Уильям Шекспир
Поэмы
© Г. Кружков, составление, предисловие, статьи, перевод, 2014
© В. Левик, перевод. Наследники, 2014
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
* * *Предисловие
Для всего мира Шекспир, прежде всего, автор «Гамлета», «Ромео и Джульетты», «Отелло» и других знаменитых пьес – трагедий и комедий, непревзойденный драматург, чьи пьесы переведены почти на все языки мира и более четырех веков не сходят со сцены. Его произведения, предназначавшиеся не для театра, а для чтения – поэмы и сонеты – известны, вообще говоря, меньше; хотя у нас, в России, сонеты Шекспира приобрели исключительную популярность благодаря переводам С. Маршака, опубликованным в 1948 году[1].
Парадокс заключается в том, что в эпоху Шекспира быть автором поэтических книг было престижнее, чем драматургом – то есть ремесленником, поставляющим продукцию для развлечения простого народа. Поэтому Шекспир и называет поэму «Венера и Адонис», напечатанную в 1593 году, «первенцем моей фантазии», хотя к тому времени он уже был автором, по крайней мере, полудюжины пьес, с успехом идущих на лондонской сцене. Именно «Венеру и Адониса» он считал своим литературным дебютом.
В посвящении юному графу Саутгемптону (блестящему вельможе и известному покровителю искусств) он пишет: «Боюсь, не оскорблю ли я Вашу милость, посвящая Вам эти несовершенные строки, и не осудит ли меня свет за избрание столь мощной опоры для такой легковесной ноши; но если я заслужу Ваше одобрение, то сочту это за величайшую награду и поклянусь употребить весь мой досуг, чтобы почтить Вас более достойным творением. Если же первенец моей фантазии окажется уродом, я буду устыжен, что выбрал ему столь благородного крестного отца, и никогда более не дерзну возделывать неплодородную почву, приносящую столь убогий урожай…»
«Первенец фантазии» не оказался уродом – наоборот, он принес своему автору славу среди образованной публики; говорят, что лондонские прелестницы держали книгу под подушкой, оксфордские студенты заучивали наизусть целые пассажи и распевали их на улицах.
Между тем, чума, выгнавшая актеров из Лондона и давшая Шекспиру досуг для сочинения «Венеры и Адониса», после некоторого перерыва снова пришла в город. Театры и другие места развлечений были закрыты постановлением лондонского мэра. У Шекспира вновь образовывалось свободное время, которое он мог употребить на сочинение стихов. Ободренный успехом первой поэмы, он делает вторую попытку и преподносит свой новый труд тому же графу Саутгемптону; но тон его посвящения на этот раз более уверенный, он упоминает о «доказательствах Вашего лестного отношения ко мне» – по-видимому, первая поэма была принята благосклонно.
«Обесчещенная Лукреция» (The Rape of Lucrece, 1594) в полтора раза длинней первой поэмы Шекспира и написана более изощренно – не шестистишиями, как «Венера и Адонис», а семистрочной строфой с тройными рифмами, так называемой «королевской строфой», введенной в английскую поэзию Джеффри Чосером.
В основу поэмы положен сюжет из древнеримской истории, описанный Титом Ливием и Овидием, пересказанный тем же Чосером в его «Легендах о добрых женах». Мрачный тон этой вещи контрастирует с ярким и жизнерадостным колоритом «Венеры и Адониса»; но и «Лукреция» также имела немалый успех у читателя и шесть раз переиздавалась при жизни автора.
Сонеты Шекспира, которые современники называли «сладостными и медоточивыми», после его смерти два века пробыли в опале и пренебрежении, и лишь романтики вновь оценили их и привлекли к ним внимание публики. Уильям Вордсворт писал, что «этим ключом Шекспир открыл нам свое сердце» (with this key Shakespeare unlocked his heart). Вокруг этого тезиса и развернулся двухсотлетний спор, который продолжается до сих пор. Действительно ли эти сонеты автобиографичны, и если да, то до какой степени? Какие жизненные коллизии таятся за угадываемым нами сюжетом сонетного цикла? Существовал ли в действительности любовный треугольник, о котором говорится в сонетах 133, 134 и 144? Кто был прототипом Друга и Смуглой дамы? И наконец – или, может быть, это должно стать первым вопросом – было ли первое издание 1609 года авторизовано или его напечатали пиратским образом, без ведома автора, в неисправном и перепутанном виде?
Дискуссии вокруг шекспировских сонетов не остывают. Особенно они полюбились «антистрадфордианцам», выдвигающим на место автора шекспировских произведений графа Оксфорда, либо графа Ретленда, либо Кристофера Марло, либо Фрэнсиса Бэкона или кого-то еще из современников великого Барда. Здесь они нашли богатую пищу для своих коспирологических теорий и фантастических построений. Справедливы, по-видимому, слова авторитетного критика Эдмунда Чамберса, сказанные еще в 1930 году: «О шекспировских сонетах было написано больше глупостей, чем о любом другом произведении Шекспира». И все-таки тайна «Сонетов» продолжает мучить умы, и фраза Вордсворта о «ключе к сердцу Шекспира» по-прежнему искушает исследователей.
Кроме сонетов, «Венеры» и «Лукреции», мы включили в это издание маленькую поэму «Жалобы влюбленной». Она была напечатана в издании 1609 года под одной обложкой с сонетами и, в отличие от других приписываемых Шекспиру стихов, признана большинством шекспироведов как подлинно шекспировская вещь.
В «Дополнение» вошли четыре эссе составителя, посвященные интригующим и не до конца проясненным вопросам, касающимся поэм Шекспира и его сонетов.
Г. КружковПоэмы
Венера и Адонис
Vilia miretur vulgus: mihi flavus ApolloPocula Castalia plena ministret aqua[2].Высокочтимому Генри Ризли,
графу Саутгемптону, барону Тичфорду
Высокочтимый Сэр,
Боюсь, не оскорблю ли я Вашу милость, посвящая Вам эти несовершенные строки, и не осудит ли меня свет за избрание столь мощной опоры для такой легковесной ноши; но если я заслужу Ваше одобрение, то сочту это за величайшую награду и поклянусь употребить весь мой досуг, чтобы почтить Вас более достойным творением. Если же первенец моей фантазии окажется уродом, я буду устыжен, что выбрал ему столь благородного крестного отца, и никогда более не дерзну возделывать неплодородную почву, приносящую столь убогий урожай. Представляю его на Ваше милостивое рассмотрение и желаю Вашей милости благополучия и исполнения всех Ваших сердечных желаний для блага света, возлагающего на Вас великие надежды.
Всегда к услугам Вашей милости,
Уильям ШекспирВ тот час, когда в последний раз прощалсяРассвет печальный с плачущей землей,Младой Адонис на охоту мчался:Любовь презрел охотник удалой. Но путь ему Венера преграждает И таковою речью убеждает:«О трижды милый для моих очей,Прекраснейший из всех цветов долины,Ты, что атласной розы розовей,Белей и мягче шейки голубиной! Создав тебя, природа превзошла Все, что доселе сотворить могла.Сойди с коня, охотник горделивый,Доверься мне! – и тысячи услад,Какие могут лишь в мечте счастливойПригрезиться, тебя вознаградят. Сойди, присядь на мураву густую: Тебя я заласкаю, зацелую.Знай, пресыщенье не грозит устамОт преизбытка поцелуев жгучих,Я им разнообразье преподамЛобзаний – кратких, беглых и тягучих.Пусть летний день, сияющий для нас, В забавах этих пролетит, как час!»Сказав, за влажную ладонь хватаетАдониса – и юношеский пот,Дрожа от страсти, с жадностью вдыхаетИ сладостной амброзией зовет. И вдруг – желанье ей придало силы – Рывком с коня предмет свергает милый!Одной рукой – поводья скакуна,Другой держа строптивца молодого,Как уголь, жаром отдает она;А он глядит брезгливо и сурово, К ее посулам холоднее льда, Весь тоже красный – только от стыда.На сук она проворно намоталаУздечку – такова любови прыть!Привязан конь: недурно для начала,Наездника осталось укротить. Верх в этот раз ее; в короткой схватке Она его бросает на лопатки.И быстро опустившись рядом с ним,Ласкает, млея, волосы и щеки;Он злится, но лобзанием своимОна внезапно гасит все упреки И шепчет, прилепясь к его устам, «Ну нет, браниться я тебе не дам!»Он пышет гневом, а она слезамиПожары тушит вспыльчивых ланитИ сушит их своими волосами,И ветер вздохов на него струит… Он ищет отрезвляющее слово – Но поцелуй все заглушает снова!Как алчущий орел, крылом трясяИ вздрагивая зобом плотоядно,Пока добыча не исчезнет вся,Ее с костями пожирает жадно, Так юношу прекрасного взахлеб Она лобзала – в шею, в щеки, в лоб.От ласк неукротимых задыхаясь,Он морщится с досады, сам не свой;Она, его дыханьем упиваясь,Сей дар зовет небесною росой, Мечтая стать навек цветочной грядкой, Поимой щедро этой влагой сладкой.Точь-в-точь как в сеть попавший голубок,Адонис наш – в объятиях Венеры;Разгорячен борьбой, розовощек,В ее глазах прекрасен он без меры: Так, переполнясь ливнями, река Бурлит и затопляет берега.Но утоленья нет; мольбы и стоны,Поток признаний страстных и похвал –Все отвергает пленник раздраженный,От гнева бледен, от смущенья ал. Ах, как он мил, по-девичьи краснея! Но в гневе он еще, еще милее.Что делать в этакой беде? И вотБогиня собственной рукой клянется,Что слез, катящих градом, не уйметИ от груди его не оторвется, Покуда он, в уплату всех обид, Один ей поцелуй не возвратит.Услышав это, он насторожился,Как боязливый селезень-нырок,Скосил глаза – и было согласилсяЕй заплатить желаемый оброк, Но близкий жар у губ своих почуя, Вильнул и ускользнул от поцелуя.В пустыне путник так не ждал глотка,Как жаждала она сей дани страстной;Он рядом – но подмога далека,Кругом вода – но пламя неугасно. «О мой желанный, пощади меня! Иль вправду ты бесчувственней кремня?Как я тебя сейчас, меня когда-тоМолил войны неукротимый бог;Набыча шею грубую солдата,Рабом склонялся он у этих ног, Униженно прося о том, что ныне Без просьбы ты получишь у богини.На мой алтарь он шлем свой воздевал,Швырял свой щит и пику боевую –И мне в угоду пел и танцевал,Шутил, дурачился напропалую, Смирив любовью свой свирепый нрав И полем брани грудь мою избрав.