу, на политзанятие. Там мое произведение так понравилось, что его оставили у руководителя. Отец попросил меня нарисовать схему еще раз, но я заупрямился, так как это было уже не творчество, а копия так хорошо уже не получилась бы. Мао-цзе-Дун был победоносен, за успехами китайских партизан стоял Советский Союз. Это знали все.
В конце 1947 г., уже в 8 классе, я вступил в комсомол. Райком находился на станции Долгопрудная. В это же время я возглавил пионерскую дружину в нашей школе. У меня на рукаве были три красные полоски, и я по-прежнему носил красный галстук. Что мы делали? Ходили классами в ближний колхоз на Клязьму убирать овощи, помогали старикам, инвалидам и раненым фронтовикам в поселке, сажали деревья возле школы, помогали в библиотеке, ездили в Москву – в театры. И, конечно, проводили пионерские линейки и сборы. Народ был шумный, но дружный. Школа занимала громадное место в нашей детской жизни. Болтания на улицах практически не было. Грустно, что одеты мы были очень бедно и сытыми были не всегда, но разве это было главным.
Я и другие ребята из школы были делегатами 1-го Московского областного съезда пионеров, который проходил в Большом театре. Все места в зале были заняты. Мы сидели где-то в ложах, но видно и слышно было очень хорошо. Руководил съездом старый большевик Подвойский, один из руководителей Великой Октябрьской социалистической революции в Петрограде, работавший с Лениным в Смольном. После съезда был концерт. Но нашей делегации пришлось уйти пораньше, так как до Шереметьевки нужно было добираться поездом (электричек ещё не было).
В 10-м классе мы отмечали большое событие: 70-летие Иосифа Виссарионовича Сталина – 21 декабря 1949 г. Празднование готовилось исподволь.
Я хорошо помнил: в 1941 г. Москву отстояли, а потом наступали на врага – долго и трудно – до самого Берлина. Все это было неразрывно связано с именем Иосифа Виссарионовича. Сталин был больше каждого из нас, больше Москвы, он был как бы всей страной. Когда началась война, я сразу повзрослел. Дедушка Ленин, знакомый мне с детства, остался со мной, но как бы в прошлом, и вся надежда стала связываться с именем Сталина. Для меня и моих сверстников Сталин все военные и послевоенные годы ассоциировался с общими трудностями и общей победой.
Обстановка приподнятости в связи с предстоящим юбилеем чувствовалась во всем. Михаил Исаковский в эти дни писал: «Мы так Вам верили, товарищ Сталин, как, может быть, не верили себе!» В школьном зале висел украшенный цветами большой портрет вождя. Но говорили мы об этом мало, и школьная жизнь продолжалась как обычно.
Нестандартные, критические оценки истории и роли партии, тем более товарища Сталина тогда, конечно, казались откровением.
В декабре 1949 г. я познакомился с родственником моего одноклассника Бори Шеломанова – его дядей Геной. Было известно, хотя в их семье говорили об этом глухо, что у него большое революционное прошлое. В 1918–1920 гг. он был делегатом 7-го, 8-го и 9-го съездов РКП (б) от царицынской армии, видел и слушал выступления виднейших деятелей партии того времени: Ленина, Троцкого, Сталина, Кирова и других.
Дядя Гена внешне был малозаметным человеком, но в разговоре с ним чувствовалась несомненная внутренняя значительность. Как-то мы упросили его рассказать о том далеком времени. Согласился он неохотно. Вот его воспоминания.
«Самыми яркими были выступления Троцкого. Говорил он вдохновенно, грамотно, понятно. На трибуне стоял факелом, зажигая революционностью делегатов. Слушали его внимательно и заинтересованно. Но чувствовалась и некая отстраненность его от солдат и рабочих. Отталкивали интеллигентские манеры, высокомерие и самолюбование. Чувствовался барин». «А Ленин?» – спрашивали мы. «Ленин говорил негромко, с картавинкой, не всегда понятно, длинными речевыми кусками, скрепленными одной мыслью, но очень страстно, самозабвенно, живя только необходимостью быть полезным. Выступая, он как бы отдавался людям. Был особый секрет в его речи – доверительное единство с аудиторией. Каждый, даже тот, кто его не вполне понимал, точно мог сказать про него: «Свой!»
