ДВОРЯНСТВО, ВЛАСТЬ И ОБЩЕСТВО В ПРОВИНЦИАЛЬНОЙ РОССИИ XVIII ВЕКА
Ред. О. Глаголева и И. Ширле
ПРЕДИСЛОВИЕ
Исследование дворянства в исторической науке последних десятилетий переживает своего рода ренессанс. Ученые ставят новые проблемы применительно к европейскому дворянству, формам его существования и созданным им социальным сетям, а также к статусу и функции дворянства в различных обществах Европы{1}. Весьма продуктивным и перспективным выглядит изучение дворянства с точки зрения региональной истории, дающей простор для сравнения отдельных групп внутри дворянства и их жизненных пространств{2}.
В нашем сборнике представлены труды конференции, проведенной Германским историческим институтом в Москве в апреле 2009 года[1]. Тема, выбранная для нее, — провинциальная Россия как «место действия» дворянства в XVIII веке — привлекла внимание историков из России и Германии. В фокусе их докладов находились и дворяне, проживавшие постоянно в сельских усадьбах, и те из них, кто вел жизнь между городом и деревней, столицами и поместьями, между регионами внутри империи. Интерес участников конференции был обращен прежде всего к тем местам и пространствам за пределами столиц, где протекала дворянская жизнь. Некоторые доклады представляли собой
Конференция послужила подготовительным этапом проекта «Культура и быт русского дворянства в провинции XVIII века», действующего с 2009 года под нашим руководством. С его первыми результатами можно познакомиться на сайте проекта{3}. Полностью его материалы будут опубликованы в двух изданиях этой же серии.
Успешному завершению работы над этим томом способствовали многие коллеги. В первую очередь нам хотелось бы поблагодарить Андрея Владимировича Доронина, Викторию Биркхольц, Майю Борисовну Лавринович, Нателу Копалиани-Шмунк, Бориса Алексеевича Максимова и Людмилу Михайловну Орлову-Гимон за перевод и редакторскую работу.
1.
ВВЕДЕНИЕ
Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века: Подходы и методы изучения[2]
Наше понимание российского дворянства XVIII века и его отношений с государством и обществом в значительной степени сформировано трудами двух исследователей — Марка Раеффа и Юрия Михайловича Лотмана. Эти два основоположника социальной и культурной истории дворянства в России XVIII века не только дали нам базовые научные концепции, на которые до сегодняшнего дня опираются исследователи, но и предопределили наше эмоциональное отношение к изучаемому периоду и его проблемам. В своем фундаментальном труде
Ю.М. Лотман в книге
Мощное воздействие взглядов М. Раеффа и Ю.М. Лотмана на последующее развитие историографии русского дворянства XVIII века вызвало ощутимую в последнее время потребность в проверке, уточнении и даже, возможно,' пересмотре выдвинутых ими положений на базе накопленных знаний и ставших сегодня доступными новых источников. В первую очередь представляются необходимыми критическое переосмысление концепции отчуждения русского дворянства от своей среды и пересмотр традиционных взглядов на провинциальное дворянство XVIII века{12}. Так как труды Раеффа и Лотмана были построены главным образом на интерпретации материалов, отражающих историю элиты русского дворянства, особую важность приобретает задача теоретического освоения комплексов источников, сконцентрированных в провинциальных архивах, и других малоизученных коллекций документов о дворянстве, жившем в русской провинции. Задачу пересмотра истории русского дворянства в контексте локальной истории поставили перед собой организаторы международной конференции «Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века», организованной Германским историческим институтом
Необходимость обсудить на широком научном форуме проблемы, связанные с изучением дворянства, власти и общества в провинциальной России XVIII века, определялась в большой степени существованием различных традиций их осмысления представителями различных научных школ. Так, традиционное несовпадение подходов и методов в изучении истории России между российской (советской) и западной научными школами, кажущееся привычным для недавнего прошлого, не преодолено, по мнению некоторых исследователей, и сегодня. Американский историк Дэвид Ранзел в статье с многозначительным названием
Данный разрыв в подходах и задачах исторической науки в России и на Западе особенно чувствуется применительно к исследованиям по региональной истории России. Американская исследовательница Сьюзан Смит-Питер, с энтузиазмом приветствуя появление на свет множества новых изданий по истории отдельных регионов, отмечает стремление российских историков к накоплению и освоению нового эмпирического материала, особенно почерпнутого в архивных исследованиях. При этом, однако, российские историки, по мнению Смит-Питер, нередко игнорируют достижения современных теорий исторического анализа. В то же время их западные коллеги преимущественно обращаются к новым теоретическим подходам, нередко забывая подкреплять свои рассуждения основательным фактологическим базисом. В результате, резонно замечает исследовательница, «на Западе мы имеем дело с теорией без местного материала, в России мы видим местный материал без теории»{16}.
Трудности, переживаемые современной исторической наукой в осмыслении истории российской провинции XVIII века, во многом увеличиваются из-за отсутствия ясного представления о том, что же является объектом исследования и в рамках какой дисциплины (или субдисциплины) эти исследования проводятся.
…«подходит к проблеме со стороны индивидов […] и имеет предметом исследования жизненный путь человека от рождения до смерти, описываемый через смену социальных ролей и стереотипов поведения и рассматриваемый в контексте занимаемого им на том или ином этапе жизненного пространства. Второй подход отталкивается от раскрытия внутренней организации и функционирования самой социальной среды […] включая исторический ландшафт [,..] и социальную экологию человека, весь микрокосм общины, все многообразие человеческих общностей, неформальных и формальных групп, различных ассоциаций и корпораций». Именно это направление получило свое воплощение в трудах историков […] лестерской школы, в частности в работах ее главы Ч. Фитьян-Адамса{20}.
Однако если мы взглянем на труды самого Чарльза Фитьян-Адамса, в частности на его основополагающую работу
Если термины
Закреплению негативного значения слова «провинция» в большой степени способствовал также концепт «красного угла», характерный для русской культурной мифологии. Жесткая иерархия социальных отношений, активно внедрявшаяся усилиями центральной власти в русское сознание начиная с XVIII века, сыграла тут не последнюю роль. Как в каждой избе или дворянском доме существовал «красный угол» — сакральное место, где помещались иконы и усаживались самые почетные гости, — так и в стране существовал свой «красный угол» — столица, где наряду с правительственными указами и распоряжениями появлялись «лучшие» идеи, нормы, моды, распространявшиеся затем на всю страну, и куда стекались «лучшие» люди и продукты всех отраслей функционирования государства{25}.
