Глава 3,
В которой две девочки с московской Хитровки говорят об обыденном, читатель узнает историю Ати и Боти, а Люша рассказывает о своих родных местах.
– Люшка! Холера ясна! Дева пречистая! Куды ж ты подевалась?! Я тут чуть с ума со страху не спрыгнула. Везде палят, везде жгут, даже деловые у нас в «Каторге» притихли, а тебя все нетути… Чего и думать мне… Да еще Атька с Ботькой чувствуют и ревмя ревут: когдя Люшика плидет? А чё мне им сказать?
Крепкая девочка с высоким лбом, ясными глазами и толстой русой косой тесно обняла подругу, обдав ее запахом застарелого кухонного чада, и тут же отстранилась, повела курносым носом, с несколькими даже в зиму уцелевшими веснушками, сказала строго:
– Эй, да от тебя никак мылом «Парис» пахнет! Рассказывай сейчас!
– Да погоди ты вязаться, Марыська! – с досадой откликнулась Люша. – Всему свой черед. Расскажу после, как на баррикадах была. Идем к малым. Глянь только, что я им принесла! Кукла! Гришка едва не запродал под стеной по дороге, так я ему ночью глаза выцарапать обещалась… Что у нас? Где дед Корней?
– В запое дед, где ж ему еще быть, коли башмаки за рупь продал, – брюзгливо сказала Марыся. – Двойняшек Марфа Бублик за двугривенный в день торгует, к Николинской церкви на паперть с ими идтить. Обещает сразу за три дня вперед заплатить. Если поторговаться, то и по тридцать даст – когда ужасти всякие, народ хорошо подает. Пустить, что ли? Я в трактире кручусь, дед пьяный валяется, тебя леший который день носит где-то…
– Обойдется Бублик! – решительно возразила Люша. – Шалавая она, простудит малых. Вон как на Крещение младенчика из Кулаковки взяла – и где теперь младенчик? Помер, а?
– Что ж, сама на паперть пойдешь? – уперев руку в отчетливо округляющийся уже по возрасту бок, спросила Марыся. – Говорю ж тебе: пока ты шлялась, дед последнюю одежу пропил, даже Атькин салопчик, что мы давечи купили. Лежит под нарами в «сменке» – позорище, все в дырах, мотня наружу болтается, дети вокруг ползают. Как меня почует – «Марыська, золотце, умоляю, водки подай!» Щас ему! У нас в трактире все деловые на дно легли, а кто в загуле – так тем под руку не попадайся. Вся Москва в патрулях, на чих стреляют, страшно от дома отойти – а жить как? Детям есть-пить надо? Атьке какое-никакое пальтишко? Ботьке башлык бы купить, на уши жалуется и сопли все зеленые из носа лезут… Да и деда, как ни крути, одеть придется. А тебе и дела нет! Тоже нашла себе веселье – по баррикадам под пулями скакать! Революционерка шалавая! А как подстрелили бы тебя или саблей посекли, а?
– Ты не гунди, Марыська, а? – почти жалобно попросила Люша. – Ну что ж ты сразу человеку плешь-то проедаешь! Могла бы еще хоть минутку порадоваться, что подруга живая отыскалась… Меня, между прочим, и вправду подстрелить могли очень даже. В самом конце уже. Возле фабрики. Пули в ночи – вжиг! Вжиг! Люди вокруг прям как снопы валятся… Меня студент спас!
– Ага. Спас, а потом в корыте помыл.
– Точно, а как ты знаешь?
– Да уж догадалась. Что я, студентов не видала! Дала ему?
– Не. Он идейный. Сначала думал, что я мальчонка, Лешка. Хотел меня спасать. В больницу, представь, потащил, ногу ножиком резать… Так я и далась!
– Мальчишку спасать или уж девчонку?
– Да ему без разницы.
– Извращенец чертов!
Люша расхохоталась. Большой рот, полный мелких зубов, раскрылся как кошель с рассыпанным жемчугом.
– Во, я точно так Гришке Черному и сказала! Привела студента на «вшивую биржу» пироги есть, думаю, там точно кто-нибудь из наших найдется… И сразу на Гришку и налетела! Он меня, конечно, от извращенца отбил…
– А пупс откуда?
– У студента и стибрила. Для малых.
Так беседуя, девочки спустились по кривому переулку и словно в яму нырнули в сумеречное пространство площади, затянутое вонючим желтоватым туманом. Вокруг стояли облупившиеся каменные дома. Между ними, как в чреве огромного животного, что-то шевелилось, мелькали какие-то тени, фонарики торговок-обжорок, раздавались приглушенные утробные звуки. Девочки уверенно пробирались между тепло одетыми женщинами, сидящими на чугунах с жареной, но прежде протухшей колбасой, мимо разносчиков с пирожками и папиросами, чанами с тушеной картошкой и разнокалиберными оборванцами, торгующимися из-за копейки или уже вкушающими свою вечернюю трапезу.