«Ну, а Сталин?» – спрашивали мы. Нас поражало, что о Сталине (о Сталине!) он говорил особенно неохотно и как о чем-то второстепенном. «Да, был, да, выступал, но редко. Он ведь был нарком по национальным делам, а эти вопросы тогда не были первостепенными. Говорил Сталин тихо, с сильным акцентом, не владея вниманием аудитории. Его плохо слушали: солдаты в зале ходили, курили махорку, переругивались, ели хлеб с салом…».
Эта оценка так не вязалась с нашими представлениями о действительно любимом и гениальном руководителе огромной страны, победившей во главе с ним немецкий фашизм, что казалась неправдоподобной. Тем более в дни его семидесятилетия.
История самого нашего собеседника тоже была нестандартной. По его словам, он ушел из активной партийной работы еще в конце 20-х годов, может быть в связи с ранними репрессиями. Жил скромно, нигде не упоминая о своем довольно ярком политическом дебюте. Изучил в совершенстве немецкий и английский языки. Когда началась Великая Отечественная война, ему было 45 лет. Пошел на фронт, служил переводчиком при штабе одного из фронтов. При форсировании Днепра был ранен, еле выплыл. Партбилет и другие документы были утрачены. Вернувшись в строй, восстанавливаться в партии не стал. После войны поселился в Шереметьевке, у родных. Заделался фотографом, ходил по деревням и снимал мужиков и их семьи. Этим жил.
Мы с Борькой тогда не могли объяснить внутреннюю оппозиционность этого человека: ведь он защищал советскую власть и в гражданскую, и в отечественную войну, а оказался вне собственной партии. Человек он был, несомненно, более значительный, чем форма его существования. Позже я познакомился с одним высказыванием, которое позволяло хоть что-нибудь объяснить. «Если человек идет не в ногу со всеми, быть может, он слышит другого барабанщика?» А тогда мы с Борей поняли: Сталин в 1918–1920 годах еще не был таким, каким мы его знаем теперь. Он рос вместе со своей страной. «Истина конкретна (по Марксу)», сказал дядя Гена. Мы тогда учились докапываться до сути вещей, ничего не упрощать и не усложнять.
В то время я прочел книгу «Два капитана». Замечательная книга. Заставляла думать и видеть жизнь в перспективе. «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Это было про нас.
Одной из любимых наших песен того времени (она звучит и сейчас) была песня о Родине.
Ленинград. Военно-медицинская академия имени С.М Кирова
Школу я закончил с серебряной медалью. Подал документы в ВМА им. С.М. Кирова. Стали ждать. Вряд ли я видел себя врачом, скорее журналистом. И завуч школы А.А.Житникова тоже советовала мне идти в МГУ на факультет журналистики. Но перевесила позиция моего отца – военного человека, перспектива перейти на казенное положение (для многодетной семьи это было важно), а главное, прельщала военная форма и престижность этой Академии.
К этому времени отца перевели в г. Евпаторию Зам. Начальника тамошнего НИИ в системе Главного Артиллерийского Управления. Вся семья, кроме меня и сестры Любы, переехала в Крым.
В Академию меня приняли. Но всё это было непросто. Были экзамены. Но и это было еще не все.
Первая в моей жизни мандатная комиссия. Помню комнату с занавешенными окнами в Управлении академии, большой стол, сидящих за ним людей в погонах. Низкая лампа, освещающая нижнюю часть портрета Сталина, как раз – по усы. Черный потолок. Я – на стуле посреди комнаты. Каждому из членов комиссии, наверное, далеко за 50. Они казались мне стариками. Главный – маститый полковник с тяжелым взглядом. Задали вопрос об отце. В 1939 г. он получил строгий выговор за то, что не поддержал обвинение против своего начальника – якобы «врага народа». Это было на военном заводе, в Москве. На заданный вопрос я ответил, что знаю об этом случае, а также о том, что через год выговор был снят. Хорошо, что отец меня об этом проинструктировал. Темнота комнаты, тяжеловесная таинственность и непредсказуемость давили. А за закрытыми окнами все было залито июльским солнцем, весело бежали трамваи. Эта плита могла раздавить, и не было бы доктора Кириллова.