«Миф провинции» нашел свое яркое воплощение в сложившемся к XIX веку устойчивом стереотипе провинциальности. Его анализу уделяется в последнее время все возрастающее внимание. Однако определить суть феномена с научной точки зрения оказывается не так легко: всеми чувствуемый смысл почти не укладывается в привычные рамки научной терминологии. Так, в недавней статье Михаила Викторовича Строганова
Резюмируя суть этих определений, приходится признать, что обе предложенные дефиниции не несут в себе ничего нового, а скорее отражают эмоционально-оценочный стереотип, выработанный более столетия назад. Оба явления, рассмотренные автором, оцениваются им как негативные, хотя он и признается, что провинциальность — исключительно «не агрессивная» (у автора именно так; бывает, видимо, и агрессивная) — «симпатичнее» провинциализма. В такой трактовке жителям провинции не остается ничего, кроме проявления амбициозности или агрессии, в силу их географической обреченности на «отставание от жизни». Данную точку зрения, увы, трудно признать за результат глубокого научного анализа.
Приведение столь обширной цитаты было бы здесь неуместным, если бы попытка М.В. Строганова предложить новую трактовку категорий «провинциальность» и «провинциализм» была явлением единичным. Увы, большинство предлагаемых сегодня способов категоризовать оппозиции «центр — провинция», «столичный — провинциальный» не идут дальше размышлений на уровне «передовой — отсталый». Пристальный взгляд на материалы локальной истории уже не раз убеждал, однако, что стереотипы плохо отражают динамику и комплексность исторических процессов, происходивших в провинции{27}.
Л.О. Зайонц, анализируя «семантический дрейф» понятия «провинция», отмечает, что некоторые словари иностранных языков, изданные в России в конце XVIII века (то есть уже после отмены административной единицы, существовавшей в России на протяжении почти всего столетия), характеризуют его как «неизвестный в России европеизм». Зайонц определяет этот факт как «уникальное свидетельство того процесса, который можно назвать поиском семантической ниши»{28}. Интересно, однако, подчеркнуть, что, обретя свою семантическую нишу в России, бывший «европеизм», являвшийся по логике культурных заимствований XVIII века феноменом «положительным», по крайней мере в традиционной оценке культурных «трансферов» с Запада в Россию, получил одновременно и диаметрально противоположный лингвистический и культурологический смысл. Из «европеизма», то есть воплощения «прогресса», провинциализм превращается в показатель «отсталости». Очевидно, что тут налицо и уникальное свидетельство неодновекторности культурных трансферов, адаптация «чужого» со знаком «минус», факт превращения при заимствовании «положительного» в «отрицательное», «прогрессивного» в «отсталое».
Справедливости ради следует отметить, что изменение семантического наполнения понятия «провинция» происходило параллельно и на Западе, однако приобретение понятием оценочнонегативного смысла в русской традиции имело, похоже, свои исторические причины, независимые от его трансформаций в европейских языках. Последние проанализировал в своей статье нидерландский славист Биллем Вестстейн (Willem G. Weststeijn) на примере словоупотребления в английском, французском, немецком и нидерландском языках. Как в XVIII веке, так и в настоящее время слово «провинция» широко употребляется в европейских странах для обозначения политико-административной, а также церковноадминистративной территориальной единицы. В этом значении слово имеет нейтральные, смыслообразующие характеристики. Кроме того, слово «провинция» имеет расширительное употребление как обозначение сельской местности или как противопоставление городу. Наиболее ярко это проявляется в немецком и нидерландском языках, поскольку в соответствующих странах центральная власть не обладает решающим влиянием на политической арене. Во Франции, стране с гораздо более сильной центральной властью, слово «провинция» приобрело значение «вся страна, кроме столицы». Однако и в этом семантическом поле слово имеет нейтральный, фактический смысл. Тем не менее, как и в русском языке, в европейских языках сложилась устойчивая традиция нагружать слово эмоционально-оценочными характеристиками, когда «речь идет о пренебрежительном отношении горожанина к глупому, ограниченному деревенщине или столичного жителя ко всем остальным»{29}.
Негативное восприятие «провинции» как играющей «вторичную» роль в истории страны предопределило на долгие годы и восприятие «провинциальной истории» как «немагистрального» направления в истории России, чего-то маргинального и потому не заслуживающего серьезного осмысления с теоретических высот исторической науки. К счастью, ситуация в последнее время заметно меняется, и как региональные, так и центральные издательства выпускают все большее количество литературы по истории регионов.
Выбирая в качестве объекта изучения определенный регион или какие-то аспекты его истории, исследователи вполне обоснованно сравнивают свой объект с соседними или близкими и нередко подчеркивают их общие, «типические черты». Выявление общих, «родовых» черт, характерных для различных «нестоличных» регионов страны и позволяющих говорить об особом культурном контексте русской провинции, дает плодотворные результаты, если используется наряду с другими подходами, накопленными в результате развития такого научного направления, как локальная или региональная история. Этот подход, однако, нередко используется в работах, авторы которых видят свою задачу в поиске и «открытии» в изучаемом регионе подтверждений процессам, которые протекали в рамках «большой» истории России, — проникновения в провинцию идей Просвещения, распространения в регионе культуры и образования, развития капиталистических отношений и так далее. В подобных исследованиях объектом являются процессы истории макроуровня, нашедшие свое воплощение на уровне локальном. Данный подход свойствен не только и даже не столько краеведческим работам, сколько «историям» отдельных регионов, продолжающим традицию советской исторической науки, хотя авторы подобных работ нередко обозначают дисциплину, в рамках которой они написаны, как
При активизировавшихся научных контактах между российскими и западными историками проблема дефиниций усложняется также отсутствием устойчивой традиции перевода терминов, употребляемых, в частности, в английском языке (сегодня наиболее влиятельном в сфере научного общения), на русский язык и обратно с русского на английский. В отдельных случаях это приводит к смещению смысла даже в таких базовых понятиях, как, например, «дворянство». Так, Теодор Тарановский заметил, что в трудах англоязычных историков о русском дворянстве нередко происходит взаимозамещение терминов
К привычным дихотомиям «столица — провинция», «передовое — отсталое», «культурное — невежественное» добавляются проблемы «культурного трансфера» с Запада и российской «отсталости» в период эпохи Просвещения. Последняя нередко усиливалась российскими мыслителями прошлого и продолжает подчеркиваться современными историками в устойчивой традиции русского самобичевания, а в западных работах иногда мягко называется «оригинальностью» — вероятно, из соображений политической корректности. Примеры подобного рода процитированы в статье Клауса Шарфа, приводящего высказывание Петра Яковлевича Чаадаева о том, что «русские не добавили ни одной идеи в копилку идей человечества», и вторящую ему цитату из книги нашего современника, британского профессора Саймона Диксона о модернизации России в XVIII веке: «Вследствие своей оригинальности практически ни один русский текст не входит в пантеон европейской политической мысли»{31}. Если уж русские «в целом» не смогли ничего дать миру, то что же говорить о провинциальных дворянах XVIII века, большинство из которых, по распространенному до сих пор мнению, были неграмотными? Этот клубок стереотипов подводит нас вплотную к необходимости разбираться с проблемой провинциализма, «природа» которого, по мнению Майкла Куглера, «еще совершенно не прояснена» даже на материалах европейской истории{32}. Отсутствие общей методологии и теоретического осмысления проблем провинциальной истории России требует, по мнению американской исследовательницы Анн Лоунсберри, создания специальной дисциплины «провинциальных исследований»
Терминологическая неразбериха, существующая на сегодняшний день в трудах по локальной, региональной или провинциальной истории России, хорошо отражает степень «молодости» данной отрасли исторической науки, ту ее ступень, на которой пока еще не разработаны ни терминологический аппарат, ни теоретические подходы, ни даже собственно предмет осмысления. Краткий обзор подходов и методов, применявшихся в течение уже более чем полувековой истории этого направления на Западе, может быть полезен для становления и развития локальной истории в России.