Так триумфатор прежде необорныйБыл красотой надменной покорен;В цепях из роз, безвольный и покорный,Побрел за победительницей он. Но, милый мой, не стань еще надменней, Сразив ту, кем сражен был бог сражений.Дай губы мне! Зачем поник твой взор?Что он в траве так рьяно созерцает?Вскинь голову и погляди в упорВ мои зрачки: ты видишь, как мерцает Прекрасный образ, отраженный там? Глаза в глаза – так и уста к устам!Боишься целоваться ты при свете?Зажмуримся, чтоб яркий день погас,И ночь, скрывающая все на свете, –Блаженной темнотой укроет нас. Фиалки ничего не понимают, А если и поймут, не разболтают.Пушок незрелый над твоей губойКак будто просит сам: прильни, отведай!Лови же миг, отпущенный судьбой,Не будь ни гордецом, ни привередой: Цветы, когда весной их не сорвут, Перестояв, увянут и сгниют.Будь я черна, уродлива, горбата,Как лошадь старая, изнурена,Хриплоголоса и подслеповата,Груба, занудлива и холодна, – Такая бы любого отвратила. Но чем же я тебе не угодила?Взгляни: мой взор искрится, как слюда,Нет ни морщинки на челе высоком;Я, как весна, бессмертно молода,Свежа, кругла, полна сладчайшим соком, Моя ладошка влажная, лишь тронь, Растает, ощутив твою ладонь.Велишь – твой слух обворожу мечтами,Как фея, по лужайке пробегу,Или с распущенными волосамиКак нимфа, закружусь на берегу, Едва касаясь муравы несмятой: Любовь – огонь высокий и крылатый.Смотри: головки хрупкие цветовМой нежный стан покоят, как подпоры,И без усилья пара голубковВлечет меня в небесные просторы; Любовь легка, когда ей путь открыт: Так что тебя, мой милый, тяготит?Иль собственной пленен ты красотою,Всем жертвуешь, одну ее любя?Ну что ж! Ухаживай сам за собою,Чаруй себя и отвергай себя; Умри от страсти, как Нарцисс несчастный, Увидевший в ручье свой лик прекрасный.Богатства существуют для даров,Деревья сада для плодоношенья,Изысканные яства для пиров,Самовлюбленность – это поношенье Любви; ты факел – так изволь светить, Ты был зачат – продли зачатий нить!Как смеешь ты вкушать дары природы,Коль сам не хочешь приносить плодов?Погибнет семя, но родятся всходы –Закон всеобщий бытия таков. Пусть красоту твою замкнет надгробье: Ты предаешь векам свое подобье».Меж тем Венеру прошибает пот:Исчезла тень, и воздух раскалился,Титана взор с пылающих высотНа прелести богини обратился; Он бы прилег охотно рядом с ней, Адонису отдав своих коней.А что же наш охотник? Туча тучей,Он темную насупливает бровьИ, рот кривя усмешкою колючей,Цедит с досадой: «Хватит про любовь! Пусти, – мне зноем обжигает щеки; Невмоготу лежать на солнцепеке».«О горе мне! Так юн и так жесток!Меня покинуть ищешь ты предлога.Я вздохами навею ветерокНа этот лоб – о не гляди так строго! – И осеню шатром своих волос, И окроплю прохладой свежих слез.Я тенью собственной тебя укрою,Преградой стану между двух огней;Не так небесный луч томит жарою,Как близкий жар твоих земных очей. Меня б спалил, будь я простою смертной, Двух этих солнц огонь немилосердный!Зачем ты неподатлив, как металл,Как мрамор, горд бездушной белизною?Ужель ты мук любви не испытал?Да женщиной ли ты рожден земною? Когда бы так она была тверда, Ты вовсе б не родился никогда.Молю, не дли невыносимых пыток,Одно лобзанье, милый, мне даруй.Какой от губ моих – твоим убыток?Ответь мне – или сразу поцелуй: С лихвой я возвращу тебе подарок, И каждый поцелуй мой будет жарок!Не хочешь? Ах ты, каменный болван!Безжизненная, хладная статуя!Раскрашенный, но мертвый истукан!Ты не мужчина, раз от поцелуя Бежишь, – в тебе мужского только вид: Мужчина от объятий не бежит!»Излила гнев – и будто онемела,Грудь стеснена, окостенел язык;Она других любовь судить умела,Но в тяжбе собственной зашла в тупик: И плачет от бессилия, и стонет, И речь невнятная в рыданьях тонет.То льнет к нему умильно, как дитя,То сердится, то за руку хватает,И, пальцы с пальцами переплетя,Удерживает и не отпускает; То взор отводит, то глядит в глаза – И шепчет, обвивая как лоза:«Любимый мой! в урочище весеннем,За крепкою оградой этих рукБроди где хочешь, будь моим оленем,Я буду лесом, шепчущим вокруг; Питайся губ моих прохладной мятой, Пресытишься – есть ниже край богатый:Там родинки на всхолмиях крутыхИ влажные ложбины между всхолмий,Там ты в чащобах темных и глухихУкроешься от всех штормов и молний; Нигде не встретишь хищного следа, Пусть лают псы – им входа нет сюда!»Адонис рассмеялся – и тотчасДве ямки на ланитах проступили:Их вырыл Купидон, чтоб в смертный часВ сей нежной упокоиться могиле; Хитрец предвидел: не погибнет он, Но будет вновь любовью воскрешен.Две этих ямки пропастью бездоннойРазверзлись пред Венерой. Мрак и тьма!Как ей хватило духу, оскорбленной,Снести удар и не сойти с ума? О, как могла она, любви царица, В спесивца бессердечного влюбиться?Но что теперь ей делать, чем помочь?Слов больше нет, и ожиданья тщетны.Из плена рук ее он рвется прочь,Моленья остаются безответны. «О, смилуйся, не покидай меня!» – Но он уж мчится отвязать коня.Но что это? Испанская кобылкаИз ближней рощи, празднуя весну,С призывным ржаньем, всхрапывая пылко,К Адонисову мчится скакуну; И конь могучий, зову не противясь, Спешит навстречу, обрывая привязь.Плечами он поводит, властно ржет –И прочь летят пеньковые подпруги,Копытом острым Землю бьет в живот,Рождая гулкий гром по всей округе; Зубами удила сминает он, Смиряя то, чем сам бывал смирен.Над чуткой холкой дыбом встала грива,Раздуты ноздри, пар из них валит,И уши прядают нетерпеливо,А взгляд, что кровью яростной налит И жарок, словно угль, огнем палимый, О страсти говорит неодолимой.То плавной он рысцой пройдется вдругПред незнакомкой, изгибая шею,А то взбрыкнет, запрыгает вокруг:Вот, дескать, погляди, как я умею! Как я силен! Как на дыбы встаю, Чтоб только ласку заслужить твою!И что ему хозяин разозленный!Что хлыст его и крики: «Эй! Постой!»Теперь его ни бархатной попонойНе залучить, ни сбруей золотой! За милою следит он жадным взглядом, К наезднику поворотившись задом.Когда у живописца верный глаз,То может он своим изображеньемСаму Природу превзойти подчас:Так этот конь и мастью, и сложеньем, И силою, и резвостью своей Превосходил обычных лошадей.Копыта круглые, густые щетки,Нога прямая с выпуклым плечом,Крутая холка, шаг широкий, четкий,И рост, и пышный хвост, – все было в нем, Что доброму коню иметь пристало; Вот только всадника недоставало!Хозяйской больше не страшась руки,То вдруг затеет танец он игривый,То мчится с ветром наперегонки,Волнистою размахивая гривой, В которой струи воздуха свистят; И кажется, что этот конь крылат.Он зрит свою любовь и к ней стремится,Призывным ржаньем оглашая дол;Она же пылких ласк его дичится,Лукавая, как весь прекрасный пол, Отбрыкиваясь от его объятий: Ей, дескать, эти нежности некстати!Тогда, уныньем тягостным объят,Повеся хвост, что, возвышаясь гордо,Обвеивал его горячий зад,Он бьет копытом и мотает мордой… Тут, бедного страдальца пожалев, Она на милость свой меняет гнев.Меж тем хозяин в злости и в обидеУже спешит коню наперерез.Не тут-то было! Ловчего завидя,Кобылка прянула и мчится в лес; За нею жеребец летит в запале. Вороны вслед метнулись – но отстали.Что делать! На траву охотник сел,Браня своей коняги подлый норов.Благоприятный случай подоспелВенере для дальнейших уговоров. Несчастной, как терпеть ей немоту? Тем, кто влюблен, молчать невмоготу.Огонь сильней, когда закрыта дверца,Запруженная яростней река;Когда безмолвствует ходатай сердца,Клиент его погиб наверняка. Невыносима боль печалей скрытых, Лишь излиянье умиротворит их.Он надвигает на глаза берет,Почувствовав богини приближенье,И, новою досадой подогрет,Насилу сдерживает раздраженье И равнодушный напускает вид; Но сам за нею искоса следит.О, сколь она прелестна в ту минуту,Тревогой нежною поглощена!Ланиты отражают мыслей смуту,В них алой розы с белою война: То бледностью они покрыты снежной, То вспыхивают молнией мятежной.Какая у нее в глазах мольба!Встав на колени, с нежностью какоюОна его берет, подняв со лба,Любимых щек касается рукою: Подобно снегу свежему – мягка, Прохладна и нежна его щека.Глаза глядят в глаза, зрачки сверкаютНа поединке взоров роковых:Те жалуются, эти отвергают,В одних любовь, презрение в других. И слез бегущих ток неудержимый – Как хор над этой древней пантомимой.Его рука уже у ней в плену –Лилейный узник в мраморной темнице;Она слоновой кости белизнуВ оправу серебра замкнуть стремится; Так голубица белая тайком Милуется с упрямым голубком.И снова, сладостной томясь кручиной,Она взывает: «О, звезда моя!Когда бы я была, как ты, мужчиной,А ты был в сердце ранен так, как я, Я жизни бы своей не пощадила, Чтоб исцелить тебя, мучитель милый!»«Отдай мне руку!» – негодует он.«Нет, сердце мне мое отдай сначала,Чтоб, взято сердцем каменным в полон,Оно таким же каменным не стало, Бесчувственным и черствым, как ты сам, Глухим к любовным стонам и слезам!»«Уймись, – вскричал Адонис, – как не стыдно!Из-за тебя я упустил коня;Потерян день нелепо и обидно.Прошу тебя, уйди, оставь меня! В душе одна забота – как бы снова Мне заарканить жеребца шального».В ответ Венера: «Прав твой пылкий конь,Он оказался у любви во власти;Порою должно остужать огонь,Чтоб не спалил нам сердца уголь страсти. Желание – горючий матерьял; Так мудрено ли, что скакун удрал?Привязанный к стволу уздой твоею,Стоял он, как наказанный холоп,Но, увидав подругу, выгнул шею,Махнул хвостом и бросился в галоп, Ременный повод обрывая с ходу, Почуя вожделенную свободу.Кто, милую узрев перед собойНа посрамленной белизне постели,Не возжелает, взор насытя свой,Насытить и уста? О, неужели Столь робок он, что и в холодный год Замерзнет, но к огню не подойдет?Так не вини же скакуна напрасно,Строптивый мальчик, но усвой урок,Как пользоваться юностью прекрасной;Его пример тебе да будет впрок. Учись любви! Познать ее несложно; Познав же, разучиться невозможно.