Валерий ПОПОВ
Нарисуем
Глава 1. Проигрышный билет
— Вот про некоторых молодых говорят: «Уж пусть лучше пишет, чем пьет!» Но тебе я скажу так: лучше пей!
С таким напутствием я вошел в литературу. Конечно — не лучший старт. Маститый поэт (седые редкие космы струились на воротник вязаной бабьей кофты) с удивительным терпением слушал скучные, благонравные стихи, временами внезапно кивая (или просто падая в сон?) — и только при моих стихах ожил. И даже руки стал потирать: вероятно, решив сказать что-то хорошее. И сказал!.. Что — вы уже знаете! То есть — я уже «хватил шилом патоки» литературной жизни (приведенным выше эпизодом дело не ограничилось). И, уже понимая, что мучиться тут всю жизнь, решил параллельно заняться чем-то полегче — для отдыха и, как это ни парадоксально звучит, — для денег. Как говорил мой мудрый отец: «Лучший отдых — это смена работы». И я решил поступать во Всесоюзный государственный институт кинематографии. Все знали тогда, что из всех сфер (кроме криминальных) самые большие доходы в кино, и там же восторженная любовь женщин и зависть мужчин.
— Попов.
— Я.
Ежов, великий сценарист, тяжко вздыхая, смотрел на листки моего вступительного этюда, потом — на меня.
— Выглядишь моложе, чем по анкете…
— Я и есть моложе! — бодро ответил я.
— Хорошо пишешь.
Ура! Я знал, что найдется гений, который оценит меня. И нашелся. И главное — где!
— Привык, видно, первым везде быть!
Как догадался? Кроме школьной золотой медали, я ничем, вроде, себя не выдавал…
— А вокруг себя не видишь никого.
Опять прав! Что значит — гений. Но мне гениальность его, похоже, боком выходит. По длинному багровому лицу мастера стекали струи… страдал. По виду это походило на обыкновенное тяжкое похмелье, но по сути — это он переживал наши несовершенства… Конец?
Сверху, по склону аудитории, сквозь пыльные окна хлынул свет. Высшие силы, видимо, вспомнили про меня — правда, с некоторым опозданием. Ну что ж, и у них бывают сбои.
— …А если заклинит, трос всегда перекусить можно — не вопрос! — сверху донеслось. Сначала я даже подумал, что с воли, из окна. Откуда в этом пыльном заведении такие речи?
— А сплести новый — два пальца…
Речь оборвалась. Я поднял голову.
«Нет, — понял я. — Здесь!»
— Хватит! — донесся неприятный голос Сысоевой, замдекана. — Рабочую жизнь ты знаешь… но писать тебе бог не дал. А без этого — сам понимаешь.
Зашелестели собираемые в пачку бумаги. Сысоева поднялась. Ежов, вздохнув, тоже стал складывать бумаги в дряхлый портфель. Травя душу, заскрипела форточка.
— А я вот с ним буду работать! О рабочем классе будем писать! — вдруг произнес я. Все оцепенели. Рабочая тема, как топор, висела тогда над каждым художественным учреждением. Не будет — вообще могут закрыть. И все это знали. Вот так!
Ежов весело крякнул. И я понял суть его радости: хоть не бессмысленно день прошел, хоть будет что рассказать друзьям-гениям, когда они соберутся вечером за столом. А для писателя день без сюжета — потерянный день.
— Берешься?
— Да!
Никогда тяги к рабочему классу раньше за собой не замечал.
— Железно?
— Абсолютно.
Ежов уже по-новому поглядел на меня.
«Нет добросовестней этого Попова!» — говорила наша классная воспитательница Марья Сергеевна, но говорила почему-то с тяжелым вздохом.
— Вдруг откуда ни возьмись… — донеслось сверху. Это «спасенный» так прореагировал! Конечно, все, включая, я думаю, Сысоеву, знали неприличное продолжение этой присказки. Договорит? Тогда даже я не смогу ратовать за его зачисление… В этот раз пронесло — продолжения не последовало.
— Ну-ну! — произнес Ежов. От его сонного оцепенения не осталось и следа. — А не горячишься? Этого я знаю! — Он смело глянул наверх. — Хомут еще тот!
— Погодите, Валентин Иваныч, раздавать хомуты! — проскрипела Сысоева. — Товарищ Маркелов не принят!
— Ну? — обратился к непринятому товарищу Маркелову шеф. — Ты как… насчет этого? — в мою сторону кивнул.
— Нарисуем! — просипел тот.
— Вы слишком добры, Валентин Иваныч, но расхлебывать-то потом нам!
Расплывшиеся было черты Ежова вдруг обрели четкость и силу.
— Здесь пока что, Маргарита Львовна, окончательные решения принимаю я! Идите, оформляйтесь! — Он махнул опухшей ладошкой цвета свекольной ботвы. Этой рукой он написал «Балладу о солдате» и теперь ею же открывал калитку нам!
И небеса не остались безучастны — вдруг с оглушительным грохотом отхлопнулась форточка, и в пыльную душную аудиторию влетела косая завеса золотого дождя… после чего форточка так же гулко захлопнулась. Хватит пока.