Вдвоем отворили тяжелую, понизу оббитую железом дверь в трехэтажном доме, выпустив наружу клубы теплого пара, пахнущего махоркой, перегаром и больным и нечистым человеческим телом. Поднялись в темноте по полуразрушенной лестнице, прошли лабиринтом коридоров и переходов. Зашли в большую комнату, сплошь перегороженную двухэтажными нарами. Под потолком – красноватый тусклый огонек. У окна, наполовину заткнутого тряпкой – деревянный стол с пролитой лужей посередине. В одном углу полуголый портняжка при свече перелицовывает явно краденную шубу. В другом за ситцевой занавеской отставной солдат с женой – съемщик квартиры. Девочки, не останавливаясь и не оглядываясь по сторонам, сходу нырнули под нары. Там – «нумера», разделенные рогожами. Размер метр на два. Идут в ночь по двухгривенному. Место на нарах – пятачок.
– Марыся, золотце, умоляю…
– Ох, дед, не нарывался бы ты сейчас…
– Люся, Люшика плишла!
– Вот вам! Играйтесь!
Двое очень похожих друг на друга ребятишек выползли из-под нар. Расширившимися одинаковыми глазенками смотрели на огромную, почти в их рост куклу, не решаясь взять. Девочка даже убрала ручонки за спину.
– Да берите же! – почти рассердилась Люша. – Чего боитесь, глупые?
– Ну и чего она им? – проворчала Марыся. – Без вывертов никак не можешь! Продать ее надо на толкучке, за один наряд дорого дадут, смотри кружево старинное, за ночлег заплатим, поесть купим, может, и еще на что останется…
– Не станем продавать! – Люша строптиво дрыгнула ногой. – Что за дела! Малым два года вчера исполнилось – забыла? А у них ни одной игрушки настоящей не было, если лоскутов, шкаликов да пробок не считать!
– Два года уже? – Марыся потерла рукой лоб. – А я и не думала про это. Я и своего-то дня рождения не знаю. Именины только… Как ты помнишь-то?
– Да уж не забудешь… – проворчала Люша.
Атя родилась здесь же, на Хитровке, в мусорной яме возле румянцевского дома. Услышавшие вопли солдатки-роженицы нищие перенесли ее с младенцем в тепло, в заднюю комнату «Пересыльного» трактира. Пока пьяные оборванцы рядили, что делать и кого звать, родился Ботя, а женщина умерла от потери крови и переохлаждения. Каждому видевшему новорожденных казалось, что дети не доживут до утра – мелкие, как котята, и также слабо мяучат. Жалостливая Марыся, помогавшая тогда тетке-кухарке в трактире, встала перед той на колени: давай возьмем деток, прокормим как-нибудь! «Хватит мне одной тебя, дармоедки!» – отрезала тетка, прищурив подбитый глаз. Марыся прибежала к Люше, умытая слезами – жалко младенчиков. Люша, ничуть не тронутая, пошла полюбопытствовать. Младенцы, завернутые в какое-то окровавленное тряпье, лежали на лавке на сквозняке, труп матери, от греха подальше, снесли обратно на помойку – утром пускай полиция разбирается. Девочка казалась уже сомлевшей, мальчик еще боролся за жизнь – шевелился, пищал, пускал пузыри. Люша поднесла руку, чтобы утереть кончиком тряпки красное, некрасивое лицо ребенка. Из тряпок высунулась маленькая ручка и крепко ухватила ее за палец. С минуту Люша стояла, не шевелясь, и всей собой ощущала, как уходят силы из маленького тельца, как отчаянно младенец взывает к миру и пытается удержаться на краю…
– Положи их к печке! – велела она Марысе. – И попробуй напоить. Я к Гришке Черному пойду.
Гришка Черный, «фартовый», первый Люшин покровитель, гулял в «Каторге».
– Гриша, у меня теперь двое детей, мне деньги нужны. На кормилицу и прочее обзаведение, – сразу расставила все точки Люша.
Пьяный, но еще не перешедший в тяжелую и хмурую стадию Гришка окинул девочку взглядом и расхохотался.