Локальная история как научное направление начала развиваться в Англии после Второй мировой войны. В 1948 году произошло два важных в этом отношении события: было открыто отделение английской локальной истории в Лестерском университете во главе с профессором Уильямом Хоскинсом (W.G. Hoskins) и была основана Постоянная конференция по локальной истории
«Академическая» локальная история, в отличие от «антикварной», меньше всего была «озабочена складированием
…показать развитие локальной истории в период, предшествовавший индустриальной революции, на фоне национальной истории и [выявить] локальный материал, который не может интерпретироваться как факт национальной истории или дополнение к ней и потому традиционно исключается из существующего [исторического] знания.
В то же время Чамберс подчеркивал, что его намерение состоит в «использовании локальной истории в угоду общей истории», и адресовал свою книгу тем историкам, которые расценивают локальную историю как средство, а не как «конечную цель» знания{38}. Таким образом, Чамберс не отходил от традиционных методов «общей» истории, лишь обогащая ее локальным материалом.
Историки Лестерской школы не были, однако, удовлетворены таким подходом. Их интересовала «провинция сама по себе», причем в большом хронологическом срезе и в своей целостности. Финберг писал: «Дело локального историка, как я его вижу, состоит в том, чтобы восстановить в собственном сознании и изобразить для читателя Происхождение, Развитие, Упадок и Смерть локального сообщества»{39}. По этому принципу был написан ряд интересных работ, отражавших историю конкретных мест или сообществ на протяжении длительных отрезков времени{40}.
В конце 1950-х годов наметился новый поворот в развитии английской локальной истории — активное освоение ею достижений французских историков, и в первую очередь ученых, объединившихся вокруг издаваемого в Париже с 1929 года и основанного Марком Блоком и Люсьеном Февром журнала
Подходы «анналистов» в локальной истории с успехом применил Уильям Хоскинс. В своих трудах
Поворот в сторону структурализма и «тотальной истории» произошел в 1960-е годы опять-таки в среде французских ученых, главным образом благодаря работам Фернана Броделя, ставшего во главе журнала
Критика структурализма, «ушедшего» от человека в область экономических и других глобальных процессов, привела к «антропологическому повороту» в исторической науке конца 1970-х годов, проявившемуся в усилении внимания историков к проблемам противоположного свойства — частной жизни, повседневности, быту, ментальности и отражению реальности. Исследования, составившие многотомную
Отходя еще дальше от традиционного для исторической науки рассмотрения процессов в регионах с высот национальной истории, историки, включившиеся в разработку микросоциальной истории, выдвинули на первый план внимание к деталям, видимым только на микроуровне, но незаметным или даже невидимым на макроуровне «общей» истории. Главным объектом исследований стали низшие социальные слои, остававшиеся до того анонимной массой. Историки обратились к частным случаям, казусам, детальной проработке обстоятельств жизни «частного» человека, что потребовало укрупнения масштаба видения предмета, находившегося в поле исследовательского внимания, как бы рассмотрения его «в лупу». Среди исследований по локальной истории, использовавших методы микроистории, классическими стали труды Роберта Дарнтона, Карло Гинзбурга, Натали Земон Дэвис и других{53}. Книга Дэвис
Идея «локального сообщества» или, уже, «общины» пришла в историческую науку из антропологии и социологии. До 1970-х годов большинство ученых следовало теории, сформулированной в работах немецкого социолога Фердинанда Тенниса (Ferdinand Tonnies), противопоставлявшего общину
Лорина Петровна Репина в своей книге
…в последнее десятилетие активные поиски историками новых путей сосредоточиваются вокруг осмысления роли и взаимодействия индивидуального и коллективного, единичного и массового, уникального и всеобщего […] Ответ на вопрос, каким именно образом унаследованные культурные традиции, обычаи, представления определяют поведение людей в специфических исторических обстоятельствах (а следовательно, сам ход событий и их последствия), не говоря уже о проблеме творческого начала в истории, требует выхода на уровень анализа индивидуальной деятельности. Включение механизмов личного выбора является необходимым условием построения комплексной объяснительной модели, которая должна учитывать наряду с социально-структурной и культурной детерминацией детерминацию личностную и акцидентальную{63}.
Использование подходов и данных антропологии, лингвистики, психологии, культурологии и других дисциплин существенно расширило исследовательское поле исторической науки и внесло значительные изменения в ее объект и задачи исследования. Размышления историков над методами работы с источниками и способами их интерпертации привели к осознанию необходимости соединения в историческом исследовании микро- и макроподходов, изменили способ отношения историка к фактам в истории и позицию самого историка в историческом нарративе. В последние годы все большим интересом пользуются работы, в которых автор не предлагает изложения последовательной череды событий с готовым ответом на вопрос «как это было?», а побуждает читателя посмотреть на возможные варианты развития событий, проанализировать потенциальные возможности их участников, мотивацию поступков и причины, по которым реализовались или не реализовались те или иные возможные сценарии в истории. Иначе говоря, по определению Л.П. Репиной, историки сегодня стремятся не писать историю с точки зрения настоящего, представляя ее в уже свершившемся, «победившем» варианте, а смотреть на прошлое как на развивающееся настоящее{64}, выдвигая интересные гипотезы и по-новому анализируя устойчивые концепции и привычные категории{65}.