«Не ведаю и ведать не хочу! –Он отвечал. – Куда милей охотаНа кабана; мне это по плечу.Любовь же – непомерная забота, Смерть заживо, как люди говорят, Восторг и горе, небеса и ад.Кто ходит в неотделанном кафтане?Срывает впопыхах зеленый плод?Когда растенье теребить заране,Оно увянет, а не расцветет. Коль жеребенка оседлать до срока, Не выйдет из коня большого прока.Ты штурмом не добьешься ничего;Не надо жать ладонь – что за нелепость!Сними осаду с сердца моего.Для страсти неприступна эта крепость. Слабо твое искусство в этот раз – Подкопы лести и бомбарды глаз».«Как? Ты умеешь быть красноречивым? –Воскликнула она. – О горе мне!Твой голос, вопреки словам бранчливым,Как зов сирен, томит меня вдвойне: Укор певучий, распря слов и звука, Для слуха музыка, для сердца мука.Будь я слепа, один бы голос твойМеня влюбил в невидимое тело;Будь я глуха, – узрев тебя впервой,Я б на других смотреть не захотела; Будь мой удел – и тишина, и мгла, Я кожей бы любить тебя могла.А если бы исчезло осязанье,И слух, и зренье (так вообразим!)И мне осталось только обонянье,Ты не был бы прохладнее любим: Я бы дышала аурой пьянящей, Из этих уст желанных исходящей.О, что за пир устроить мог бы Вкус,Когда бы он, как пестун и питательВсех прочих чувств, призвал бы их в союзИ повелел, веселья председатель, Изгнать Печаль и запереть замок, Чтоб Ревность не проникла за порог!»И вновь раскрылись пурпурные створы,Готовя выход взвихренным речам, –Как рдяно-облачный восход, которыйКрушенье предвещает кораблям, Урон посевам, пахарю досаду, Грозу и бурю – пастуху и стаду.Волк скалится пред тем, как зарычать,Стихает ветер перед ливнем ярым;Еще он речи не успел начать,Но как внезапной молнии ударом Или как пулей гибельной, она Предчувствием дурным пораженаИ, слабо вскрикнув, навзничь упадает!..Такую силу взгляд в себе несет:Он и казнит любовь, и воскрешает,И богатеет заново банкрот. Как быть юнцу? Он с видом ошалелым Захлопотал над неподвижным телом.Забыта вмиг суровая хула,Что с уст его чуть было не слетела.Любовь беднягу славно провела,Уловку тонкую пустивши в дело; Не дрогнут веки, не встрепещет грудь – Лишь он сумеет жизнь в нее вдохнуть!То по щекам ее немилосердноОн шлепает, то зажимает нос,То пульса ищет, пробуя усердноПоправить вред, что сам же и нанес; К устам недвижным льнут его лобзанья – О, век бы ей не приходить в сознанье!Но вот, как день идет на смену мгле,Ее очей лазурные оконцаРаскрылись; как на сумрачной землеЖизнь воскресает с появленьем солнца, Так осветился лик ее тотчас Живительным сияньем этих глаз.Обласкан их рассветными лучами,Он мог удвоить сей чудесный свет,Но злая хмурь над юными очамиНависла, как предвестник новых бед. Ее же взор, слезами преломленный, Блестел, как пруд, луною озаренный.Она вздохнула: «Где я? Что со мной?Тону ли в бездне иль в огне сгораю?Что ныне – полдень или мрак ночной?Живу ли я еще иль умираю? Коль это жизнь – за что такая боль? Коль смерть – зачем она отрадна столь?О, воскресив, меня ты губишь снова!Твой взгляд надменный в грудь мою проникПо наущенью сердца ледяного –И насмерть поразил в тот самый миг, Как взор мой, поводырь души незрячей, К твоим устам припал с мольбой горячей.О дивные, целебные уста,Вы милосердней глаз! Да не увянетСей дружной пары пыл и красотаВ сближеньях сладостных! Когда ж нагрянет Чума, что звездочеты нам сулят, – Ваш аромат развеет смертный яд.Чистейшие уста! Свой оттиск милыйОставьте на устах моих опять.О, я любую сделку бы скрепилаТакой печатью! Всю себя продать Тебе готова; дело лишь за малым: Поставь клеймо на этом воске алом!За тысячу лобзаний хоть сейчасОтдам я душу – что мне дорожиться?Скупец! Каких-то десять сотен разК моим устам всего и приложиться! И двадцать сотен – невеликий труд! Плати, пока недорого берут!»«Царица! Коль тебе считать охота,Мои лета незрелые сочти.Детеныша, попавшего в тенета,Пускают прочь: ступай, мол, подрасти! Коль вправду любишь, будь же терпелива: Поспев, сама спадает с ветки слива.Взгляни: светильник мира скрылся прочь,Покоем и прохладой веет воздух,Сова из чащи возвещает ночь,Стада уже в загонах, птицы в гнездах. Густые тени тянутся к теням… Пора проститься и расстаться нам.Скажи: спокойной ночи! – и за этоЯ поцелуй тебе прощальный дам».«Спокойной ночи, милый!» – и, ответаНе дожидаясь, к сладостным устам Она, как бешеная, приникает И юношу в объятья замыкает!Он – словно пташка у ловца в горсти;Насилу, оторвавшись, удаетсяЕму дыхание перевести;Она как будто пьет и не напьется… И оба валятся, не устояв, На ложе из цветов и пышных трав.Тут жертва покоряется напору,Тут губы алчные творят разбой,А губы-пленники без уговоруУже готовы выкуп дать любой – Единственно в надежде на пощаду; Но нет с воительницей страстной сладу!Войдя во вкус лихого грабежа,Она добычи требует свирепо –И льнет к нему, пылая и дрожа,Желанью сердце предавая слепо. Вся кровь ее бунтует и кипит: Рассудок оттеснен и стыд забыт.Разгоряченный от ее усилий,Вконец измаянный упорством их,Как загнанная лань в чащобе – илиМалец, что накричался и утих, Смирясь, он покорился ей устало. Но ах! Ей этого покорства мало.Как воску не растаять над огнем,Будь поначалу он упорней стали?Любовь и предприимчивость вдвоемКаких препятствий не превозмогали? И неудача страсти не страшна: Чем ей трудней, тем горячей она.Любовь не испугать суровым взором;Кто отступает слишком рано – глуп.Смирись она тогда с его отпором,Не пить бы ей нектара с этих губ. Но кто дерзает, тот срывает розы И не боится получить занозы.И в сотый раз взмолился дурачокИ просит позволенья удалиться;Удерживать насильно – что за прок?Она принуждена с ним согласиться: «Прощай! прощай! и помни, милый мой, Что жизнь мою уносишь ты с собой!Прекрасный мальчик! Ты в своей гордынеУжель совсем бесчувствен и незряч?О, кинь соломинку моей кручинеНазавтра мне свидание назначь!» – Нет, завтра он не может дать свиданья: Охота предстоит ему кабанья.«Кабанья?!» – Ужасом поражена,Заиндевевшей розы став бледнее,К нему на грудь бросается она,Всем телом виснет у него на шее, Дрожит – и навзничь упадает вдруг, Не выпуская юношу из рук.Позиция ему победу прочит:Она – под ним, а он – над ней. И что ж?Боец – в седле, но в бой скакать не хочет,Ничем его упрямства не проймешь. Как насладиться ей желанным раем? Элизий близок, но недосягаем.Так среди влаги с пересохшим ртомТантал страдал от жажды и от глада,Иль пташки бедные – перед холстом,Обманутые видом винограда. Вотще она старается юнца Разжечь, целуя в губы без конца –Увы, не хочет он воспламениться!Все перепробовано вновь и вновь,Но проку нет, увы! – любви царица,Любя, не может пробудить любовь. «Ну, хватит, хватит! – молвит он устало. – Не тискай, ты меня всего измяла».«Зачем ты мне сказал про кабана?Я бы тебя давно уж отпустила;Но ты не знаешь, милый, как страшнаЛесного борова слепая сила. Опомнись! Лезвия его клыков Острее, чем ножи у мясников.С ним, необузданным, шутить не стоит,Он может льва осилить, разъярен;Не зря он всюду рылом землю роет –Своим врагам могилы роет он. Встать на его пути поди попробуй! Из пасти – пена; взгляд сверкает злобой;Загривок вздыблен; мощные бокаИсходят с хрипом ненавистью дикой,Щетинистая шкура столь крепка,Что не пробьешь ее и медной пикой. Он ломится сквозь чащу без тропы; И что ему колючки и шипы!Он не оценит совершенств телесных,В которых взгляду любящему – пир,Ни дивных губ, ни этих глаз прелестных,Что юным блеском озаряют мир: Он выкорчует красоту земную Безжалостно, как яблоньку лесную!Так сторонись же логовищ его!Прекрасному – что делать с безобразным?Послушайся совета моего:Не обольщайся гибельным соблазном. Ты помнишь, как я сделалась бледна, Узнав, что ты идешь на кабана?Как вспыхнули глаза, полны тревоги,Провидя зло и горе впереди,И как внезапно подкосились ноги?Мой милый! лежа на моей груди, В которой бьется страх, ища спасенья, Ты чувствуешь толчки землетрясенья?Как быть? Повсюду, где Любовь царит,Бессменно Страх на страже пребывает;Чуть что, тревогу громко он трубит,К оружью громогласно призывает. А для Амура эта суетня Губительней, чем влага для огня.Сей подлый Страх, спокойствия предатель,Болячка, пожирающая цветЛюбви, сей ненадежный предсказатель,Чьи вести – то ли правда, то ли нет, Стучится в сердце мне тайком – и глухо Про смерть твою нашептывает в ухо.Ужасный образ мне рисует он:Свирепый зверь с клыками наготове;И юноша, что перед ним, сражен,Лежит растерзанный, в потоках крови; Померкнув, смотрит солнце с высоты, И никнут обагренные цветы.Могу ли я, предчувствия скрывая,Забыть про это или страх унять?Что делать мне, печаль моя живая?Как мне теперь пророчицей не стать? Смотри: в слезах оракул твой клянется: Охота завтра смертью обернется!Но если должен выйти ты на лов,Зачем тебе искать тропу кабанью?Лови лисиц или перепелов,Скачи во весь опор за робкой ланью Иль зайца, свору верную спустив, Трави верхом средь пажитей и нив.Увертлив заяц! Как он ошалелоЛетит, не чуя под собою ног,Виляя и петляя то и дело,Чуть что, бросаясь опрометью вбок, И хочет оторваться от облавы, Проскакивая сквозь плетень дырявый.Порою, чтоб со следа сбить собак,Выносится он к овцам на пригорок,Иль, в два скачка перемахнув овраг,Меж кроличьих прошмыгивает норок, Или в оленье стадо мчит с холма: Опасность учит, страх дает ума.Борзые мечутся в недоуменье,Юлят, поскуливая от стыда,Пока в густейшем запахов смешеньеНе обнаружат старого следа – И вновь несется лай; и вторит эхо, Как будто в небесах идет потеха.Меж тем косой, ушами шевеля,Прислушивается настороженно –И вняв летящим вдаль через поляРаскатистым и рьяным звукам гона, Дрожит, как старец, хворью изнурен, В ночи заслыша погребальный звон.Прыжок – и вновь он мчится наугад,Спасения ища от псов матерых,Кусты колючие его язвят,Любая тень пугает, каждый шорох. Все гонят оказавшихся в беде, Увы, им нет сочувствия нигде!