Жизнь столкнула нас, как два горшка, резко поставленные в одну печь. В темный коридор мы вышли уже вместе.
— Маркелов! — довольно неприязненно произнес он. Да-а. Вечно я попадаю в истории — но эта, видимо, будет более вечная, чем все!
— Для друзей можно Пека! — внезапно смягчился он.
— Ну что? Сделаем? — С волнением я вглядывался в него.
— Хоп хны!
Это непереводимое хулиганское выражение вмещало многое, но однозначного синонима не имело. «Запросто и небрежно»? Вроде, но не совсем. Я входил в совсем незнакомое море — и остаться сухим вряд ли получится. И в то же время душило ликование: душа моя, жаждущая ноши, нашла ее!
— Что стоите? Идите на медосмотр! — пролетев мимо нас, рявкнула Сысоева. Видно, надеялась еще, что у нас будут найдены неизлечимые дефекты.
На медосмотре я его как следует и разглядел. Да-а. Типичный «парень с далекой реки»: длинные трусы, косая челка, кривые ноги, смелый взгляд. Никогда у меня с такими не выходило ничего хорошего, кроме драк.
— Меня весь рудник посылал, а они тут! — Он все не мог остыть.
Обычно на это служение благословляют небеса… но рудник тоже годится.
— Ну, — вздохнул я. — Надеюсь, с твоей помощью войдем в народ?
— Мне в народ не надо входить! — прохрипел он. — Мне бы из него выйти! Стоп. — Он тормознул у туалета. — Отольем!
Раскомандовался. Не у себя на руднике! Надеюсь, у нас не будет такого уж полного слияния струй?
— Дуй, — разрешил я.
Ко мне, весь в белом, подошел синеглазый красавец Ланской, из московских «сливок». Прежде мы договаривались с ним держаться вместе. Не сложилось. Не в ту гору пошел.
— Соболезную. Но что делать? Искусство требует жертв.
Тон его меня чем-то задел. А ты, интересно, какие такие жертвы принес? Я вдруг почувствовал, что вглядываюсь в этого холодного субчика яростным взглядом Пеки. Слился?.. Но тут появился Пека — и все грубости взял на себя.
— Ну? Чего? — злобно зыркнул на Ланского.
— Чего-чего! — слегка играя и на Ланского, усмехнулся я. — Надо твой светлый образ лепить.
— Тогда пошли. Знаю тут место одно — косорыловка отличная!
— Может, и мне с вами пойти? — добродушно предложил Ланской.
— Не. Ты лишний выходишь. Лишняк! — Пека обнажил золотые зубы. Вот! Скоро и у меня будет рот полон золота! Работа, считай, началась.
Мы шли с Пекой через ВГИК тех лет… Вот сияющий крепкой лысиной Сергей Герасимов куда-то весело тащит, приобняв, миниатюрного, стеснительно улыбающегося Тарковского. Теперь и мы тут идем!
На улице мы слились с толпой, плавно текущей к пышным воротам ВДНХ. Почему мы, столь разные, одновременно оказались здесь? Москва во все времена была, по сути, павильоном для съемки фильма о великой стране. И хотя «массовка» ютилась на вокзале, чтоб утром перебраться на другой и ехать дальше, — многие, улучив часок, сдав вещи в камеру хранения, из последних сил добирались сюда, чтобы почувствовать себя наконец не толпой вокзальной, а народом великой страны!
Сперва поднималась к небу изогнутая алюминиевая стрела, траектория взлета, памятник покорителям космоса. По мере приближения росли, сияя металлом, Рабочий и Колхозница, — подавшись вперед, взметнув руки, они соединили над головами звонкий молот и острый серп. Перед многими нашими фильмами, под торжественную музыку, они разворачивались на экране. И не случайно главный «институт грез» — Всесоюзный государственный институт кинематографии — был здесь.
— Вот холуй-то стоит! — глянув на Рабочего, ощерился Пека. Резко берет! Я глядел на слившихся в едином порыве Рабочего и Колхозницу. Да, наша смычка будет трудней!
До этого, вообще-то, мной было намечено с Ланским сближаться. Прямой смысл: москвич, знатного рода, связи огромные. О последнем он вовсе не кобенясь, а даже как-то застенчиво сказал: «Кто только не бывает в доме у нас!» Побывал там и я — в тихом, респектабельном московском переулке. Фасад весь был увешан досками знаменитостей… но и живые в нем еще были. Мать его — известная балерина, правда, на пенсии — встретила нас, утомленно утопая в креслах, — руку для поцелуя, однако, вполне уверенно подала: попробуй не поцелуй. Мы прошли в его комнату… и глаза мои навеки остались там. Вот оно — место, где рождаться шедеврам! Но с этим — досадная мелочь — не получилось. Ланской читал мне заготовки сценария… и я увядал. Ну почему Бог дает все и отнимает главное? Революционер-красавец (в те времена уже можно было делать революционеров светскими красавцами) и красавец-жандарм (жандармов уже тоже можно было делать красавцами — прогресс в обществе был налицо) влюблены в красавицу-балерину… Тоска!