Надо отметить, однако, что большинство перечисленных выше работ по локальной истории, использовавших новые методы и подходы, были посвящены изучению различных сторон жизни либо локальных сообществ в их целостности, то есть с разнообразным социальным составом населения, либо сообществ крестьянских и городских низов. Тенденция перехода в исторических исследованиях с позиций национальной истории на региональный уровень привела к смене объектов анализа и на персональном уровне: как уже отмечалось, историки «отвернулись» от «выдающихся деятелей» элиты и обратили свое внимание на неграмотных крестьян и им подобных представителей низших социальных групп. Это привело к тому, что дворянство, жившее в провинции, осталось на долгое время практически вне поля зрения историков.
Подобная ситуация сложилась, в частности, в области изучения дворянства Франции. Так, Роберт Форстер еще в 1963 году заметил, что методы, предложенные Марком Блоком и Люсьеном Февром, не оказали существенного влияния на исследования по истории французского провинциального дворянства XVIII века, представления о котором у большинства историков продолжали «моделироваться в необычайной степени по образцу литературной карикатуры», заимствованной из комедий Мольера, Бомарше и Шатобриана. «Исторический портрет» провинциального дворянина, «иногда меланхоличный, чаще смехотворный», есть, по мнению Форстера, не что иное, как «изображение гордого, но тупого деревенщины, обреченного на нищету и безделье в разваливающемся провинциальном шато». Причина подобного результата крылась, по мнению историка, в том, что это изображение основывалось более на традиционном стереотипе, чем на основательном изучении источников{66}. Пытаясь преодолеть указанный недостаток, Форстер проанализировал данные об экономической деятельности провинциальных дворян XVIII века в трех регионах Франции (Тулузе, Бордо и Ренне), почерпнутые из не использовавшихся ранее архивных источников, и убедительно доказал, что провинциальный дворянин эпохи Просвещения — «далеко не бездельник, тупица и обнищавший “дворянчик”
Несмотря на появление в последние десятилетия ряда интересных работ по истории дворянства отдельных регионов Европы, позволивших по-новому взглянуть на опыт жизни дворянства в провинции{68}, историки по-прежнему подчеркивают недостаточную изученность дворянства Европы на региональном уровне. В частности, четыре десятилетия спустя после появления работ Форстера французские историки сегодня по-прежнему обеспокоены сохранением и устойчивым бытованием стереотипных образов не только провинциальных дворян, но и сословия в целом и видят необходимость пересмотра многих основополагающих теорий относительно места и роли французского провинциального дворянства в истории нации. Например, авторы сборника
Регионализация[3], отделяющая одни «дворянские ландшафты» от других, характерна для исследований многослойного и очень разнообразного немецкого дворянства{72}. Это направление фокусирует свое внимание на роли дворянства в формировании региональных культур. К настоящему времени написаны обстоятельные исследования дворянства различных регионов Германии, среди которых достойны упоминания труды Хайнца Райфа о дворянстве Вестфалии{73}, Силке Марбург и Йозефа Мацерата о саксонском дворянстве{74}, сборники работ о дворянстве Баварии{75} и Гессена{76}. Группа чешских, немецких и польских историков работает над темой
Подчеркнуто ориентированные на культурную историю, упомянутые труды развивают концепт «жизненных миров». Этот вариант микроисторического подхода исследует «формы созидания, поведенческие стратегии и стили жизни, способы интерпретации мира и основные представления о нем» как индивидов, так и целых групп{78}.
Поворот интереса в последние десятилетия в сторону «локальных особенностей» истории предопределил дальнейшее развитие локальной истории как в ее «антикварной», любительской ипостаси, так и на академическом уровне. Книги о том, «как заниматься локальной историей», выходят в Европе и Северной Америке массовыми тиражами, привлекая все большее число людей, историков-специалистов и непрофессионалов, к этому увлекательнейшему жанру исторического поиска{81}. Компьютерная революция последних лет предоставила совершенно уникальные возможности в этой области и тем и другим, что обусловило появление большого числа новых исследований по истории регионов, отдельных городов, сел и деревень, малых локальных сообществ, отдельных групп людей, а также семей и просто индивидуумов не только из числа деятелей истории и культуры национального масштаба, но и весьма обыкновенных людей. Появление в открытом доступе в Интернете таких массовых источников, как переписи населения, метрические книги и так далее, породило настоящий взрыв интереса к исследованиям по семейной истории, что привело, по замечанию одного из ведущих британских специалистов по локальной истории Джона Беккетта, к тому, что «семейная история стала второй по популярности областью использования Интернета»{82}. Как результат — невиданный рост публикаций по локальной истории, как в традиционном книжно-журнальном варианте, так и в электронном виде, где заметно преобладают публикации непрофессиональные. Это усложняет и без того «непростые» отношения между историками-профессионалами и энтузиастами-любителями локальной истории. Размышляя о новых направлениях развития локальной истории в XXI веке, Беккетт видит настоятельную необходимость «поженить» концептуальные поиски академической локальной истории с практической работой краеведов. «Хорошая» локальная история, подводит итог Беккетт, должна отталкиваться от реальных событий или фактов, должна уметь анализировать и интерпетировать их; в то же время она должна помещать конкретный материал в исторический контекст (неумением это делать обычно грешат непрофессиональные работы), видеть всевозможные связи на разных уровнях и иметь потенциал целостного взгляда на прошлое. И, добавляет Беккетт, «хорошая» локальная история должна, безусловно, становиться известной многим — через публикации, как «бумажные», так и электронные, всевозможные публичные лекции, школьные и университетские курсы по локальной истории, средства массовой информации, общества, группы по интересам и другие формы распространения знаний{83}.