Так погоди, еще послушай малость;Не вырывайся, милый, не пущу!Прости, коль я немного заболталась,Ведь я отговорить тебя хочу От схватки с диким вепрем; и не диво, Что в горести любовь красноречива.О чем вела я речь?» – «Мне все равно;Пусти!» – «О, снизойди к моей тревогеИ выслушай!» – «Оставь; уже темно:Я упаду, не разобрав дороги». Она в ответ: «Мой мальчик, не ворчи: Желанье – лучший поводырь в ночи.А если и споткнешься ты случайно,Знай: то земля подвох изобрела,Чтобы к тебе прильнуть хотя бы тайно;Сама Диана, девственно светла, Украсть лобзанье с губ твоих мечтает: Сокровище и честных соблазняет.Сказать ли, отчего вдруг Феб исчезИ смерклись небеса? – От возмущеньяПриродой, что похитила с небесОгонь богов для твоего рожденья, О юноша, затмивший красотой И блеск луны, и солнца свет златой!Но Цинтия, увы, возревновала:Она, Природы замысел поправ,С непрочностью телесною смешалаЧистейшей, горней красоты состав; И совершенство стало хрупким дымом, Для всех скорбей и пагуб уязвимым.Чахотка, лихорадка и чума,И всякая проклятая зараза,Припадки, помрачение ума,Нарывы, язвы, оспа и проказа – Все это жизни противостоит И гибель красоты в себе таит.Малейшая из этих кар нещадныхВ единый миг способна погубитьУлыбку, голос, блеск очей отрадных!Все, что влекло влюбляться и любить, Растает – и исчезнет незаметней, Чем глыба льда в горячий полдень летний.Забудь же целомудрия уклад,Безлюбие монашек и весталок,Что землю обезлюдить норовят;Лишающий себя потомства жалок. Будь щедрым! Лампа догорит в ночи, Но кинет миру светлые лучи.Ужель в глухом и темном склепе телаГрядущее ты хочешь погрести,Сгубить детей, которых повелелаТебе судьба на свет произвести? Презрен презревший заповеди жизни – Он веселится на своей же тризне.Сам на себя он мятежом идет;Он хуже, чем тиран и кровопийца,Который сына смерти предает;Он безнадежней, чем самоубийца. Зарытый клад – бесплодной глины пласт: Ни прибыли, ни пользы он не даст».«Оставь! Бесцельны эти сожаленья, –Адонис отвечал. – И не толкуйБез толку: ты гребешь против теченья.Напрасно я потратил поцелуй. Пусть ночь темна и льстива, точно сводня, – Клянусь, ты не собьешь меня сегодня!Будь у тебя сто тысяч языковИ волшебство сирен сладкоголосых,Что обольщают песней моряковВ чужих краях, на гибельных утесах, Меня не околдует голос твой! Моя решимость, верный часовой,Стоящий на посту во всеоружье,От лживых звуков ограждает слух.Твои слова останутся снаружи,Пока внутри мой бестревожный дух, Не слушая коварной песни дальней, Спокойно спит в своей опочивальне.Речам твоим невелика цена,Ты зря меня прозвала бессердечным;Нет, не любовь – распущенность гнусна,Что нудит обниматься с первым встречным. Ты в этом видишь размноженья прок; Какой смешной для похоти предлог!Любовью не зови разврат бесчинный;С тех пор, как Похоть, в раже и в поту,Укрывшись нагло под чужой личиной,Порочит и пятнает красоту, Как червь, грызущий листья чистотела, – С тех пор Любовь на небо отлетела.Любовь, как правда, вечно молода,А Похоть – лицемерье и притворство,Любовь не пресыщает никогда,А Похоть умирает от обжорства. Любовь – рассвет, а Похоть – мрак и тьма; Они – враги, как лето и зима.Я бы сказал еще, да проку мало:Оратор юн, а проповедь стара;Об очевидном спорить не пристало.Прощай, я ухожу; давно пора. Такого я наслушался, что чудо, Как от стыда я не сгорел покуда».Сказал – и из прекрасных этих рук,Удерживавших счастье что есть мочи,Освободясь, через росистый лугУмчался прочь в росистый сумрак ночи: Так исчезает с неба метеор, В недоуменье оставляя взор.Венера вслед ему глядит с тоскою:Так смотрят с берега в морскую тьму,Стремясь осиротевшею душоюК уехавшему другу своему; А там уже и точки нет в тумане – Лишь волны с ветром в бесконечной брани.Растерянно, как тот, кто уронилВ пучину моря перстень свой волшебный,Как путник, чью лампаду загасилВ полночной чаще ураган враждебный, Она осталась в безнадежной мгле, И путь, и цель утратив на земле.В отчаянье, не ведающем меры,Она бьет в грудь себя – и долгий стон,Наполня все окрестные пещеры,Гудит, тысячекратно отражен. «О горе, горе мне!» – и эхо, вторя, Ей возвращает восклицанья горя.И в песне изливается печаль;Она поет о том, что счастье трудно,О том, что юным ничего не жаль,И что любовь мудра и безрассудна… И вновь рождает скорбь наплыв скорбей, И целый хор отзвучий вторит ей.От этой песни заунывно-длиннойДолготерпенью ночи вышел срок;Что слушатель наскучен их кручиной,Влюбленным слишком часто невдомек. Едва они доходят до финала, Оглянутся – а публика сбежала.Кто в этот час остался рядом с ней?Одно лишь эхо – вроде прихлебая,Что угождает госпоже своей,Во всем капризам дамы потакая; Он верный отзвук слов ее любых – И чихом подтверждает каждый чих!А в это время, радостною песнейНаполня голубеющий эфир,Взмывает жаворонок в поднебесьеИ звонкой трелью пробуждает мир. Верхушки кедров и предгорий склоны Под ним сияют, солнцем позлащёны.Венера шлет свой утренний приветСветилу: «О владыка мирозданья!Лучи созвездий ярких и планет –Лишь слабый отблеск твоего сиянья; Но есть рожденный матерью земной, Что блеском превосходит образ твой».Сказала так – и поспешила к чаще,Тревожась, не послышится ли вдругИздалека – охоты лай летящийИ хриплого рожка призывный звук; И, в самом деле, слышит звуки гона И мчится им навстречу окрыленно.Кусты хотят ее остановить,Хватая платье цепкими сучками;Но нет, не удержать богини прыть!Так лань, томясь набухшими сосками, Стремится, вырываясь из тенет, Туда, где в роще олененок ждет.Она спешит, надежде слабо веря,Предчувствиями грозными полна,И слышит: гончие настигли зверя –И содрогается, поражена, Как будто встретя на пути гадюку, Смятенье своры угадав по звуку.Не жертва робкая, а сильный врагПред ними – вепрь, или медведь страшенный,Иль гордый лев: недаром лай собакТак злобен и труслив одновременно; Они друг другу уступают честь, Кому на зверя первому насесть.Тот лай зловещий судорогой болиПронзил ее и до нутра проник;Страх, в сердце утвердившись вместо воли,Все члены поразил бессильем вмиг: Так войско, видя гибель полководца, Бросается вразброд или сдается.Напрасно, обомлев и трепеща,Она унять старается тревогу,Или, на сердце робкое ропща,Рассудок призывает на подмогу, Твердя, что это – бред, мираж, обман! Но тут из чащи выскочил кабан,С клыков роняя розовую пену, –Пронесся мимо – и пропал в кустах,Рождая страху старому на сменуВ душе Венеры новый, худший страх; Отчаянье, надежда, гнев и жалость – Все в голове у ней перемешалось.Куда бежать – вперед или назад?Она, спеша, бесцельно суетится:То бросится сквозь дебри наугад,То вдруг застынет или воротится – Как пьяный, мечущийся наобум, Когда горячка замутняет ум.Навстречу ей, зализывая рануИ жалобно скуля, кобель хромойНа трех ногах бежит через поляну.Она с вопросом: «Где хозяин твой?» И горемыка, истомленный боем, Ей отвечает заунывным воем.А вслед за ним другие голоса,Объединяясь в трауре собачьем,Согласно оглашают небесаСвоим протяжным похоронным плачем. Струится из обвислых губ тоска, Кровоточат помятые бока.Есть множество примет, что поневолеСтрашат сердца и нищих, и владык;Так мудрено ли, что она от болиЕдва не задохнулась в этот миг, Поверя злому предзнаменованью, И смерть осыпала нещадной бранью:«Костлявый призрак, ненавистный всем,Тля, гложущая мир, слепая сила,Тиранка лютая, – скажи, зачемТы с жизнью и любовью разлучила Того, кто в юной красоте своей Был ярче розы, ландыша нежней?О, если бы могла ты убедиться,Как светел он, как молод и хорош!Но нет! пусты, как ночь, твои глазницы,Ты, метя в старость, наудачу бьешь – И часто, попадая мимо цели, Младенца поражаешь в колыбели.Проклятая! Кому грозила ты,Готовясь выстрелить напропалую?Рок повелел тебе щадить цветы,Сбирая в мире жатву роковую. Для стрел златых Амура он созрел, Увы, – а не для Смерти черных стрел.Ужели слезы всех напитков слаще?Иль вздохи для тебя отрадны так?Зачем ты этот взор, как день, блестящийВ кромешный, вечный погрузила мрак? Природы наилучшее творенье Сгубила ты – и нет тебе прощенья!»Она, умолкнув, силится сдержатьСребристые ручьи, что вниз по щёкамНа грудь ее, уставшую страдать,Свергаются сверкающим потоком; Но горьких струй неудержим разбег: Он отворяет снова шлюзы рек.Глаза и слезы – можно ль ближе слиться?Они друг друга зрят, как в зеркалах,И не понять, что за печаль творится:Слеза в глазах или глаза в слезах? То дождь – то ветер веет на ланитах: Их вздохи сушат, горе вновь кропит их.В ее беде сошлось так много бед,Что трудно даже выбрать между ними;И мнит любая, что ей равных нет,И верховодить хочет над другими. Но нет одной беды – есть тьма невзгод, Затмившая ненастьем небосвод.Как вдруг сквозь шелест листьев в отдаленьеОхотничий послышался ей клик;Все страхи, все ужасные виденьяВ ее душе рассеялися вмиг: Она почти уверена, что слышит Адониса – и вновь надеждой дышит.Иссяк неудержимых слез ручей;Как перлы в хрустале, насквозь мерцая,Они застыли в глубине очей.Лишь изредка беглянка дорогая Скатится по щеке на луг сырой И с пьяною смешается землей.О страсть упрямая, как ты нелепа!Без удержу ликуя и скорбя,И отвергаешь ты, и веришь слепо,Лишь крайности любезны для тебя. То зеленью надежды ты увита, То черной безнадежностью убита.Она спешит скорее распуститьТкань траурную, что сама соткала:Адонис жив; не должно Смерть винить,Но честь ей и хвалу воздать пристало. «О госпожа! – она взывает к ней. – Тень грозная, царица всех царей,Не гневайся на выходку шальную!Без памяти от страха я была,Когда передо мной сквозь дебрь леснуюПромчался злобный вепрь. Такая мгла Отчаянья рассудок мой затмила, Что я тебя, безумная, бранила.Моя ли в том вина, что мой язык,Вспылив, не удержался от хулений?Не я – кабан твой гнусный клеветник,Он – подстрекатель ярых обвинений. Зверь дикий виноват, ему и мсти; А безрассудству женскому прости».