Я вздохнула.
– Не могу, – ответила я. – Мне слишком больно, и я слишком зла. Побудь со мной, Дэнди.
Она мазнула губами по ссадине на моем лбу.
– Нет, – с улыбкой сказала она. – Пойду с парнями Ференцев. Вернусь, как стемнеет.
Я кивнула. Если Дэнди хотела гулять, удержать ее было нельзя.
– Тебе завтра надо будет в седло? – спросила она.
– Да, – сказала я. – И послезавтра. Фермер приедет за лошадью в воскресенье. Ее к тому времени нужно объездить. Но не завидую я фермерской дочке!
Я увидела, как в полумраке фургона блеснули белые зубы Дэнди.
– Такая скверная лошадь? – спросила она с беззаботным весельем в голосе.
– Настоящая свинья, – просто ответила я. – Я-то на ней удержусь, а вот юная мисс День Рождения, скорее всего, сломает шею, когда попробует прокатиться.
Мы презрительно захихикали.
– Не перечь ему завтра, – велела мне Дэнди. – Он от этого только злится. Тебе его не победить.
– Знаю, – вяло отозвалась я. – Знаю, что не победить. Но я не могу быть тихоней, как ты. Я даже убегать, как ты, не могу. Никогда не умела. Как только сумею, сбегу. Как только пойму, куда идти, ни минуты не останусь.
– И я с тобой, – повторила Дэнди давным-давно данное обещание. – Но завтра его не дразни. Он сказал, что тебя отлупит, если будешь упрямиться.
– Постараюсь, – сказала я без особой надежды и протянула Дэнди пустую миску.
Потом отвернулась от нее, от полутьмы фургона и от сумеречного света в дверях. Отвернулась к скругленной стене сбоку от своей койки и подгребла под щеку вонючую подушку. Зажмурилась, загадала желание: быть не здесь. Уйти от боли в теле, от страха и тоски в уме. От отвращения к отцу и ненависти к Займе. От беспомощной, бессильной любви к Дэнди и собственного безнадежного, нищенского существования.
Я зажмурилась и представила себя медноволосой дочерью сквайра, владельца Дола. Представила деревья, отраженные водой ручья, где водится форель. Дом, нежные сливочные розы в саду возле дома. Уплывая в сон, я вызвала в уме видение столовой, где плясал в камине огонь и отражались в большом столе красного дерева острые язычки свечей, а слуги в ливреях вносили все новые и новые блюда. Мое вечно голодное тело корчилось при мысли обо всех этих богатых нежных яствах.
Но, засыпая, я улыбалась.
Наутро па был не так плох с перепоя, поэтому ловчее хватал лошадку за повод и держал крепче. Мне удавалось просидеть в седле подольше, а падая, я, по меньшей мере, дважды приземлялась на ноги, соскальзывая с лошади то с одной стороны, то с другой, чтобы избежать чудовищного, выворачивающего душу падения спиной на землю.
Па кивнул мне, когда мы прервались на обед: тушеную крольчатину, разведенную водой до супа, и кусок черствого хлеба.
– Сможешь завтра усидеть на ней, сколько понадобится?
– Да, – уверенно ответила я. – А послезавтра мы уезжаем?
– В тот же вечер уедем! – беззаботно сказал па. – Я-то знаю, что из этой скотины в жизни не выйдет дамской лошадки. Злая она.
Я промолчала. Я прекрасно знала, что лошадь была неплохая, когда только к нам попала. Если бы ее бережно и ласково поучить, па бы ее продал за хорошие деньги в господский дом. Но он всегда гнался за быстрой наживой. Встретил человека, который хотел подарить дочке на день рождения смирную лошадку, и тут же принялся объезжать свежую двухлетнюю кобылку. Дичайшая глупость – и больше всего меня злила тупая погоня за мелкой выручкой.
– Она не обучена ходить под дамским седлом, – только и сказала я.
– Нет, – ответил па. – Но если тебя умыть и заставить Займу заплести тебе косы, сможешь сесть по-мужски, а выглядеть все равно неумелой девочкой. Простофиля увидит тебя верхом – смотри не свались! – и сразу купит.
Я кивнула и выдернула пучок травы, чтобы вытереть миску. Обсосала и выплюнула хрящик, бросила его тощему псу, привязанному под фургоном. Пес схватил хрящик и утащил его в тень. Жаркое полуденное солнце красными кругами отпечаталось у меня в глазах, когда я опустила веки и откинулась на скошенную траву, прочувствовать зной.
– Куда поедем? – лениво спросила я.