Нет нужды говорить о том, что пожелания британского историка легко применимы к ситуации с локальной историей в России. Так же как и на Западе, в России локальная история долгое время была уделом энтузиастов-непрофессионалов. Появившаяся в XVIII веке «провинциальная историография», позже получившая имя «краеведение», была популярным занятием образованного общества в XIX веке и особенно в начале века XX. После Октябрьской революции и Гражданской войны краеведение переживало свой «золотой век»: если в 1917 году в России было 155 краеведческих кружков и обществ, то к 1930 году их насчитывалось уже 2334, с числом членов около миллиона человек. В следующем году, однако, вышло постановление
Возрождение краеведческих исследований произошло в 1960-е годы. Однако только в конце 1980-х годов история регионов стала выходить за рамки краеведения. В 1990 году на конференции в Челябинске был создан Союз краеведов России, который возглавил академик Сигурд Оттович Шмидт. Чтобы подчеркнуть необходимость развития такого научного направления, как местная история, Шмидт ввел тогда термин «историческое краеведение», который, по мнению многих историков, вполне соответствует термину «академическая локальная история»{85}. Интересные работы научного характера по истории отдельных регионов начали появляться еще в 1980-е годы. С упрощением доступа в архивы в постсоветское время в области краеведения наступил бурный период «накопительства», сравнимый с «антикварным» направлением локальной истории на Западе. Российские исследователи стремились ввести в научный оборот как можно больше новых фактов и источников, неизвестных или замалчивавшихся ранее по идеологическим или иным причинам. Это дало настоящий взлет краеведения, особенно заметный в последнее десятилетие в связи с развитием Интернета. Однако это накопление фактов, к сожалению, до сих пор по-настоящему не стало основанием для развития «академического» направления исследований по истории регионов. Хороших аналитических работ, построенных на солидном основании новых архивных материалов, осмысленных и интерпретированных в рамках современных достижений теории истории, пока крайне мало{86}. И нельзя сказать, чтобы западные теории истории были не знакомы российским исследователям: еще в конце 1990-х годов в России прошли многочисленные круглые столы, конференции и симпозиумы по проблемам применения микро- и макроподходов к изучению прошлого, при академических институтах открылись постоянно действующие семинары, на которых обсуждались и обсуждаются проблемы обыденности, частной жизни, новые подходы к изучению взаимоотношений власти и общества, в том числе в провинции, проблемы локальной истории. Большую роль в популяризации западных теорий в России сыграли работы Арона Яковлевича Гуревича, Юрия Львовича Бессмертного, Лорины Петровны Репиной и других{87}. Однако по-прежнему большинство публикаций по провинциальной или региональной истории, издаваемых в России, можно отнести скорее к «антикварной» или краеведческой традиции, чем к «академической» или научной историографии. Не намного лучше обстоит дело с исследованиями, изданными на Западе, в которых новые методы локальной истории сравнительно недавно начали применяться к изучению провинциальной России. Среди наиболее значительных следует назвать работы Кэтрин Евтюхов, Мэри Кавендер, Валери Кивельсон, Дэвида Ранзела, Дональда Рэйли, Грегори Фриза, Дженет Хартли и других{88}.
Если же подойти ближе к проблемам локальной истории России XVIII века и еще конкретнее — к провинциальному дворянству XVIII века, то здесь мы, к сожалению, оказываемся на практически нехоженой территории. Большинство изданных в России работ по провинциальной истории, стремящихся применить аналитический подход, не идут дальше рассуждения о дихотомии «столица — провинция». Работы западных исследователей по истории дворянства России XVIII века, даже если построены с использованием большого количества материалов из региональных архивов, редко фокусируют свое внимание именно на проблемах локальной истории{89}. Хочется, однако, еще раз подчеркнуть, что устойчивые стереотипы восприятия русского провинциального дворянина XVIII века, подобно традиционному изображению историками французского провинциального дворянина того же времени, не выдерживают проверки с помощью детального анализа местных материалов. Это продемонстрировало обращение историков к комплексам архивных документов по истории отдельных регионов России, остававшимся ранее вне исследовательского поля либо рассматривавшимся под другим углом зрения{90}. В частности, детальное изучение провинциальных усадеб русских дворян XVIII века, предпринятое недавно Юрием Александровичем Тихоновым на основе анализа описей имущества должников, позволило российскому историку «развеять сложившийся в художественной литературе образ помещика-барина, равнодушного и неумелого хозяина, полного пленника своих приказчиков и управляющих. Конкретный материал показывает сельскую усадьбу в виде культурно-бытового гнезда, проводника в провинциальной жизни новых веяний в духовной жизни общества»{91}. Дальнейшее обращение к региональным материалам в рамках проблем локальной истории поможет преодолеть привычные стереотипы и выйти на уровень теоретического осмысления истории русской провинции.
Можно смело сказать, что начало развитию дисциплины «провинциальных исследований», необходимость которой ощущают многие ученые, уже положено. В конце 1990-х годов сложилась международная исследовательская группа, неформально объединившая ученых из России, Италии и Нидерландов, занимающихся проблемами российской и европейской провинции. Неоднократно (начиная с 1997 года) собираясь вместе на международных конференциях, исследователи стремятся выработать общие подходы к интересующим их проблемам, сформулировать базовые понятия и накопить фактологический материал. Результатом дисскуссий стали сборники материалов конференций и специально посвященные проблемам провинции выпуски журналов{92}.
Особенностью данного проекта, по мнению его участников, является то, что он объединяет специалистов — лингвистов, литературоведов, фольклористов и культурологов — с «филологическим (в широком смысле) подходом, при котором главным объектом исследования становятся
Авторы и составители второго сборника, выпущенного данной исследовательской группой,
в качестве объекта изучения Северо-Кавказского региона должны выступать зоны культурного обмена и контактов между коренными жителями и мигрировавшими представителями восточнославянских и других этносов. Таким образом, изучаются социокультурные области и обращается особое внимание на «швы» национальных областей, на многослойные зоны контактов, на различия и континуитет во внешности и привычках людей, в их воззрениях и отношении к истории формирования пограничных областей.
Сотрудниками Центра особо подчеркивается, что «представляется важным исследовать не столько межнациональные конфликты, сколько опыт совместного проживания и влияния на ландшафт»{98}.
Третий проект, изучающий регионы Центральной России и действующий сегодня под названием «Культура и быт русского дворянства в провинции XVIII века (по материалам Орловской, Тульской и Московской губерний)», получил свое организационное оформление в 2009 году как проект Германского исторического института в Москве
Главной задачей проекта «Культура и быт русского дворянства в провинции XVIII века» стало осмысление эмпирического материала о жизни дворянства в русской провинции, на примере трех регионов Центральной России, в рамках аналитического подхода и новейших достижений теории исторической науки и локальной истории в частности. Более узкая задача может быть сформулирована как реконструкция локальных дворянских сообществ в трех означенных регионах и выявление связей всех уровней внутри данных сообществ и со значимыми для них внешними структурами (местная администрация, институты государственной власти, дворянское сословие в целом и так далее).
Однако условия перемещения европейских идей и практик на почву русской провинции и их влияние на модернизацию жизни провинциального дворянства практически совсем не изучены. Существовало ли в провинции дворянское общество, способное «квалифицированно» воспринимать европейские идеи? Какие цели преследовали провинциальные дворяне, стремившиеся модернизировать свою жизнь на европейский или столичный лад? Отвечали ли конкретные условия жизни провинциальных дворян адекватному восприятию транслируемых идей? Какие формы эти идеи получали при их адаптации? Ответы на эти вопросы можно получить, лишь внимательно рассмотрев конкретные условия экономического, демографического, социального и культурного развития изучаемых регионов, способствовавшие формированию и существованию локальных дворянских сообществ. Исследование форм социального взаимодействия дворян в данном географическом ареале и связей разного типа (на уровнях как «локального», так и «национального») позволит существенно расширить наши представления о жизни в русской провинции в XVIII веке, прояснить особенности регионального развития, представить конкретное сообщество провинциальных жителей с их вполне реальными проблемами, переживаниями и жизненным опытом. В свою очередь, «локальный» уровень нового исторического знания поможет углубить наше понимание процессов формирования русского дворянства в целом, складывания русского национального сознания и проблем взаимооотношения центра и регионов, столь актуальных и сегодня.