– Когда это ты успела-то, пигалица?! И почему – без меня? Я третий десяток давно разменял, мне бы сынка в самую пору…
– С тобой в следующий раз, Гриша, – пообещала Люша. – А на твоем месте я не зарекалась бы. Ты – «фартовый». Будто ты знать можешь, где твои кровные дети по свету горе мыкают. Помоги сейчас моим, глядишь, и твоим кто поможет. Бог правду видит.
Девочка била наверняка. Гришка полагал себя истинно и глубоко верующим человеком, носил на мохнатой груди огромный серебряный крест, который всегда целовал при совершении сделок в доказательство честности своих намерений. То, что небеса не разверзались над ним прямо в этот момент, считал признаком особой благорасположенности к себе сил небесных. На самом деле он, как и все «фартовые», был не столько верующим, сколько суеверным, и, идя на «дело», неизменно учитывал множество странных примет и давал несколько вполне дурацких зароков…
– Ты все равно все пропьешь или проиграешь, – еще надавила Люша. – А тут не что-нибудь – две души спасешь.
– Помогу, видит Господь, помогу! – засуетился Черный. В его больших, темных, выпуклых глазах заблестели пьяные слезы. – Спасу! Души безгрешные… И моим, если они и вправду есть где-то, – Бог поможет!
Гришка достал из-за пазухи пачку ассигнаций и кинул ее на стол, прямо между остатками немудреных закусок. Люша проворно кинулась вперед, стукнула кого-то по протянувшейся к деньгам волосатой руке, царапнула ногтями, сгребла деньги, просунулась к Гришке на колени, отпила из его стакана и защекотала кудрями грязное ухо:
– Гришенька, ты отряди сейчас кого-нибудь со мной, кому доверяешь, а то ведь знаешь же – они все видели и сейчас: стукнут по башке, деньги отберут, а то и под решетку меня, в Неглинку, чтоб тебе после не пожалилась. Гришенька, голубчик… докончи дело… Мне ж прямо сейчас, в ночи, кормилицу искать, еще чего, дел много, младенчики ждать не умеют, помрут раньше…
– Не помрут!! – Гришка со всего размаху ударил кулаком по столу. Подпрыгнули стаканы с сивухой, колбасный круг и надрезанный каравай. – Григорий Черный ник-кому не позволит! Божьи души! Ты, Сашка, водки по болезни не пьешь – пойдешь сейчас с ней! А потом сюда придешь и мне отчет дашь!
– Спасибо, Гришенька! – Люша приласкалась к вору и едва ль не замурлыкала.
Глаза ее оставались холодными. Трезвый, желтый, помирающий от внутренней язвы форточник Сашка поежился и подумал: «Господи боже, твоя воля, но что ж ты с людьми делаешь-то! Ведь едва на второй десяток девчонка перевалила. А вырастет змея подколодная, не хотел бы я с ней дороги пересечь… Да я не увижу уже…»
Именно с той хмельной и многогрешной ночи и минуло уж два года. Давно упокоился в безвестной могиле форточник Сашка. Съездил на каторгу и побегом вернулся с нее на родную Хитровку Гришка Черный, лишившись по дороге большей части зубов, но не растеряв гонора «фартового человека». По приезде он сразу «встал на дело», а по счастливом окончании его заменил часть утерянных зубов золотыми, что придало ему вид еще более хищный и «шикарный». В Мясницкой больнице скончалась от побоев сожителя тетка Марыси. Четырнадцатилетнюю, но уже вполне аппетитную Марысю в память тетки взяли судомойкой в тот же разгульный трактир – голодной смерти здесь можно было не бояться, но теперь синяки часто окаймляли уже Марысины красивые и большие глаза. Постоянного дружка и покровителя у нее не было. Когда Люша пеняла на то подруге, она неизменно отвечала: а чего лучше? Эти вдарят и забудут, а тот, если чего, так и вовсе убьет, как тетку. После возвращения Гришки подросшая Люшка считалась под его покровительством, напоказ хвасталась своей девичьей победой над «фартовым» и хранила страшную Гришкину тайну, которая… – ни-ни, никому ни слова!
Выживших благодаря Гришкиным ассигнациям и заботам подруг младенцев назвали в честь Марысиных покойных родителей: Борис и Анна. Развитием их умов занимался дед Корней, старик-нищий, всю жизнь проживший на Хитровке, изучивший все ее закоулки и особенности, и по доброте душевной покровительствовавший не одному поколению «павших». Летом он носил ребятишек в лес в самодельном коробе с двумя отделениями и пускал играть в траве, пока сам собирал на продажу грибы и ягоды. Зимой возил на специально приспособленных саночках на паперть просить милостыню. Подавали старику с двумя одинаковыми, закутанными в платки, младенчиками очень охотно. А молодые купеческие дочери на жалостливую историю про смерть стариковой дочки и оставшихся после нее сироток-двойняшек, бывает, и сами слезу пускали. И все время старый Корней с ребятишками разговаривал – рассказывал Божий мир, как он сам объяснял. И оттого ли, или по другому какому случаю, дети и сами заговорили рано и складно – Анна сразу после года, Борис чуть попозже. Называли они друг друга и сами себя на детском языке – Атя и Ботя. И все их так звать стали.