– В Солсбери, – не раздумывая, ответил па. – Там можно кучу денег заработать. Куплю пару пони по дороге. Там в начале сентября тоже будет ярмарка – эти лентяйки Займа и Дэнди могут в кои-то веки потрудиться.
– Дэнди – лучший в мире браконьер, – тут же сказала я.
– Доиграется она до виселицы, – ответил он без благодарности и тревоги. – Думает, все, что ей надо сделать, – это стрельнуть черными глазками в сторону егеря, чтобы он ее и домой проводил, и конфетами накормил. Не всегда ей это будет сходить с рук, как станет постарше. Поимеют ее, а откажется – отведут к судье.
Я села, сразу насторожившись.
– Ее отправят в тюрьму? – спросила я.
Па хрипло рассмеялся.
– Нас всех в тюрьму отправят; это да, и в саму Австралию, коли изловят. Дворяне все против тебя, дочка. Все до единого, как бы красиво ни говорили, какими бы добренькими ни прикидывались. Я всю жизнь по эту сторону усадебных стен. Повидал и таких помещиков, и эдаких – ни с кем из них кочевым дела лучше не иметь.
Я кивнула. Па вечно об этом толковал. Его прямо жалко становилось, как он брался за свое. Он был бродягой-торгашом, ни на что не годным отребьем, когда повстречал мою маму. Она-то была из настоящих рома, кочевала со своей семьей. Но у нее умер муж, а нас двоих надо было кормить. Па ей расписывал, какое их ждет будущее, она ему поверила и вышла за него, хотя семья была против и не дала ей благословения. Он бы мог влиться в семью и кочевать с ними. Но у па были большие планы. Он хотел стать видным лошадиным барышником. Собирался купить харчевню. Думал завести конюшню, выучиться на мастера-пивовара. То один дурной замысел, то другой – и вот они уже ездят в самом жалком фургоне из тех, что ей приходилось звать домом. А потом она забеременела.
Я ее плохо помню: бледная, толстая, слишком измученная, чтобы с нами поиграть. Она заболела, рожала долго, в одиночестве. Потом умерла, с плачем прося па похоронить ее по обычаю ее племени, как заведено у рома: чтобы все ее пожитки сожгли в ночь ее смерти. Он не знал, как это делается, и ему было все равно. Сжег для вида кое-что из одежды, остальное продал. Отдал Дэнди ее гребешок, а мне – старую грязную нитку с золотыми застежками на концах. Сказал, на нитке когда-то был розовый жемчуг.
Откуда он у нее, па так и не узнал. Жемчуг был ее приданым, па продавал жемчужины по одной, пока не осталась только нитка. На одной части золотой застежки было выгравировано слово, мне сказали – «Джон», на другой – «Селия». Па и застежку бы продал, если бы посмел. Но вместо этого отдал ее мне со странной гримасой.
– Она твоя по праву, – сказал он, – ма всегда говорила, что это тебе, а не Дэнди. Давай продам для тебя застежку, а нитку можешь оставить.
Помню, я крепко сжала ее в грязном кулаке.
– Она моя, – сказала я.
– Деньги поделим, – произнес он с торжеством. – Шестьдесят на сорок?
– Нет, – ответила я.
– Хватит на сахарную булочку, – сказал он, словно завершая сделку.
У меня подвело живот, но я была тверда.
– Нет, – сказала я. – Кто такие Джон и Селия?
Он пожал плечами.
– Не знаю, – ответил он. – Может, знакомые твоей ма. Ожерелье по праву твое. Она всегда мне говорила, чтобы я непременно его тебе отдал. Ну, я так и сделал. Слово, данное мертвым, надо держать. Она мне говорила, чтобы я отдал его тебе и велел беречь и чтобы ты его показывала всякому, кто будет тебя спрашивать. Когда спросят, кто ты.
– А кто я? – тут же спросила я.
– Чертова заноза, – сказал он; он был зол, что не удалось выманить у меня золотую застежку. – Одно из двух отродий, которые повисли у меня на шее и от которых я пока не могу избавиться.
Теперь уже недолго, думала я, посасывая травинку, наслаждаясь ее сладким зеленым вкусом. Недолго осталось ждать, чтобы избавиться от нас обеих. Тот разговор был давно, но па к нам не переменился. Он не был благодарен за то, что Дэнди приносила в семью столько мяса. Не понимал, что его лошади так и оставались бы полудикими, если бы я их не объезжала. Ему было плевать. Он ни о ком, кроме себя, не заботился – потому с легкостью взял женщину с двумя младенцами, потому не смог ничего ей дать, кроме воза дурацких обещаний, и потому теперь был готов продать нас тому, кто даст больше.
На любых условиях.