Конференция «Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века», материалы которой представлены в настоящем сборнике, стала начальным этапом проекта «Культура и быт русского дворянства в провинции XVIII века». Примечательно, что некоторые участники проекта являются одновременно и авторами данного сборника и в их статьях уже отразились некоторые предварительные итоги исследований, проводимых в рамках проекта.
Организаторы конференции «Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века» одной из своих задач видели необходимость преодоления разрыва между «теорией» и «практикой», между существующими в исторической науке подходами к методологии исторического исследования путем предоставления специалистам различных научных школ и дисциплин возможности широкого общения и активного обсуждения обозначенных проблем. С целью наибольшей продуктивности научного диалога все подготовленные доклады, объемом значительно превосходившие стандартные выступления на конференции и приближавшиеся к размеру серьезных научных статей, были заранее разосланы всем участникам конференции, в результате чего обсуждения на конференции носили острый полемический характер и способствовали чрезвычайно плодотворному обмену научными идеями. Переработанные на основе критических замечаний коллег и анонимных рецензентов статьи хорошо отражают, по мнению редакторов сборника, попытки их авторов использовать лучшие наработки современной исторической науки, соединить богатый местный материал с теоретическим осмыслением проблем истории русской провинции и дворянства XVIII века. Отличительной чертой всех статей сборника стала сфокусированность их авторов именно на проблемах локальной истории. Рассмотрение вопросов взаимоотношения дворянства, жившего в русской провинции XVIII века, с властью и обществом на конкретных материалах локальной истории позволяет утверждать, что положения Марка Раеффа и Юрия Лотмана об отчужденности сословия от своей среды и власти не отражают всего многознообразия реальных ситуаций, сложившихся в различных регионах страны. Например, дворянство национальных окраин, находившееся в непривилегированном или, наоборот, в излишне привилегированном, с точки зрения нормативов среды, положении (смоленское дворянство и русское дворянство в Башкирии), именно благодаря своей «провинциальности» раньше других групп дворянства вырабатывало понимание корпорации, особое, в некоторой степени элитарное самосознание, построенное на ощущении своего необычного положения и общих интересов. При распространении на эти группы дворянства «общих» привилегий вместе с особым положением исчезало и элитарное самосознание; необходимые условия для существования корпорации нивелировались, и это вело к растворению дворянства национальных окраин в массе российского дворянства, еще не сплоченного выработанным корпоративным чувством. «Провинциальность» в условиях Центральной России также могла давать дополнительные политические и социальные возможности, например б
Освоение новых пластов источников и поворот к новым проблемам истории русской провинции, не заслужившим ранее внимания исследователей, позволили многим авторам сборника выйти за грани привычных дихотомий «столица — провинция», «цивилизованное — невежественное» и убедительно продемонстрировать, что история провинции — не маргинальная тема, а одна из центральных проблем российской истории. Политические, социальные и культурные процессы, происходившие в России XVIII века, проанализированные через призму локальной истории, позволяют увидеть неодномерность исторического процесса и неоднозначность исторических категорий. Авторы и редакторы сборника надеются, что переосмысление истории в терминах локальной истории будет полезным для изучения истории российской провинции и нашего понимания русского дворянства XVIII века.
2.
ДВОРЯНСТВО И ВЛАСТЬ: СТАРЫЕ И НОВЫЕ ФУНКЦИИ СОСЛОВИЯ
Российское дворянство первой половины XVIII века на службе и в поместье[4]
Введение
Если оставить в стороне прослойку высшей знати и фаворитов, находившихся при дворе и вершивших политику, то в остальном российское дворянство начала XVIII века редко привлекало внимание историков. В первую очередь это относится к широкому слою мелкопоместных дворян, во владении которых имелось менее чем по 50 душ и которые вели происхождение в основном от «городовых дворян» или «служилых людей». В представлении современников характеристикой дворянину служило его происхождение либо же посты, занимавшиеся его предками. Изданная Петром I в 1722 году
И тем не менее в историографии XX века дворянство имперской эпохи нередко рассматривалось и изображалось как монолитный слой{102}.[5] С одной стороны, это свидетельствует о том, что усилия Петра I и Екатерины II по формированию из древних княжеских родов, думских чинов, безземельных офицеров и мелких помещиков сословия, унифицированного по крайней мере в правовом отношении, которое сначала именовали «шляхетством», а впоследствии «дворянством», увенчались успехом.
С другой стороны, у авторов справочников и обзорных работ имелись и практические резоны пренебрегать внутренней градацией в дворянском сословии. Провинциальное дворянство первой половины XVIII века оставило после себя скудное наследие, подчас бесповоротно утраченное. Его представители не достигли высот в искусстве и науке, не отметились в жанре мемуаров, не собрали ценных коллекций картин, книг или мебели. Историку, намеревающемуся исследовать провинциальных дворян в качестве самостоятельной группы, пришлось бы, приложив немало усилий, перекопать горы архивных материалов или даже воспользоваться методами этнологии и фольклористики. Ни то ни другое не нашло широкого применения на сегодняшний день. Наглядный образ, сложившийся у нас, основывается на экстраполяциях примерно такого рода: «Дворянский особняк напоминал избу, разве что большего размера; дворянская свадьба напоминала крестьянскую, только побогаче». Еще чаще встречается экстраполяция сверху вниз, на оставленную позади «подготовительную» эпоху. В работах о российском дворянстве петербургского периода исследователи в первую очередь ориентируются на высшую знать и на культурную элиту «золотого века», длившегося, условно говоря, с 1770 по 1825 год{103}. О «предках» дворянской элиты, живших в первой половине XVIII века, они не считают нужным подробно распространяться, упоминают только, что те были необразованны, не владели французским языком, не читали романов, жили в примитивных деревянных избах, «не устраивали еще дуэлей, а решали споры мордобоем». В худшем случае их мог высечь Петр I, или же Анна Иоанновна производила их в придворные шуты. Образованная знать второй половины XIX века читала труды Михаила Ивановича Семевского и других историков о своих «диких предках», одновременно забавляясь и испытывая в душе неловкость — такое отношение к дворянам Петровской эпохи сохранилось вплоть до наших дней{104}. Об образе мыслей и о повседневной жизни безымянного провинциального дворянства известно и того меньше{105}.