Так, дабы вновь надежды не лишиться,Она резоны ищет на ходу,Стремясь вернее к Смерти подольститьсяИ отвести от милого беду, – И воздает хвалу ее трофеям, Победам, подвигам и мавзолеям.Она стыдит себя: «Могло ли быть,Чтоб умер он? Как я могла, блажная,Скорбеть о том, кто жив и должен жить,Пока не сгинет красота земная: Ведь если он умрет, умрет любовь И черный хаос воцарится вновь.Уймись, о сердце глупое, не прыгай!Ты так всего пугаешься, дрожа,Как над сокровищем своим сквалыгаТрясется, опасаясь грабежа…» Едва лишь вымолвила это слово, Как из лесу рожок раздался снова.Быстрей, чем сокол на приманку мчит,Она на звук призывный полетела;И вдруг – о небо, что за жуткий вид! –Зрит юноши растерзанное тело. Померкли очи, скорбь свою кляня: Так меркнут очи перед блеском дня.Как робкая пугается улитка,Едва ее случайно кто толкнет,И рожки в норку втягивает прытко,И глубже прячется в свой круглый грот; Сему подобно взор ее затмился И вглубь орбит в испуге обратился.Рассудок, внявши донесенью глаз,Велит им не высовываться боле,Чтоб паники не поднимать тотчасИ не тревожить сердца на престоле: Но властелин уже осведомлен: Протяжно, гулко воздыхает он.И подданных монарха дрожь объемлет:Так ветер стонет из земных пустот –И, выхода ища, пласты колеблетИ основания земли трясет. Почуя общий трепет и тревогу, Глаза ее раскрылись понемногу –И видят то, что видеть суждено:Глубокой раны страшный след багряный;Все тело юноши окропленоПурпурными слезами этой раны; Цветы и травы – все в крови вокруг, Кровоточит от состраданья луг.Венере внятны эти знаки скорби;Смертельной судорогой сведена,Повеся голову и плечи сгорбя,От горя задыхается она. О, как ее глаза могли дотоле Рыдать, не зная настоящей боли!Она глядит так пристально, в упор,На рану, – что в глазах ее туманныхДвоится вид: она корит свой взор,Стеня и сетуя о новых ранах. Мрачится ум, кружится голова; Пред нею – не одно лицо, а два.«О горе, два Адониса убитых!Будь у меня лишь тысяча сердец,Не вынести им двух печалей слитых;Тут надобно не сердце, а свинец. Но и свинец расплавится, конечно, В огне гудящем скорби безутешной!О мир несчастный, как ты оскудел!Не возместить в потомстве человечьемСокровища, которым ты владел;Увы, тебе похвастать больше нечем; Навек умолкли музыки уста, И умерла на свете красота!К чему отныне шляпки и вуалиЖеманницам? – им нечего терять;На них и солнце поглядит едва ли,И ветер вряд ли станет задевать. А как старались эти два буяна, Адониса тревожа непрестанно!Бывало, сдвинет шляпу он вперед,Чтоб солнце щек не мучило нещадно, –А ветер-вертопрах ее сорвет;Адонис в слезы – так ему досадно! И солнце с ветром, прекратив разбой, Спешат их осушить наперебой.Свирепый лев из-за речной излукиШел подивиться на его красу;Когда ж он песню запевал от скуки,Тигр укрощенный замирал в лесу, Волк забывал про голод свой, и козы Паслись подолгу, не боясь угрозы.Едва он было поглядится в пруд,Златые рыбки подплывут и лягутВкруг отраженья; птицы тут как тут –Поют ему, подносят в клювах ягод, Малиной, вишней усладить хотят Того, чей облик услаждает взгляд.Но этот мерзкий боров, полный злости,Сей гробокоп, уткнувшись в землю лбом,Не разглядел наряд роскошный гостяИ оказал ему дурной прием. Когда бы он сей дивный лик приметил, Он поцелуем бы пришельца встретил.Да, так и есть! – догадка мне не лжет:Охотником прекрасным атакуем,Зверь восхищенный кинулся впередСмирить его суровость поцелуем, В колени тычась, ласки он просил – И ненароком клык в него вонзил.Будь я клыкаста, словно боров дикий,Я бы сама убить его моглаЛобзаньем страстным… О Зевес великий!Адонис мертв; и землю кроет мгла». Сказала так – и падает рыдая, К возлюбленному руки простирая.Она, лаская, гладит бледный лоб,В уста его безжизненные дышитИ речи шепчет нежные взахлебУшам, которые ее не слышат, Заглядывает в очи – но, увы! – В них светочи погасшие мертвы.Два озера прекрасных, два зерцала,В которых отражалось божествоИ красота небесная мерцала, –Не отражают больше ничего. «Мой милый, что за страшный сон мне снится! Как странно: ты погиб, а время длится.Проклятье же любви! Пускай вовекСопутниками будут ей печали,Пусть отравляет сердце горечь нег,Казавшихся столь сладкими вначале, Пусть никогда не будет ей легко, То низко метящей, то высоко!Пускай ее преследуют жестокоОбман, притворство, страх и ложный стыд,Пускай, как хрупкий цвет, в мгновенье окаОна, не распустившись, облетит; Пусть разуму она несет увечье, А глупости – напор и красноречье.Пусть увлекает в драку сгоряча,Толкает старца в суматоху танца,Ощипывает ловко богача,Задаривает щедро оборванца, Безумствует наотмашь и навзрыд: Юнцов дряхлит, а дряхлых молодит.Пускай она пребудет безоглядна,Доверчива на шепот клеветы,Под маской милосердья беспощадна,Коварна под личиной прямоты, Пусть в прятки с ищущим она играет, Страшит героя, труса подбодряет.Пускай она несет раздор сердцам,Лад меж отцом и сыном рушит в доме,Пускай творит юнцам и мудрецамТо, что творит огонь сухой соломе. За то, что мой любимый смертью взят, Да всем влюбленным эти беды мстят!»И вдруг – о чудо! – юноша убитыйПред ней исчез, истаял как дымок,А там, где он лежал в крови пролитой,Пурпурный из земли возрос цветок: Пурпурный в бледно-розовых потеках – Как кровь, лежащая на бледных щёках.Она склоняется над ним – вдохнутьАдониса ожившее дыханье,И со словами: «Ляг ко мне на грудь!» –Ломает стебелек у основанья. И капля сока у цветка внизу Является, похожа на слезу.«Цветок стыдливый! Как же ты, по чести,На своего родителя похож!Чуть что – опять глаза на мокром месте;Ты, как и он, сам для себя цветешь – И вянешь, о цветочек мой несчастный! Увянь же на груди моей прекрасной!Здесь было ложе твоего отца,И ты ему наследуешь законно;Так пусть тебя качает без концаРыданьями волнуемое лоно; Вовеки в сладком забытьи живи, Лелеемый лобзаньями любви!»Сказавши так, восходит в колесницу,И стайка среброкрылых голубей,Взлетев, несет Пафосскую царицуНад ширью белопенною зыбей К родным скалам, на брег первоначальный, – Чтоб затвориться ей в глуши печальной.Жалобы влюбленной
Я, размышляя, на холме лежалИ вдруг услышал горьких жалоб звуки.Покатый склон, удвоив, отражалВ лазурный купол этот голос муки.То бурно плача, то ломая руки,Шла девушка по берегу рекиИ все рвала какие-то листки.Соломенная шляпка затенялаЕе лицо. Хранили все чертыПечать уже разрушенной немало,Но все еще приметной красоты.Был облик полон юной чистоты,Но юность от безвременной кручиныУже оделась в частые морщины.Она пыталась, комкая платок,Замысловатым вышитый узором,Соленой влаги осушить поток,Из глаз гонимый болью и позором,На вышивку глядела влажным взором,И горький стон или надрывный крикДолину оглашал в подобный миг.То взор ее, горящий исступленно,Казалось, небо вызывал на бой,То в землю устремлялся с небосклона,То в горизонт вперялся голубой,То вновь блуждал по сторонам с мольбойИ ни на чем не мог остановиться,Готовый лишь безумью покориться.Ее рука волос не убрала,Забыв кокетства милые повадки.От полурасплетенного узлаВдоль бледных щек вились две тонких прядки.Другие ниспадали в беспорядке,Но меж собой еще хранили связь,Кой-как под сеткой нитяной держась.Она швыряла вглубь янтарь, кораллы,Браслеты – все, что ей дарил он встарь,И слезы в воду светлую роняла.Так скаред грош кидает в полный ларь,Так шлет подарки тароватый царьНе в то жилье, что скудно и убого,Но в изобилье пышного чертога.Брала из сумки новые листки –Записки, письма нежные, – читала,Задумывалась, полная тоски,Читала вновь и, разорвав, кидала.Из пачки, в шелк обернутой, досталаДругие – те, что для любимых глазПисались кровью в незабвенный час,И, оросив слезами эти строкиПоблекшие, сама как смерть бледна,Она вскричала: «Лицемер жестокий!Так ложью кровь твоя заражена,Что как чернила черной быть должна!»И в гневе, разжигаемом любовью,Она рвала написанное кровью.Там стадо пас почтенный человек.Гуляка в прошлом, знал он двор блестящийИ шумный город, где провел свой век,И знал, что боль пройдет, как час летящий.Он слышал вопли девушки скорбящей,Приблизился – и теплые словаК ней обратил по праву старшинства.На палку опираясь, он садится –Не рядом, но как вежливость велит –И молвит ей: «Откройся мне, девица,О чем, скажи, душа твоя болит?Зачем ты плачешь, от каких обид?Поведай старцу!» – Добрый от природы,Не стал он черствым, несмотря на годы.Она в ответ: «Отец мой, если выПо мне прочли, как жизнь играла мною,Не думайте, что я стара, – увы!Не бремя лет, лишь горе в том виною.И я цвела б, как розмарин весною,Поверьте мне, когда б одну себяМогла любить, другого не любя.Но слишком рано я вняла, к несчастью,Мужской мольбе – недаром было в немВсе то, что женщин зажигает страстью.Любовь, ища себе надежный дом,Отвергла все, что видела кругом,И в нем нашла свой храм живой и зримый,Чтобы навеки стать боготворимой.Еще он бритвой не касался щек,Едва пушком пробилась возмужалость,И был нежнее кожи тот пушок.Любовью подстрекаемая шалостьРешить неоднократно покушалась,Как лучше он – с пушком иль без пушка;Задача оказалась нелегка!А волосы! Подкравшись от реки,Любил зефир в тиши ночного садаК его губам прижать их завитки.Сердца спешат, когда их ждет отрада;В него влюблялись с первого же взгляда,И рая весь восторг и волшебствоСулил плененным томный взор его.Прекрасен был и дух его, как тело.Девичья речь, но сколько силы в ней!Мужчинам в спорах он перечил смелоИ, ласковый, как ветер майских дней,Являлся вихря зимнего страшней.Считали правом юности строптивость,А лжи служила маскою правдивость.Каким красавцем на коне он был!Казалось, конь гордится господиномИ от него заимствует свой пыл.Они скакали существом единым,Загадку задавая всем мужчинам:Седок ли счастлив на коне таком,Иль счастлив конь под этим седоком.Но каждый спор кончался на решенье,Что меркнет все пред красотой его;Он украшал любое украшеньеИ сам был совершеннее всего.