И все бы хорошо, кабы не был дед Корней горьким пьяницей. Да где на Хитровке трезвенника отыщешь? Сашка, небось, последний был…
Глава 4,
В которой Люша и Марыся говорят о будущем и немного о прошлом, и продают собачку Феличиту.
Под нарами в тряпках – даже уютно. Деду Корнею солдатка-хозяйка дала в кредит полстакана сивухи – он и уснул. Атя с Ботей тоже, повозившись и поворковав над новой игрушкой, заснули, положив дареную куклу промеж собой. Насупротив других ночлежных детей, они вообще жили мирно – никогда не дрались ни из-за еды, ни из-за игрушек. Всегда делились. Это оттого, – говорил дед Корней, любивший пофилософствовать. – Что в утробе матери своей из общего корешка произросли и потому единая разделенная сущность езмь. Разве правая нога с левой поссориться может?
Люша с Марысей не спят. Люша в лицах рассказывает, как кидали бомбы, как рабочие печатали воззвания, как правили суд. Всплескивает руками, взбрыкивает ногами, мечется, круглит глаза, вцепляется руками в непролазную шевелюру. Марыся утишает подругу, чтоб не слишком шумела, но то и дело сама ахает и охает, закрывая рот ладошкой.
– Шпионов сразу к стенке и в расход! Хлоп и нету!
– А вдруг – ошибка?! – ахает Марыся. – Да и живая ж душа…
– Когда сходятся в решительной схватке класс эксплуататоров и класс эксплуатируемых – тут не до сантиментов! – с чужого голоса говорит Люша и добавляет от себя. – Так ведь и тех, рабочих, гвардейцы после постреляли – ужас сколько. Все по-честному.
– Люшка, а мы с тобой – какой же теперь класс?
– Ты, Марыська, – наемная работница, судомойка, самый что ни на есть пролетариат, – четко отвечает Люша. – А я – сирота-побродяжка, деклассированный элемент.
– Это почему это? – подозрительно спрашивает Марыся. В различных определениях их классовой принадлежности ей чуется какая-то обида.
– Феличита где? – не отвечая, спрашивает в свою очередь Люша.
– Бегает где-то. Третьего дня вроде видала, Ботька ее за хвост таскал, она его за палец кусила. Как ты уйдешь, так и она тоже пропадает. И чего ей с тебя? – с досадой добавила Марыся. – Кормлю-то ее я, да и у тебя особой к ней любви что-то незаметно…
– Я собачье слово знаю, – равнодушно ответила Люша. – У меня дома, в Синей Птице знаешь сколько псов было? Я их сама сосчитать не могла. И все Феличитке не чета – здоровые, мохнатые, зубастые… Значит так. Завтра с утра я побегу смотреть, как солдаты станут баррикады растаскивать. Может, из пушки еще стрельнут? Интересно. И разузнать, как там все – кто живой остался, кого убили и вообще. А на тот день – воскресенье… Пойдем на «Трубу» Феличиту продавать. Значит, сегодня вечером будем ее мыть. Как явится, привяжи ее и малым накажи, чтоб не отпускали. Мыло я у студента украла, а ты из трактира таз возьми и гребень приготовь…
– Вот еще – хорошее мыло на собаку тратить! – фыркнула Марыся. – Да я лучше завтра сама с ним в Сандуны схожу, меня ж студенты в корыте не купали! А для Феличитки у солдатки на копейку возьму.
– А вот и дура! – огрызнулась Люша. – Барыне в собачке что? – первым делом на руки и нос в шерсть суют. Им главное – чтоб пахло приятно! А чем она после солдаткиного мыла пахнуть будет, а? Если обмылок останется – тогда твое, а так – не обессудь.
Марыся тяжело вздохнула, признавая правоту подруги.
– А почему ты всегда дом свой Синей Птицей зовешь? Что за блажь?
– Отчего ж блажь? – удивилась Люша. – Испокон ведется. Дома людей, небось, не хужее. И жизнь у них часто длиннее человеческой. Как же без имени? Вот и у нас на Хитровке все дома по именам – дом Малкиеля, дом Шипова, и даже трактиры по именам – «Каторга», «Пересыльный».