Вместе с тем на основании трудов об административной, налоговой и военной реформах, а также о развитии сельского хозяйства, крепостного права и о распределении собственности, создававшихся в сфере институциональной и социальной истории начиная с последних десятилетий XIX века, мы можем проследить в общих чертах политическую, экономическую и демографическую историю провинциального дворянства{106}. Прежде всего выяснилось, что и мелкопоместное провинциальное дворянство упрямо цеплялось за унаследованную от предков двуединую роль дворянина — помещика и офицера. Для экономического и социального развития России это имело, как известно, печальные последствия. Как недавно показал, подтвердив выводы ряда исследователей, Юрий Александрович Тихонов, дворяне не умели удовлетворять свои потребительские запросы иначе как путем все более нещадной эксплуатации рабочей силы крепостных крестьян. Отмена крепостного права, давно устаревшего в военно-экономическом отношении, по этой причине отодвинулась еще на 150 лет{107}.
Гедвиг Фляйшхакер в 1941 году в своей статье
Эту линию развивало и выпущенное вскоре после указа дополнительное распоряжение, согласно которому сыновьям, не являющимся наследниками, запрещалось приобретать земельные угодья, прежде чем они прослужили в войсках как минимум семь лет{111}
По мнению Фляйшхакер, историческое развитие России приняло крайне негативный оборот, превратив страну в косную вотчину помещиков, не по вине петровских реформ, а в результате ослабления его преемниками петровской политики в отношении дворянства. Такой подход и в прежние годы вызывал у историков возражения, а сегодня его практически никто не придерживается{114}.
В исторических трудах, на которые опирается настоящая работа, убедительно доказано, что петровский режим не был ни антидворянским, ни антифеодальным, ни уравнительным{115}.
И все же устарелый сам по себе тезис Фляйшхакер представляется мне подходящей точкой отсчета для настоящего исследования, поскольку исследователь с подкупающей четкостью ставит вопрос о целях сословной политики Петра I. Существовала ли связь между материальным положением дворянства и боеспособностью державы? Стоило ли государству ожидать от безземельных офицеров, живших на одно только жалованье, ратных достижений? Был ли задуман указ о единонаследии как шаг на пути к отмене крепостного права? Особенно убедительно Фляйшхакер показывает, почему историкам следовало бы изучать не только родовитую столичную знать «золотого века», но и малоимущее провинциальное дворянство первой половины XVIII века. Речь идет не только о ликвидации одного из «белых пятен», но и о более глубоком понимании петровских реформ и общества петербургского периода.
Реформы Петра I и сословная консолидация дворянства
Дворянство Российской империи не просто сформировалось на основе некой уже существовавшей социальной прослойки — его сотворил самодержец в петербургский период русской истории, наделив эту касту привилегиями, позволившими ей отмежеваться от низших слоев{116}.
Отправной точкой данной политики послужила армейская реформа Алексея Михайловича, которая позволила государству «сформировать из этих бедняг боеспособную армию»{117}. Как показал Ричард Хелли, еще в 1660-е годы в царской казне накопилось достаточно свободных средств, которые царь мог бы употребить для отмены крепостного права. Однако царь предпочел сохранить сословие поместных дворян — не по соображениям военной тактики, а по внутриполитическим причинам. В годы восстания Степана Разина стало очевидно, что для поддержания порядка в стране царю требовалась поддержка служилых людей{118}. Логично было бы рассматривать дворянскую реформу Петра I в качестве продолжения политики Алексея Михайловича, с той оговоркой, что Петр еще и ориентировался на западные образцы.
Важными шагами в этом направлении стали в первую очередь постепенный роспуск и ликвидация привилегий стрелецких полков (начавшиеся в 1698 году){119}, прекращение практики раздачи казенных земель (1711–1714){120}, юридическое слияние поместья и вотчины (1714), введение подушной подати (1719–1722) и
Историю имперского дворянства можно вести от податной реформы, поскольку эта реформа впервые четко разграничила в правовом отношении две группы служилых людей: более знатных, обязательства которых в дальнейшем ограничились несением воинской службы (будущие дворяне), и потомков служилых людей низших разрядов, освобожденных от воинской службы, но обложенных подушной податью (будущие однодворцы). Податью облагались все, кто к моменту ревизии (около 1719 года) не имел офицерского чина, не отбывал военной службы, не вел род от московских чинов, вовсе не имел крепостных душ или имел их так мало, что сам вынужден был трудиться на земле. Поскольку чиновники при толковании закона ранжировали дворян исходя скорее из прагматических соображений, нежели руководствуясь строгими юридическими критериями, на практике часто решающую роль играл текущий размер поместья, от которого по традиции зависел и чиновный статус[8]. При этом рядовых солдат до истечения срока службы не относили ни к одной, ни к другой категории, поэтому процесс размежевания слоев к 1740 году еще не завершился полностью[9]. Около 1730 года в государстве насчитывалось примерно 400 тысяч бывших служилых людей (служилые люди прежних служб), из которых 340 тысяч перешли в разряд государственных крестьян (однодворцев), а остальные 60 тысяч сделались посадскими людьми{121}.
Вместе взятые, бывшие служилые люди составляли заметно более многочисленную социальную группу, чем дворяне, освобожденные от уплаты налогов. Немалое число их потомков и в последующие десятилетия часто несли службу рядовыми солдатами или унтер-офицерами. На их основе сформировалось недворянское сословие кадровых солдат, то есть солдат «по наследству», родившихся в полку и остававшихся в нем всю свою жизнь. Шансов получить поместье у них не было, зато им выплачивалось жалованье в размере достаточном, чтобы обзавестись семьей. Дети их, в свою очередь, отправлялись в военные училища, где их готовили к воинской службе{122}. Таким образом, в среде служилых людей была проведена черта между землевладением и воинской службой: либо они возделывали землю и платили налоги, либо несли солдатскую службу, оставаясь на всю жизнь при своем полку. Теоретически у них сохранялась надежда на производство в офицеры и получение в дальнейшем дворянства, — но вероятность этого была крайне невелика. Судьба служилых людей незнатного происхождения в глазах мелкого провинциального дворянства Петровской эпохи служила примером социального падения, которого само оно избежало лишь чудом, да и то неокончательно. То, что в решающий момент ревизии во главу угла ставилось не происхождение, а размер наличного имения, мелкопоместные дворяне, вероятно, запомнили навсегда.
Вопреки широко распространенному до сих пор, хотя и опровергнутому современной историографией мифу петровские реформы не только не открыли различным сословиям путь в дворяне, но и впервые в истории позволили дворянству четко отмежеваться от более низких социальных слоев[10]. Столь же неверно было бы усматривать антифеодальную направленность в последовательной политике Петра I по мобилизации дворянства на воинскую службу. Действительно, в целом ряде указов он бранит дворян за недостаточное рвение к военной службе и грозит уклонистам самыми суровыми наказаниями{123}. Хотя указы эти на первый взгляд разительно противоречат позднейшим мерам по освобождению дворян, на деле они являли собой один из элементов политики по консолидации дворянства{124}.