Могло ль украсить что-нибудь его,Когда сама прекраснее казаласьТа красота, что с ним соприкасалась!Во всех вопросах рано искушен,Владея даром слова превосходно,Изведал все глубины знанья он,Мог убедить кого и в чем угодно,Веселье в грусть преображал свободно,А горе в смех и, сам еще дитя,Всех силой слова подчинял шутя.Так властелином стал он над сердцами,Мужчин и женщин обольстив равно,И все служить ему тянулись сами,Во всем, везде с ним были заодно.И не казалось стыдно иль смешноЛовить, предупреждать его желанья,Не дожидаясь просьб иль приказанья.Все жаждали иметь его портретИ каждый день и час им любоваться.Так празднолюбец, видевший весь свет,Запомнить хочет виллу, парк, палаццо,Чтобы чужим богатством наслаждатьсяХоть мысленно, хотя б на миг забыв,Что сам богач, подагрик старый, жив.И слова с ним не молвила иная,А думала, что он в нее влюблен.Так я сама пошла в силки, не зная,Как был искусен, хоть и молод он,Какой волшебной силой наделен.Отдав ему цветок, едва созревший,Осталась я как стебель пожелтевший.Но я не уподобилась другим,Его не домогалась я нимало.Нет, защищая честь свою пред ним,Я долго расстоянье соблюдала.Твердил мне опыт: ты не раз видала,Что у него для женщин два лица,Что скуки ради губит он сердца.Ах, но кого чужое учит горе,Кому подскажет боль чужих обид,Что сам он должен испытать их вскоре,И кто грядущий день предотвратит?Чью кровь совет хороший охладит?Ему на миг желанье покорится,Но тем сильнее снова разгорится.Легко ли той, кто страстью сожжена,Учиться в школе опыта чужого,Любить не так, как хочет, – как должна.Пускай рассудка дружеское словоНа пропасть указует ей сурово,Пускай грозит бесчестьем горьким ей –Что проку! Сердце разума сильней.Я знала, что жесток он от природы,Что слезы женщин радуют его,Что любит он извилистые ходы,Я видела довольный смех его,Тщеславия мужского торжество,И в письмах, в клятвах с самого началаЯ ложь и лицемерье различала.И твердость я хранила много дней,Но все молил он: «Сжалься, дорогая!Внемли страданьям юности моейИ не готовь мне гибель, отвергая.Верь, клятв моих не слышала другая,На пир любви я зван был не одной,Но хоть одна приглашена ли мной?Я изменял, но не суди меня.Тому лишь плоть, но не душа виною.Где нет в сердцах взаимного огня,Там быть не может верности. Не скрою,Иных вела к позору связь со мною,Но только тех, которым льстил позор,И не меня, пусть их язвит укор.Я многих знал, но не обрел подруги,Искал – и не нашел у них тепла,Я отдал не одной свои досуги,Но ни одна мне сердце не зажгла.Оно отвергло всех – им нет числа,И над собою, чуждо мукам страстным,Осталось господином полновластным.Взгляни сюда: вот огненный рубин,Вот бледный перл, и оба – дар любовный.В них сходства нет, но их язык один –Отвергнутых причуд язык условный.Цвет, полный крови, или цвет бескровный.Они молчат, но, как безмолвный, взглядО всем, что скрыто в сердце, говорят.Верь, все сердца, чей стон слился в моем,Сочувствуя моей глубокой муке,О дорогая, молят об одном:Как друг, навстречу протяни мне рукиИ без презренья, без холодной скукиК мольбам и клятвам слух свой приклони:Одну лишь правду говорят они».Так он сказал, и взор его поник,К моим глазам прикованный дотоле,А по щекам катился слез родник,Свидетельство терзавшей сердце боли,И рдели розы щек в его рассоле,И, как роса, слезы живой кристаллИх преломленным пламенем блистал.О мой отец! Какая сила скрытаВ прозрачной капле, льющейся из глаз!Пред ней смягчится сердце из гранитаИ лед в груди растает тот же час.Она двоякий отклик будит в нас:Палящий гнев остынет и утихнет,А холод сердца жаркой страстью вспыхнет.Он знал, когда моих коснуться рук:От слез мое сознанье помутилось,Упал покров невинности, и вдруг –Стыд, робость, твердость – все куда-то скрылось.Я вместе с ним слезами разразилась,Но яд к своим он приметал слезам,А сам в моих пил жизненный бальзам.Да, он коварством отточил искусство,Он мог в лице меняться как хотел,Умел изображать любое чувство,То вдруг краснел, то, побледнев как мел,Молил и плакал и в слезах немел,То дерзкий был, то робкий и покорный,И даже падал в обморок притворный.И сердца нет, которое могло быСопротивляться красоте того,Чья доброта была лишь маской злобы,В чьих пораженьях крылось торжество,Кто первый отрекался от всего,Что восхвалял, и, похотью пылая,На вид безгрешен был, как житель рая.Так дьявола одел он наготуПокровом красоты необоримым.Неопытность он вовлекал в беду,Невинности являлся херувимом,Чтоб назвала она его любимым.Увы, я пала! Но свидетель бог:Меня бы вновь он одурачить мог!О лицемерных слез его потоки!О лживых слов неотвратимый яд!О сладострастье, красившее щеки!О гибельный для простодушья взгляд!О скрытый целомудрием разврат!У вас ни честь, ни скромность не в почете,Вы в грех само раскаянье влечете!»Дополнение
Охота на охотника
1. Поэма и миф
Впервые опубликованная в 1593 году, поэма Шекспира «Венера и Адонис» сразу полюбилась читателям – образованной публике елизаветинской эпохи. В течение следующих пятидесяти лет (до начала английской буржуазной революции) книга переиздавалась, по крайней мере, шестнадцать раз, из них девять – при жизни автора; но от всех этих изданий сохранилось лишь несколько экземпляров: по словам биографа, книгу буквально «зачитали»[3]. Литературная репутация Шекспира в первое его лондонское десятилетие в значительной степени основывалась на этой поэме. Хотя, вообще-то говоря, нельзя слишком доверять вкусам современников – «Тит Андроник» в те времена собирал больше зрителей, чем «Ромео и Джульетта», – но здесь особый случай. «Венера и Адонис» – действительно замечательное, хотя и раннее, достижение Шекспира; несмотря на свою компактность, поэма предлагает читателю целый пир из нескольких поэтических блюд. Это, во-первых, сцена соблазнения Адониса, чрезвычайно динамичная и забавная. Во-вторых, спор о любви – красноречивая словесная дуэль Венеры и Адониса. В-третьих, яркие зарисовки природы и животных (например, жеребца, зайца, улитки). В-четвертых, жуткое и жалостное описание смерти Адониса и его оплакивания.
Если вспомнить слова Полония, рекомендовавшего Гамлету заезжую театральную труппу, как «лучших актеров в мире – все равно для пьес комедийных, трагических, исторических или пасторальных, а также трагикомических, историко-пасторальных, пасторально-комических, трагикомически-историко-пасторальных и так далее», то «Венеру и Адониса» можно смело определить как трагикомически-пасторальную поэму. Она начинается с любви и кончается смертью. В ней развернута целая гамма чувств – от смешного до печального; в итоге все струны читательской души задеты, все эмоции возбуждены – и, наконец, разрешены в финальном катарсисе. Главная изюминка поэмы, конечно, сцена соблазнения Адониса Венерой. Она основана сразу на нескольких пародоксах, или вывернутых ситуациях.
Прежде всего, перевернуты привычные роли полов. Мотив женской доминации в любви встречается сравнительно редко в античной мифологии. Мы привыкли к любовным эскападам Зевса и других олимпийцев, к бесчисленным историям о похищениях и соблазнениях дев и жен – темам, несомненно, отражающим патриархальное устройство древнегреческого общества. Мотив соблазнения мужчины женщиной старше. Мы встречаем его, например, в аккадском эпосе о Гильгамеше (начало II тыс. до н. э.), в эпизоде о диком охотнике Энкиду и блуднице. Отметим, что блудница, обучившая Энкиду любви, дала ему также хлеб и вино, которых он прежде никогда не пробовал. Сексуальная инициация связывается таким образом с укрощением, цивилизацией дикого героя, охотника и воина. Миф, по-видимому, отражает переход ранних кочевых, охотничьих племен к оседлой жизни и земледелию, причем главная роль в этом переходе принадлежала женщине, ставшей на этом этапе основным проводником культуры и цивилизации. Позднее, с развитием патриархальных тенденций, этот миф (с перестановкой акцентов) перейдет в анекдот и сказку (жена Понтифара, Федра и т. п.).
Корни мифа, вероятно, уходят еще глубже. По мнению А. А. Годи, «миф об Адонисе отражает древние матриархальные и хтонические обряды поклонения женской богине плодородия и ее зависимому мужскому корреляту, сравнительно слабому и даже смертному, подверженному лишь временному воскрешению»[4].
2. Героиня
Указанная мифологическая парадигма, сколь она ни важна сама по себе, лишь необходимый балласт поэмы, сообщающий ей вес и устойчивость, в то время как своей элегантностью и маневренностью поэма обязана искусству рассказчика и убедительности характеров. В центре поэмы – влюбленная Венера, яркий женский образ, достойный встать в один ряд с Катериной, Клеопатрой и другими замечательными героинями шекспировских пьес. Кольридж ошибся, интерпретируя страсть Венеры как грубую похоть:
Шекспир изобразил нам животную страсть в чистом виде и, заведомо исключая всякое сочувствие к ней, растворяет читательское внимание в тысячах внешних деталей, прекрасных и причудливых, составляющих одеяние и фон поэмы, или же то и дело отвлекает наш взгляд от главного сюжета остроумными и глубокими рассуждениями, которые его поэтический ум выводит из рисуемых образов или ассоциирует с ними[5].
По-видимому, Кольридж принял за чистую монету слова Адониса, что Венера якобы «открывает объятья любому встречному» («lends her embracements unto every stranger»). Никаких доказательств этого в поэме нет. Венера у Шекспира не похотлива, а только простодушна. Она и впрямь влюблена. Но бедняжка не знает, как завоевать любовь своего избранника, и вместо искусной осады идет на штурм. Богиня Любви в некотором смысле неопытна: она никогда не встречалась с отказом. Она предлагает себя Адонису в дар просто, как дикарь предложил бы картофелину или початок маиса; если она и чересчур настойчива, то это для его же пользы: так котенка тычут в блюдечко с молоком.