— Это мама твоя? — осенило меня. У меня у самого мама в Москве, нянчит сеструхину дочурку, внучку свою, — у них и остановился.
— Да, — проговорил Ланской, — она согласилась.
«Теперь, — с робостью, свойственной не-аристократам, подумал я, — хорошо бы и другие согласились».
Но оказалось, что это уже мелочи. Ланского-то как раз приняли легко. Если и были чьи-то усилия — то не его. Это у меня возникли проблемы. Так что за него я напрасно переживал.
Красавец-революционер, почему-то в Париже (а почему бы и нет?), должен грохнуть бомбой красавца-жандарма — но тот появляется у края ложи лишь тогда, когда танцует его любимая прима. И ее, стало быть, грохнуть?
— Вот подумай! — взволнованно произнес Ланской. — Я знаю, ты мастер.
Откуда он это знал? Я сам далеко не был в этом уверен. Тогда еще и не приняли меня — мы на экзамене по литературе сдружились…
Когда мы покидали его дом, в просторную прихожую из маленькой дверки вышла какая-то согбенная старуха и стала ворчать:
— Вот наследили, натопали — разуться не могли!
— Кто это? Домработница? — уже привыкая к роскоши, спросил я, когда мы вышли на лестницу.
— Да нет, домработницы у нас нет! — просто ответил он. — Это старшая мамина сестра, Клава… Помогает нам.
У метро он спросил меня:
— Может, героиню все же можно спасти?
— Не знаю. Надо подумать! — строго ответил я. Вожжи надо туго держать. И все прекрасно могло бы пойти! Тем более что меня взяли! Но как! Судьба (или душа?) распорядилась иначе.
С другим пошел!
Мы с Пекой уже покинули почему-то парадную Москву и теперь пробирались тылами — ржавые рельсы, технические строения, хлам. Тут он чувствовал себя еще увереннее, проскальзывая, как кот, то под длинным грузовым составом, то в понятную лишь ему дыру в бетонной стене. Да-а. Быстро же он переместил меня в свой мир! Я думал, мы долго будем добираться к нему, надеялся на долгую интересную дорогу… и вот — всего один лишь поворот не туда, и я весь уже в ржавчине и каком-то дерьме. Не скажу, что я не пытался «рулить». Не на такого напал! Косорыловку, причем отличного качества (судя по состоянию клиентов), мы могли получить уже не раз — но Пека высокомерно миновал эти точки. Занюханные лабазы среди потертых строений (эстетику Пеки я уже уловил), на мой взгляд, вполне соответствовали поставленной задаче — но Пека упорно стремился к чему-то своему.
— А! Сухая мандеж! — отмахивался он от очередного моего предложения. Какая ж «сухая»? Все — пластом! Но сбить его не представлялось возможным. Он шел через все наискосок к какой-то поставленной цели. И через очередной пролом в стене мы проникли, наконец, в рай… с первого взгляда, конечно, не скажешь.
— Лучшее место считается! — гордо произнес Пека. Это его «считается» доставало меня потом не раз.
Мы свесили ноги с заброшенной платформы у запасных путей… настолько запасных, что лишь избранным были доступны они! Старый узбек в засаленном халате, сидя на цистерне с крепким липким вином хирса, ковшом с длинной ручкой наливал — после чего в ковш же ссыпались деньги.
— Ну… — свели мутные стаканы.
Дальше — туман. Лишь слышал сиплый голос Пеки: «Темпо, темпо!..» Раскомандовался и тут!
Потом я услышал свои стихи… Кто исполнял? Я, видимо.
— Отлично! — Пека сипел. Да. «Сирену» я себе подобрал еще ту! И даже «не привязался к мачте», как это сделал Одиссей, когда пожелал услыхать их сладкое пение. Моя бабушка, уже в детстве видя мою излишнюю горячность, пока еще ни на что конкретно не направленную, то есть направленную буквально на все, говорила, мягко вздыхая: «Да тебя привязывать надо». Теперь некому привязывать меня. Вскоре, размахивая стаканом, я кричал:
— Гениально! — мычал Пека. — Зачем только я тебе нужен, муд…к?
Он пытался размозжить голову о мощный фонарный столб, пронзивший платформу. Я выставлял между фонарем и Пекиным лбом свою слабую ладошку, пытаясь хоть немного смягчить удар, — более радикально препятствовать его планам я не мог.
— Как зовут-то ее? — бесцеремонно спросил Пека. Теперь у нас с ним не должно быть тайн! Или одну все-таки можно? Дело в том, что никакой несчастной любви у меня и в помине не было, напротив, — я был благополучно женат. Но стихи требуют отчаяния, и у меня уже откуда-то было оно… и лишь потом подтвердилось.
— Римма, — прошептал я. — Звали, — мужественно добавил.
— Ладно! — как настоящий друг, решил он. — Приезжай к нам на рудник, бабу мы тебе подберем.
Самым дорогим поделился!