Теоретически Петр мог бы попросту оставить «нетчиков» в покое, конфисковать их поместья и вербовать офицеров из солдатской массы. Как известно, до определенной степени он так и поступал — но это служило ему скорее вынужденной мерой и задумано было в назидание помещикам{125}. В самом деле, Петр оставил великое множество указов, свидетельствующих о его желании видеть в офицерском корпусе не самородков из народа, а способных дворян — даже и с учетом того, что призыв в этом случае требовал немалых усилий. Таким образом, не приходится удивляться, что Петр начал последовательно привлекать дворян к воинской службе лишь после победы в Полтавской битве (1709){126}.[11] После того как армия выполнила свою основную боевую задачу, монарх мог использовать ее в качестве инструмента сословной политики. В вопросе о причинах уклонения дворян от службы мнения историков заметно расходятся. Формулировки указа о единонаследии, равно как и указов о призыве, позволяют предположить, что Петр и столичная бюрократия менее всего доверяли бедному провинциальному дворянству{127}, — что соответствовало воззрениям, сложившимся в XVII веке. На этой гипотезе, в конечном счете, основываются и доводы Фляйшхакер. Между тем еще Софья Алексеевна обратила внимание на то, что и московские чины не жалуют воинскую службу{128}. По мнению Ивана Посошкова, от службы увиливали именно состоятельные дворяне, которые могли задействовать свои связи, в то время как более бедным представителям их сословия за двадцать или тридцать лет воинской службы редко удавалось хоть раз заехать домой{129}. Документы середины XVIII века свидетельствуют о том, что Посошков более трезво оценивал реальную ситуацию, чем Петр I. Офицеры, которые унаследовали или приобрели благодаря женитьбе крупное поместье (в несколько сотен душ), часто утрачивали интерес к продолжению карьеры и всеми способами стремились выхлопотать отпуск, освобождение от военной службы или досрочную отставку{130}. Богатые дворяне этого сорта считали воинскую службу «обузой» — напротив, для бедного провинциального дворянства возможность сделать офицерскую карьеру оставалась самой значимой сословной привилегией. Основная масса дворян исполняла свой воинский долг и, без сомнения, достойно проявила себя на поле боя в последующие десятилетия.
Армейская реформа, инициированная Петром, в горизонтальном срезе привела к унификации дворянства. Реформа ослабила региональные корни дворян и одновременно повысила их социальную и территориальную мобильность{131}. Впрочем, не все региональные формирования были распущены. В проблемных приграничных регионах вроде Оренбурга или Смоленска и в XVIII веке сохранялись традиционное дворянское ополчение и поместная система{132}.[12]
Цели, которые преследовала сословная политика Петра I, обнаруживают себя и в административной реформе. Однако попытка сформировать чиновничий аппарат на дворянской основе, на манер офицерского корпуса, в конечном счете не увенчалась успехом[13].
Описанная выше консолидация дворянства не сопровождалась выравниванием материального достатка. Унаследованное от XVII века крайне неравномерное распределение собственности в дворянской среде почти без изменений сохранялось вплоть до XIX века. Представления историков прошлого об «упадке боярской аристократии» в XVII веке{133} не находят подтверждения. Внутридворянская социальная иерархия, сложившаяся в московский период, продолжала действовать и после введения
Еще в 1678 году во владении членов боярской думы находилось примерно 500 поместий в среднем у каждого, за городовыми дворянами числилось примерно по 13–15 поместий{134}. В общей сложности 2 процента светских помещиков владели 42 процентами крепостных, 13 процентов помещиков имели в распоряжении 30 процентов крепостных, на долю оставшихся 85 процентов светских помещиков приходилось всего лишь 28 процентов крепостных{135}. В географическом отношении этот дисбаланс выразился в «эффекте увеличительного стекла»: крупнейшие имения располагались в центре страны, а чем дальше от Москвы, тем меньше и беднее становились поместья{136}.
Почти столетие спустя мы видим прежнюю картину: лишь 18 процентов дворян-помещиков распоряжались в 1762 году более чем сотней крепостных, во владении 3 процентов было более 500 душ, однако абсолютное большинство дворян (51 процент) еле сводили концы с концами, имея в распоряжении менее 20 душ{137}. Многие дворяне в силу своей бедности жили немногим лучше крестьян, не имея средств, чтобы отправить детей в школу. Иным не доставало денег на покупку солдатской формы и приличных сапог{138}. Это положение не изменилось и в XIX веке[14].
С учетом сказанного встает вопрос о том, удавалось ли неимущим дворянам в принципе размежеваться с низшими сословиями и сохранить свою «дворянскую закваску». Состоятельная знать (равно как и историки), как представляется, почти не обращала внимания на эту группу. Возможно, здесь коренится причина того, что до сих пор не удалось установить общую численность дворян Российской империи[15]. Впрочем, не зная точное число лиц, согласно букве закона признававшихся дворянами, мы не так уж много потеряли. Ведь дворянство представляло собой не столько социальный слой, сколько форму правления. Цари из династии Романовых сознательно сделали ставку на узкий, осязаемый круг лиц, на чью политическую лояльность они твердо могли рассчитывать. Вместо того чтобы способствовать устранению социальных перекосов и обеспечивать постепенное стирание сословных границ и интеграцию сословий в единое общество или же играть на различиях в интересах сословий, Романовы безоговорочно возвысили дворянство и отстранили все прочие слои от участия в общественной жизни[16]. Лицам недворянского происхождения доступ в изысканное столичное общество отныне был закрыт. Если монарх желал предоставить большую свободу предпринимателям, то вместо того, чтобы юридически укрепить права купечества, он жаловал самых богатых купцов дворянством{139}. Однако дворяне не сделались всего лишь безвольным объектом авторитарной политики. Молодое сословие обрело в течение XVIII века также новый способ мышления{140}. Для самосознания самих дворян соответствующий образ жизни, по всей видимости, значил больше, чем формальные критерии{141}. Отсутствие юридически четкого определения «дворянства»{142} редко кто замечал.
Дворянин желал усвоить европейскую культуру и одновременно сохранить свою двуединую природу, унаследованную от предков. Если понятия «дворянин», «помещик» и «офицер» до сих пор остаются почти синонимами, то не вследствие реального положения дел, а как представление об идеале, который дворяне рассматривали, по-видимому, как единственно возможную модель поведения. Земельные угодья и крепостные крестьяне служили им не только источником дохода, но и неотъемлемым атрибутом их «дворянской закваски», их принадлежности к правящей элите{143}.