Несколько лет спустя, я встретил этого маститого политработника в Ленинграде. Уже уволенный, он с такой же каменной физиономией в неизменном кителе ходил в соседнюю булочную. Он меня не замечал. Вершитель судеб. Мне кажется, я тогда начал понимать, почему коммунист учитель из Шереметьевской школы Алевтина Алексеевна Житникова не вступала в партию, а большевик дядя Гена не захотел в нее возвращаться. Наверное, все было сложнее. Жизненная позиция моя стала более глубокой, но не изменилась.
9 июля 1950 г. нам объявили о зачислении в ВМА им. С.М.Кирова и, следовательно, в кадры Советской армии. Конечно, я не знал тогда, что прослужу в Советской армии 42 года. С этого времени я стал обеспечивать себя сам. Московский период моей жизни окончился.
Перед первыми каникулами мне поручили выступить по радио Академии, вместе с профессорами Куприяновым (кафедра факультетской хирургии) и Рождественским (кафедра марксизма– ленинизма). Мне исполнялось 18 лет, и я должен был впервые принять участие в голосовании на выборах в Верховный Совет страны. Агитационные выступления были назначены на 26 января, то есть на день моего рождения. Это происходило в клубе. Хирург Куприянов, тогда уже очень известный профессор, убедительно агитировал радиослушателей за ученого из нашей академии. Марксист Рождественский страстно говорил о токаре с «Металлического завода», а я – о товарище Сталине. До этого меня в Политотделе долго тренировали. Сталина выдвигали везде, а проходил он по какому-то одному из округов. Я думаю, что выступление у меня получилось не хуже, чем у профессоров.
В зимние каникулы съездил в Москву. Побывал я и в Шереметьевской школе. По предложению Людмилы Ивановны Ерошенко, учительницы литературы, я и моя одноклассница Аля Скобелева выступили в ее подшефном 10-м классе с рассказами об учебе в высшей школе и ответили на вопросы учеников. Мы стали их ближайшим будущим. Встретились в учительской и с математиком Алевтиной Алексеевной Житниковой, которая так и работала завучем школы.
Прошло полгода, а жизнь нас, выпускников, уже заметно изменила. Школьное время стало восприниматься критически не только мною. Мы росли, становились более реалистичными, но в душе покрывались, по-прежнему, все тем же школьным «романтическим одеялом».
Переписывался в тот период и встречался я с братьями и сестрами. Они тоже взрослели. Съездил в Евпаторию. Отец в 1948–1952 гг. служил там.
В 1952-м году вся семья переехала в Ленинград. Отец работал теперь Ученым секретарём Исторического артиллерийского музея. Жили мы, начиная с 1953 года, недалеко от площади Стачек.
Профессиональное и политическое взросление
На площадке второго этажа Фундаментальной библиотеки на постаментах стояли памятники ученым Военно-медицинской Академии, работавшим здесь в 19-м веке, в том числе Н.И.Пирогову, П. Загорскому и знаменитому анатому Буйяльскому. Медь памятников от прикосновений рук за сотню лет посветлела. Я постучал по одному из монолитов. К моему удивлению, в нем обнаружилась пустота. В других – то же. Это было открытие. Конечно, так и должно было быть, но казались – то они монолитами. Эта иллюзия возникала от внешней значительности памятников. Я уже знал, что такая же иллюзия иногда возникает при знакомстве с некоторыми людьми. Внушительные на вид, они на проверку оказываются пустышками.
Главным предметом в семестре по-прежнему оставалась анатомия. Практические занятия во все большей мере утрачивали механический характер, основанный только на запоминании. Но подготовка к занятиям требовала много времени.