Венера физически мощнее Адониса – это естественно, если она богиня; но в том-то и штука, что она рисуется просто женщиной, чья неожиданная сила – лишь концентрированное выражение ее любовной страсти:
И вот – желанье ей придало силы –Рыком с коня предмет свергает милый! (29–30)Венера может положить Адониса на лопатки, но – увы! – она не знает, как заставить его любить, и в этом она подобна простой смертной: Венера-богиня уж нашла бы выход (скажем, велела бы Купидону пустить стрелу в непокорного). Но Венера или вообще не богиня, или богиня, забывшая свою божественную силу. Она потеряла голову от любви – и потеряла власть над смертными. В этом главный парадокс шекспировской героини. Как девочка с непослушной куклой, она мучается с Адонисом, вздыхает и льет слезы, но не знает, чем помочь этому горю. В своем отчаяньи она напоминает Елену из «Сна в летнюю ночь», навязывающую себя Деметрию.
А я зато люблю тебя все больше.Ведь я твоя собачка; бей сильнее –Я буду лишь в ответ вилять хвостом.Ну, поступай со мной, как с собачонкой:Пинай ногою, бей, гони меня;Позволь одно мне только, недостойной –Бежать вслед за тобою…[6]Правда, в другие моменты эта послушная собачка может превратиться в яростного хищника:
Как алчущий орел, крылом трясяИ вздрагивая зобом плотоядно,Пока добыча не исчезнет вся,Ее с костями пожирает жадно,Так юношу прекрасного взахлебОна лобзала – в шею, в щеки, в лоб. (55–60)Но не стоит особенно пугаться – это только эффектная метафора; так в эпиталаме Донна, написанной в те же годы, новобрачный, приближающийся в спальне к своей невинной супруге, уподоблен жрецу, собирающемуся потрошить жертвенную овечку:
Явленья ожидая жениха,Она лежит, покорна и тиха,Не в силах даже вымолвить словечка,Пока он не склонится наконецНад нею – словно жрец,Готовый потрошить свою овечку…[7]Впрочем, читатель не волнуется: он знает, что и овечка Донна не слишком пострадает, и Венера не съест своего Адониса.
Возвращаясь к реверсированности ролей, заметим, что многие героини Шекспира обладают сильным, предприимчивым характером. Стивен Дедалус был уверен, что у них был один главный прототип: Анна Шекспир, урожденная Хаттауэй, которой «достались его первые объятия»; та, что «на смертном одре положила медяки ему на глаза». Будучи восемью годами старше Уильяма, она, возможно, и сыграла роль его Венеры; только ей удалось преуспеть больше – судя по тому, что первый ребенок у Шекспира родился месяцев через шесть после венчания. Стивен Дедалус считал ее архетипом всех шекспировских женщин.
Он уносил воспоминания в котомке, когда поспешал в град столичный, насвистывая: «Оставил я свою подружку». <…> Эти воспоминания, «Венера и Адонис», лежали в будуаре у каждой лондонской прелестницы. <…> Признаем: он оставил ее, чтобы покорить мир мужчин. Но его героини, которых играли юноши, это героини юношей. Их жизнь, их мысли, их речи – плоды мужского воображения. Он неудачно выбрал? Мне кажется, это его выбрали. Бывал ваш Вилл и с другими мил, но только Энн взяла его в плен. Божусь, вина на ней. Она опутала его на славу, эта резвушка двадцати шести лет. Сероглазая богиня, склоняющаяся над юношей Адонисом, нисходит, чтобы покорить, словно пролог счастливый к возвышенью, это и есть бесстыжая бабенка из Стратфорда, что валит в пшеницу своего любовника, который моложе ее[8].
Как показали исследователи Джойса, идеи Стивена основаны на целом ряде шекспироведческих работ девятнадцатого века, в особенности, на книгах Георга Брандеса. Биографический подход в данном случае уязвим ввиду скупости имеющихся материалов. С другой стороны, он может быть сочтен и «неделикатным», то есть в каком-то смысле задевающим честь женщины. И все же стоит прислушаться к интуиции Стивена Дедалуса (и его автора). Разумеется, шекспировская Венера украшена всеми цветами мифологии и поэтической риторики, но вполне возможно, что в основе лежал личный опыт – яркое впечатление юности, отпечатавшееся в памяти автора как архетип любви и архетип женщины.
3. Герой
Энергия и напор Венеры удивительны; но не менее достойна удивления и стойкость Адониса. Чего она только не делает: и ласкает его, и вздыхает, и переплетает пальцы, и обнимает, и валит на землю, впиваясь губами в губы. Бесполезно. Адонис претерпевает все. Несмотря на все усилия обольстительницы, ничто в нем даже не шевельнулось.
Хотя в один момент может показаться, что Венера все-таки одержит победу. Это когда он, «словно пташка у ловца в горсти», «покоряется напору» (от строки 535 и дальше). Но не тут-то было. «Не тискай, ты меня всего измяла!» – восклицает юноша. Вот и все, чего добилась Венера. Да еще, когда она лежала в притворном обмороке, Адонис потрепал ее по щекам и подергал за нос. Немного!
Воистину перед нами сказочный силач, Геркулес целомудрия. Его пассивная доблесть – оборотная сторона сексуальной мощи эпических героев. Тут уместны и библейско-христианские ассоциации: Иосиф Прекрасный, борьба отшельников с бесами, искушение Св. Антония и т. д.
Интересно отметить, что в схватке Адониса и Венеры земля играет ту же роль, что в борьбе Геркулеса с Атласом. Чтобы выиграть, Венера стремится повалить Адониса на землю, а он, наоборот, старается перенести действие в воздух (сесть на лошадь). Тут видна всязь Адониса с верхним миром, с солнцем (лошадь – солярное животное). Сравни с солнечной метафорой в начале:
В тот час, когда в последний раз прощалсяРассвет румяный с плачущей землей…Эта картина, традиционно связывающая мужское начало с верхом, а женское с низом, одновременно утверждается и опровергается в «Венере и Адонисе». Здесь, несомненно, сыграла свою роль неоплатоническая концепция любви, в которой роли полов взаимообратимы, даже относительны, как в более поздней (1613 года) эпиталаме Донна:
Как солнце, милостью дарит она,А он сияет, как луна,Иль он дарит, она сияет –В долгу никто остаться не желает…4. Вепрь
Поразительный пример обратимости роли полов дан в последний части поэмы, где мужское тело становится объектом почти сексульного проникновения:
Да, так и есть! – догадка мне не лжет:Охотником прекрасным атакуем,Зверь восхищенный кинулся впередСмирить его суровость поцелуем,В колени тычась, ласки он просил –И ненароком клык в него вонзил. (1117–22)Ситуация подчеркивается пылким восклицанием Венеры:
Будь я клыкаста, словно боров дикий,Я бы сама убить его моглаЛобзаньем страстным… (1123–5)Это лишь вычурная метафора («кончетти»), но она бросает зловещий отблеск на весь сюжет. Дикий кабан – «влюбленная свинья», как автор называет его в этой строфе (свиньи вообще могут символизировать похоть, как в эпизоде волшебницы Цирцеи у Гомера) – мстит отвергающему любовь юноше. Мстит кабан, а не Венера: мы не можем их отождествить, несмотря на ее «кровожадное» восклицание (см. выше); и все-таки этот кабан – дикая и зверская сторона той же самой природной стихии, чьим прекрасным и обольстительным проявлением является Венера.
Кабан может еще быть эсхатологическим образом, символизируя Рок, – как в стихотворении Йейтса, основанном на кельтском фольклоре:
Пускай Кабан без щетины прийдет скорейИ выкорчует Солнце, Луну и звезды с небес,И уляжется спать, ворча, во мгле без теней[9].5. Золотое и красное
Поэма Шекспира движется от любви к смерти с неотвратимой логикой испанского романса или шотландской баллады. Можем ли мы поверить, что Адонису сойдет с рук оскорбление Богини Любви? Едва ли. Колорит поэмы делается постепенно все темнее и мрачнее. Один мой друг-художник сказал, что если бы он взялся иллюстрировать поэму, он бы выполнил рисунки в двух цветах: золотом и красном, начиная с золотого цвета первых страниц и добавляя постепенно кровавых бликов – так, чтобы окончить в чисто красном колорите.
Может быть, самое замечательное в искусстве молодого Шекспира – чувство гармонии, распределение темных и светлых пятен. Сюжет развертывается не по прямой, а плавными и сильными извивами, как река, текущая среди холмов. Искусство драматического развития, техника замедления и оттяжки в любовной дуэли Венеры и Адониса (первые две трети поэмы) заслуживают восхищения. Не менее впечатляют они и во второй части, расказывающей, как Венера, оставленная Адонисом, предается скорби и поет заунывно-длинную песню; затем, при первом свете зари, слышит охотничий рог и лай гончих псов, бежит в их сторону, по доносящимся звукам «прочитывая» ход охоты; догадывается, что собаки загнали какого-то опасного зверя; видит в чаще бегущего вепря с окровавленными клыками, а дальше собак – напуганных, зализывающих раны; в отчаяньи бранит и проклинает Смерть, проливая струи слез, – но в это время снова слышит вдалеке охотничий клич; воспрянув духом, суеверно спешит взять назад свои обвинения Смерти, мчится вперед, как сокол на добычу… и вдруг видит распростертого на траве убитого Адониса.
Автор не только искусно дозирует и отмеряет повествование, но и рассчетливо «выравнивает тональности», в первой части разбавляя комический эротизм Венериных атак всевозможными поэтическими отступлениями, речами и картинами, а во второй смягчая скорбь развязки любопытными и причудливыми образами, вроде знаменитого сравнения глаз Венеры, пораженных ужасом при виде тела Адониса, с улиткой:
Как робкая пугается улитка,Едва ее случайно кто толкнет,И рожки в норку втягивает прытко,И глубже прячется в свой круглый грот;Сему подобно взор ее затмилсяИ вглубь орбит в испуге обратился. (1059–44)Нужна была особая поэтическая интуиция, чтобы употребить такой неожиданный, «легковесный» образ в самом трагическом месте поэмы. Но с другой стороны, некоторая отстраненность, «отчуждение авторских чувств от тех, чьим живописцем и одновременно исследователем он является» (Кольридж), – являлось, по-видимому, необходимым требованием выбранного Шекспиром жанра.
6. Граф Саутгемптон и другие
Шекспиру было двадцать восемь лет, когда он написал «Венеру и Адониса»; в посвящении графу Саутгемптону он называет поэму «первенцем моей фантазии», хотя к тому времени он уже был автором нескольких успешных пьес (а также трех детей, оставленных с Анной в Стратфорде). Но серьезных оснований относить эту поэму к более ранним годам нет: Шекспир, по всей вероятности, имел в виду свой дебют как автора книги, не беря в расчет эфемерных театральных зрелищ. Женатый человек не назовет бастарда наследником; сходным образом писатель не назовет так произведение, которое не обеспечивает ему памяти в потомстве. Во времена Шекспира пьеса была бабочкой-однодневкой (порой она и жила лишь один день, одно представление); менее десяти процентов елизаветинских пьес сохранилось.