Я знала, что Дэнди в конце концов станет шлюхой. Ее лихие черные глаза мерцали слишком заманчиво. В цыганской семье, если бы мы кочевали со своими, ее бы отправили побыстрее замуж, скорее рожать, чтобы мужчина не дал ей сбиться с пути. Но мы были сами по себе. С нами жил только па, ему было все равно, что она может натворить. А Займа лениво посмеивалась и говорила, что Дэнди выйдет на панель к шестнадцати годам. Только я это подлое предсказание слушала, содрогаясь. И клялась, что не допущу этого. Уберегу Дэнди.
Она-то сама этого не боялась. Дэнди – пустоголовая и ласковая. Думала, что там ее ждут красивые платья, танцы и мужское обожание. Не могла дождаться, когда повзрослеет, все требовала, чтобы я осмотрела ее острые грудки каждый раз, когда мы купались или переодевались, и сказала, что они становятся «слов нет, какими миленькими, ведь правда?» Дэнди смотрела на жизнь ленивыми смеющимися глазами и не могла представить, что для нее что-то сложится неудачно. Но я видела шлюх и в Саутгемптоне, и в Портсмуте. Видела язвы у них во рту, их пустые глаза. Я бы согласилась, чтобы Дэнди на всю жизнь осталась карманницей – как сейчас, – лишь бы не стала шлюхой. Я бы согласилась, чтобы Дэнди кем угодно была, лишь бы не шлюхой.
– Да ты просто терпеть не можешь, когда тебя трогают, – лениво сказала она мне, когда фургон катился по дороге в Солсбери, на ярмарку. Она лежала на своей койке, расчесывая волосы, которые струились черным сияющим водопадом с края постели.
– Ты норовистая, как эти твои дикие лошади. Только меня к себе подпускаешь, да и то – даже косу заплести не позволишь.
– Мне это не нравится, – рассеянно ответила я. – Не выношу, когда па сажает меня на коленку, как выпьет. Или когда Займин младенец начинает слюнявить шею или лицо. Меня от этого трясет. Я люблю, когда мне просторно. Ненавижу, когда вокруг толпа.
Она кивнула.
– А я как кошка, – лениво сказала она. – Люблю, когда гладят. Хоть бы и па, когда ласковый. Он мне прошлой ночью дал полпенни.
Я тихонько заворчала от раздражения.
– Мне он никогда ничего не давал, – пожаловалась я. – А в одиночку он бы ту лошадь в жизни не продал. Фермер ее купил только потому, что увидел меня на ней верхом. Если бы не я, па бы сроду ее не выучил.
– Будем надеяться, фермерская дочка хорошая наездница, – хихикнула Дэнди. – Скинет ее лошадь?
– Обязательно, – безразличным голосом ответила я. – Не будь фермер таким дураком, он бы заметил, что я ее удержала по чистому везению и что она вымотана до полусмерти.
– Ну, хоть этот теперь в духе, – сказала Дэнди.
Мы слышали, как па снова и снова бормочет себе под нос названия карт, упражняясь в сдаче и пряча карту в ладонь, пока фургон подбрасывает на грязной дороге. Займа сидела с ним впереди. Она оставила спящего ребенка на койке Дэнди, и Дэнди удерживала младенца, слегка прижимая его пухлый живот ступней.
– Может, он даст нам гостинчик, хоть пенни, – сказала я без особой надежды.
Дэнди засияла.
– Я тебе добуду пенни, – пообещала она. – Я достану шесть пенсов, и мы всю ночь будем гулять, накупим сладостей и посмотрим палатки.
Я улыбнулась при мысли об этом и отвернулась лицом к качающейся стене фургона. Я по-прежнему была вся в синяках от падений; день и ночь объезжая лошадь, я вымоталась, как пьяный солдат. И меня охватило то необыкновенное чувство отстраненности, которое часто появлялось, когда мне должен был присниться Дол. В пути нам предстояло провести полтора дня, и, если только па не велит мне править, заняться мне будет нечем. Впереди были долгие часы путешествия и безделья. Дэнди могла снова и снова расчесывать волосы. А я могла спать, дремать и мечтать о Доле. Фургон ехал и ехал, качаясь и качаясь, по грязным дорожкам и проселкам, а потом по твердой солсберийской дороге. И делать было нечего, разве что смотреть из заднего окошка на грунтовку, сужающуюся за спиной. Или лежать на койке и болтать с Дэнди. Между обедом и наступлением ночи па не останавливался, раскачивающийся, поскрипывающий фургон двигался дальше. Заняться мне было нечем, оставалось только стремиться всей душой к Долу; и гадать, удастся ли мне – и Дэнди – благополучно удрать от па.