Начались лекции по фармакологии. Читал их генерал маленького роста, рыженький и оттого похожий на солнышко. Его и звали – «эритроцит». На одной из лекций он вошел в аудиторию и торжественно произнес: «Блажен, кто поутру имеет стул без принужденья, тому и пища по нутру и все доступны наслажденья». Это была лекция о слабительных средствах.
Интересными были лекции и занятия по нормальной физиологии. Кафедра была тесно связана с деятельностью академика И.П.Павлова, умершего еще до войны. В ее аудитории лекции читали сначала проф. Лебединский (прямой ученик Павлова), а позже – проф. М.П. Бресткин. Оба были генералы м/с. Но люди они были совершенно разными: первый был аристократ, обладал изящной речью, второй был суетлив и выглядел, несмотря на генеральскую форму, как прапорщик. Правда, он умело проводил показательные вивисекции под наркозом на аудиторном столе. Всем своим видом он как бы извинялся за то, что носил генеральский мундир. Он не был виноват в смещении проф. Лебединского. Время было такое.
Послевоенное время в отечественной науке было насыщено переменами. Развернулась борьба идей в различных сферах жизни, в том числе в медицине и биологии. В 1948 году прошла сессия ВАСХНИЛ АН СССР, на которой были подвергнуты разгрому виднейшие представители советской генетики довоенного времени (Н.И.Вавилов) и их последователи. Их обвиняли в бесполезности их деятельности для народного хозяйства, находившегося в трудном положении, в космополитизме, в буржуазном перерождении и т. п. Предавались анафеме даже их книги.
Это коснулось и ВМА. Наветы шли от академика Лысенко и его учеников, поддерживаемых ЦК партии. В результате по идеологическим мотивам были отлучены от активной деятельности видные ученые, в частности начальник кафедры гистологии Н.Г. Хлопин. (Мы знали, что он ходит на работу уже лишенный права педагогической и научной деятельности). Слушатели, инстинктивно понимали, что этот человек страдает, при появлении его почтительно замолкали, как если бы нам было за что-то стыдно. Служители и преподаватели кафедры говорили о нем как о совершенно бескорыстном и преданном делу ученом.
Эта волна обрушилась и на физиологическую школу. Насаждение кортико-висцеральной теории смело существовавшую академическую школу физиологов, в недрах которой шло творческое развитие идей И.П.Павлова. Видные ученые были вынуждены оставить свои лаборатории и кафедры, их не выслушивали, с ними не считались. Среди них были Орбели, Лебединский, Гинецинский и другие.
Нам приказывали в фондах библиотеки вымарывать тушью фамилии неугодных ученых в учебниках и монографиях. Так ученых казнили, хорошо хоть не сжигали их книги. Это мы сейчас так думаем, а тогда мы полагали, что распоряжение Политотдела было правильным.
В ту пору мы, слушатели Академии, многого не понимали в происходящем, как не понимали, почему, например, такое большое значение в прессе и на радио придавалось тогда работе И.В.Сталина «Марксизм и языкознание», книге, несомненно, написанной им самим, но не имевшей большого политического значения. Думаю, что об этом ажиотаже, устроенном идеологическим аппаратом партии, не знал и сам тов. Сталин.
Тогда особенно упорно отстаивалось все отечественное в науке. Возможно, эта борьба с «западничеством» была упрощением и извращением правильного тезиса о значении победы советского народа над фашизмом, его роли в освобождении Европы, о превосходстве социалистической системы, тезиса, который сам по себе ни в каком подтверждении не нуждался.
Ученые страдали, полезные направления в науке отбрасывались на десятки лет. На смену этим ученым приходила посредственность, не лишенная хватки и практической результативности, но так ничем и не прославившая науку.
Но не все мирились с этим положением. Известный физиолог, уволенный из АМН, Гинецинский вынужден был устроиться в какой-то экспедиции на Белом море и там, экспериментируя на рыбах и медузах, увлеченно исследовал механизмы нарушений водно-солевого обмена. Впоследствии он издал великолепную монографию по этому вопросу.