Но кто такой – этот «достопочтенный Генри Райзли, граф Сатгемптон», которому Шекспир посвятил «Венеру и Адониса»? Это был юный аристократ, не достигший еще тогда двадцати лет, весьма привлекательный, умный и честолюбивый. Оставшись сиротой после ранней смерти отца, он получил хорошее образование заботами своего опекуна, первого министра королевы лорда Берли, и был благосклонно принят при дворе. Его дружба с графом Эссексом, фаворитом Елизаветы, его красота, восхищавшая и женщин, и мужчин, и его роль покровителя поэтов сделали юного графа одним из самых блестящих вельмож своего времени. Юноша был с характером: когда в 1590 году лорд Берли задумал женить его на своей внучке – почетный и выгодный союз, – он уклонился от этой чести, вопреки настойчивым уговорам матери и родных (история тянулась до 1594 года). Вместо того, в 1598 году он тайно женился на одной из фрейлин королевы, Елизавете Вернон, не имевшей вообще никакого приданого, и угодил за это в Тауэр – как ранее Уолтер Рэли за такое же «преступление». Позднее он присоединился к злополучному мятежу Эссекса – старой дружбы ради – и лишь чудом избежал эшафота.
Но это случилось позже. В то время, о котором мы ведем рассказ, Саутгемптон находился под сильным давлением лорда Берли и своей собственной матери, уговаривавших его жениться. В 1591 году секретарь лорда Берли Джон Клапем написал латинскую поэму «Нарцисс», укорявшую Саутгемптона в недостатке мужественности. Кажется правдоподобным, что кто-то из окружения графа (возможно, его мать) поручила Шекспиру написать несколько сонетов, чтобы склонить юного лорда к женитьбе да заодно дезавуировать вредное впечатление от поэмы Клапема. Так возник знаменитый «пропагационный цикл» (первые шестнадцать номеров) шекспировских сонетов.
Поэма «Венера и Адонис», как можно предположить, была собственной инициативой Шекспира: он решился развить ту же тему в нейтральной форме мифологической поэмы, чтобы публично соединить свое имя с Саутгемптоном и, в случае успеха, упрочить свою репутацию как в литературных кругах, так и в глазах своего покровителя. Замысел этот увенчался полным успехом.
Были и другие литераторы, помимо Шекспира, искавшие благосклонности молодого графа. Мы знаем (из тех же самых «Сонетов») о некоем поэте-сопернике. В поисках реального прототипа стоит вчитаться в строки 86 сонета:
Was it his spirit, by spirit taught to write,Above a mortal pitch, that struck me dead?………………………………………………………………He nor that affable familiar ghostWhich nightly gulls him with intelligence…[Его ли дух, наученный неким духом писать,как не дано смертным, так смертельно меня поразил?……………………………………………………………………………………Нет, не он сам и не его любезный знакомец – призрак,дурачащий его по ночам своими умствованиями…]Портрет «знакомца-призрака», духа, научившего своего протеже тому, что не дано смертным, приводит на ум историю Мефистофеля и Фауста. Если так, то «поэтом-соперником» мог быть Кристофер Марло, автор трагедии «Доктор Фаустус» и единственный подлинный соперник Шекспира в драме в начале 1590-х годов. Его поэма «Геро и Леандр» изображала красоту своего героя в тех же красках, как Шекспир изображал Адониса или юного красавца своих «Сонетов»:
Казался девой он мужам иным:В нем было все, что страсть внушает им, –Ланит румянец, красноречье взгляда,Густых бровей победная аркада.И тот, кто знал, что был мужчиной он,Твердил: «Леандр, ты для любви рожден.Что ж не полюбишь ты, любимый всеми?Нельзя же лишь себе служить все время»[10].Сравните это описание Леандра, например, с шекспировским двадцатым сонетом: «Женственное лицо, нарисованное рукой самой Природы…» Марло был также заинтересован в покровительстве Саутгемптона, и кто знает – если бы у него была возможность завершить «Геро и Леандра», возможно, он бы тоже посвятил ее юному графу. Но Марло был убит в 1593 году, и поэму закончил за него Джордж Чапмен. «Геро и Леандра» часто сравнивают с «Венерой и Адонисом», подчеркивая, что эти две поэмы по своим поэтическим достоинствам на целую голову выше всех прочих, писавшихся в то же время. Заметим, что шекспировская работа была завершена и напечатана ранее, чем Марло дошел до середины своей поэмы. Можно даже предположить своего рода творческое соревнование двух поэтов. Обе поэмы начинаются с отсылки к поэту-сопернику: рукава Геро вышиты рисунком, изображающим Венеру и Адониса в роще:
А вышивка зеленых рукавовГлазам являла лес, где меж дубовПрельстить Венера силится напрасноАдониса, уснувшего бесстрастно[11].Более того, самый день, когда Леандр влюбился в Геро, являлся годовщиной любви Венеры к Адонису:
Весною у сестийцев праздник былВ честь дня, когда в Венере страстный пылАдонис пробудил румянощекий[12].С другой стороны, эпиграф «Венеры и Адониса»: «Низким пусть тешится чернь; а мне Аполлон величавый / Сладкой кастальской струей доверху чашу наполнит» –
Vilia miretur vulgus: mihi flavus ApolloPocula Castalia plena ministret aqua –может быть поэтическим «салютом» Кристоферу Марло, который недавно перевел «Amores» Овидия, включая вышеприведенные строки[13]. Одновременно это может быть выпадом против других соперников, вроде Томаса Нэша, посвятившего Саутгемптону свою плутовскую повесть «Злополучный путешественник» (1594) и непристойную поэму «Выбор ухажера» (1595). В таком случае эпиграф звучал несколько двусмысленно: ведь, с точки зрения строгой морали, «Венеру и Адониса» тоже нельзя назвать вполне целомудренным произведением.
И все же в ней есть какое-то обаяние цельности и душевной простоты. По сравнению с ней «Осквернение Лукреции» кажется грубей, «заземленней», и не потому, что плотское соединение, к которому безуспешно стремилась Венера, здесь успешно (но не для Лукреции) совершается, а потому, что происходит смесь любви и политики. Читатель остается в недоумении: не задумал ли Тарквиний, как камикадзе, свой план нарочно для того, чтобы уничтожить тиранию в Риме, или Лукреция поддалась ему с целью дискредитировать деспотический метод правления и тем самым способствовать победе республиканцев?
Пушкин в своей «Заметке о “Графе Нулине”» (своего роде автокомментарии к поэме) пишет:
В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая «Лукрецию», довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те.
Итак, республикою, консулами, диктаторами, Катонами, Кесарем мы обязаны соблазнительному происшествию, подобному тому, которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржевском уезде.
Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась. Я не мог противиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть[14].
«Граф Нулин» переносит сюжет Лукреции в дом русского помещика. Замечание Пушкина о «довольно слабой поэме» можно было бы отнести к тому, что Пушкин читал ее во французском прозаическом переводе; но ведь то же самое верно в отношении других произведений Шекспира, которого он обожал и звал «отцом» («отец наш Шекспир»!).
Очевидно, Пушкин чувствовал «что-то не то» даже сквозь призму перевода. У поэтов есть интуиция. Питер Леви (в своей отличной книге о Шеспире) после многих попыток похвалить «Лукрецию» и после утверждения, что «по элегантности фразировки она превосходит даже «Венеру и Адониса», не может удержиться от заключительного приговора: «поэма пахнет потом» («the poem smells of the lamp»).
Примечательно, что пушкинская «Лукреция» (Наталья Павловна), дающая пощечину «Тарквинию» (графу Нулину), становится ближе к таким истинно шекспировским женщинам, как строптивая Катерина, гордая Клеопатра – и влюбленная Венера. Кстати, именно пощечиной старается Адонис привести в чувство упавшую в притворный обморок богиню.
7. «Венера красотой, деяньями Диана»
И все же совсем избежать политических тем, говоря о «Венере и Адонисе», мы не можем. Любая поэма о любви, протагонистом которой была богиня или принцесса, неизбежно приобретала политический аспект в елизаветинскую эпоху. Куртуазная и придворная поэзия (poetry of courting и court poetry) были в те времена неразличимы. Не только в Англии, но и везде в Европе один и тот же глагол означал «жить при дворе» и «ухаживать». Тем более при дворе английской королевы Елизаветы. «Речи и предложения, адресованные королеве, должны были быть сформулированы на языке галантной любви; политика осуществлялась в форме ритуальных актов соблазнения», – пишет современный ученый[15].
Не только политика была эротизирована, но и любовная поэзия была в значительной степени политизирована: тревоги и печали любви часто выражались в терминах придворной службы. Идеализированная королева была центром этой поэтической вселенной. Ее чистота (то есть незамужнее положение) и власть давали основание для ее отождествления с Дианой или Цинтией. Воображение поэтов вращалось вокруг этой идеи. Эдмунд Спенсер в своей огромной аллегорической поэме «Королева фей» восхвалял королеву сразу под тремя именами: Глорианы, королевы фей, охотницы Бельфебы и воительницы Бритомарт.
У Спенсера мы находим важные параллели с «Венерой и Адонисом». Бритомарт в третьей книге поэмы встречается с самовлюбленным рыцарем Миринелем, которому было предсказано, что его погубит «неведомая и могучая Дева». Чтобы избежать опасности, он старается вообще сторониться женщин. Но предсказание, конечно, все равно сбывается. Бритомарт вызывает его на бой и сражает.
Так горделивое целомудрие мужчины приводит к его гибели, а мстительная жертвенность торжествует.
История Тимиаса и Бельфебы в той же третьей книге «Королевы фей» предлагает еще один вариант мифа об Адонисе. Тимиас преследует похотливого лесника, охотника на вепрей, посягавшего на честь леди Флоримель. Лесник с двумя своими братьями подстерегают Тимиаса у брода и ранят его в бедро. Бельфеба находит Тимиаса и пытается врачевать его своими целебными снадобьями. Следует трагикомическая сцена, основанная на буквальном и метафорическом смысле ран Тимиаса. Врачуя его, Бельфеба «исцеляет одни раны, а другие открывает». Страдания Тимиаса не уменьшаются. Он упрекает сам себя за свое любовное влечение к Бельфебе в пространном и жалостном монологе:
Так вот какою платишь ты ценойЗа милости, злодей неблагодарный?Она тебя спасла своей рукой,А ты замыслил, негодяй коварный,На светоч покуситься лучезарныйИ честь ее бесчестно запятнать?Умри, умри, злодей неблагодарный,Но не посмей, как вероломный тать,Унизить красоту и чистоту предать![16]Вновь следует неоплатоническое соперничество в целомудрии, и вновь (как в «Венере и Адонисе») победителем выходит мужчина, хотя борется он не с женщиной, а со своей собственной страстью. И все погружено в атмосферу охоты, которая является здесь символом любви. В любой момент преследующий (охотник) может обернуться преследуемым, то есть дичью.