2
Поездка была долгой и утомительной – всю дорогу до Солсбери, через долину Эйвона, по обе стороны которого лежали влажные роскошные луга, где стояли по колено в сырой траве бурые коровы, через Фордингбридж, где дети из школы бежали за нами, улюлюкали и бросались камнями.
– Иди-ка сюда, – сказал па, сидевший на козлах и тасовавший колоду засаленных карт. – Иди-ка сюда и погляди.
Он обмотал поводья шедшей иноходью лошади вокруг облезлого шеста в передней части фургона, перетасовал у меня на глазах карты, снял и снова перетасовал.
– Видела? – спрашивал он. – Заметила?
Иногда я замечала быстрое тайное движение его пальцев, скрытых за широкой ладонью, видела, как они ищут в колоде указывающие отметки. Иногда нет.
Он был не очень ловким шулером. Это ремесло непростое, лучше всего заниматься им, когда руки чистые, а карты сухие. Липкая колода па тасовалась плохо. Часто, когда мы тащились по глубокой колее, я говорила:
– Сейчас передернул.
Или:
– Па, я вижу гнутую карту.
Он на это хмурился и отвечал:
– У тебя глаз, как у чертова канюка, Мэрри. Сама попробуй, если такая умная.
И раздраженно бросил мне колоду, так что карты с шорохом разлетелись.
Я собрала их, его сдачу и свою, вытащила старшие карты и картинки и убрала в правую руку. С тихим «шшших» смела воображаемое насекомое со скамьи кучера веером картинок, согнув их, «урезав», чтобы потом, когда колода будет собрана, чувствовать изгиб, даже когда все карты в пачке. Я рассеянно смотрела на поля, мимо которых мы ехали, пока тасовала колоду и выбрасывала картинки и старшие карты в левую руку, вкладывая их поочередно с простыми картами, чтобы сдать картинку себе и младшую карту па.
– Видел! – сказал па со злобной радостью. – Видел, как ты резала, когда махнула по скамейке.
– Не считается, – заспорила я. – Был бы ты птицей, которую можно пощипать, ты бы этого фокуса не знал. Считается, только если ты видел, как я собираю колоду. Видел? И как я передернула?
– Нет, – неохотно сказал он. – Но ты мне все равно должна пенни за то, что я заметил резку. Отдай карты.
Я протянула ему колоду, и он стал тасовать ее мозолистыми руками.
– Девчонку все равно учить без толку, – проворчал он. – Девки стоймя денег не заработают, на девке можно деньжат наварить, только если положишь ее на спину. Одно разорение с девчонками.
Я оставила его сокрушаться и ушла обратно в качающийся фургон, где Дэнди, лежа на своей койке, чесала черные волосы, а Займа дремала на постели, а у ее груди чавкал и хрюкал младенец.
Я отвернулась. Забралась на свою койку, вытянулась головой к окошку и стала смотреть на ленту дороги, разматывающуюся позади нас, пока мы следовали за изгибами и поворотами реки, двигаясь к северу, к Солсбери.
Па хорошо знал Солсбери: именно тут прогорела его пивная, тут он купил фургон и снова отправился в дорогу. Он ехал и ехал по улицам, полным народа, а мы с Дэнди, высунув головы в окошко, строили рожи посыльным и глазели на городскую сутолоку и суету. Ярмарка раскинулась за городом, и па направил лошадь к полю, где поодаль друг от друга стояли фургоны, как ставят их чужие люди, и паслись на короткой траве несколько славных лошадок. Я рассмотрела их, пока вели нашу лошадь Джесс.
– Справные лошадки, – сказала я па.
Он бросил по сторонам острый взгляд.
– Так и есть, – сказал он. – И мы сможем выручить неплохие деньги за своих.
Я не ответила. Позади нашего фургона были привязаны гунтер – такой старый и запаленный, что его хриплое дыхание было слышно с козел, – и молоденький пони, слишком мелкий, чтобы взять седока тяжелее меня, и слишком дикий, чтобы с ним справился обычный ребенок.
– Гунтер уйдет какому-нибудь безмозглому молодому вертопраху, – уверенно предсказал па, – а этого, молоденького, пристроим под седло девушке.
– Он диковат, – осторожно заметила я.
– За масть – продадим, – решительно сказал па, и я не могла не согласиться.
Пони был изумительной светло-серой масти, почти серебряный, и шкура у него блестела, как шелковая. Я только утром его вымыла, основательно вымокла и получила копытами за труды, но сиял он, как единорог.
– Красавчик, – согласилась я. – Па, если мы его сбудем с рук… Можно мы с Дэнди сходим на ярмарку и купим себе лент и чулок?