Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Любовь к литературе - Глеб Александрович Горышин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Пока твой Гитлер скапутился, сколько зла натворил, — добродушно ворчала бабушка. — Да ты ешь. У нас что в печи, то и на стол мечи.

Ганс ел и улыбался.

Так и вышло, как предсказала бабушка. Мама с папой сходили в школу. Переговоры у них с Владимиром Сергеевичем Высоких едва ли прошли «в обстановке единодушия» (мне-то — как с гуся вода), однако меня водворили на прежнее место.

Стал ли я серьезнее, ответственнее после такого прокола в моей «учетной карточке»? Едва ли. Так, отделался легким испугом.

Свое умственное, нравственное и гражданское повзросление, как я теперь понимаю, мне следует главным образом отнести за счет уроков литературы и русского языка, то есть сказать спасибо учителю Борису Борисовичу Стаху. Он и сейчас еще жив (когда я пишу эти строки). Я иногда бываю у него, в обыкновенной квартире, в пятиэтажном доме постройки шестидесятых годов. И слова мы с ним говорим друг другу обыкновенные, хотя ему и суждено было стать моим Главным Учителем.

Правда, грамоте я был изрядно научен дома. Моя мама терпеть не могла помарок в родном языке, пусть даже в домашних беседах и детских шалостях. Меня одергивали, если я говорил вместо «нет» — «нету», отчитывали за «евонный» и «ихний» вместо «его» и «их». Я рано узнал, что нельзя употреблять в одном предложении два подлежащих: «Лев — он царь зверей» — так нельзя, против правил, неблагозвучно. Надо: «Лев — царь зверей». Нельзя сказать: «Очень неплохо», надо сказать «Хорошо». И многое другое.

Но почему-то литература в школе шла у меня ни шатко ни валко — до девятого класса, до прихода к нам Бориса Борисовича Стаха. Письменные задания по литературе, сочинения-изложения я обыкновенно перекатывал (переставляя слова) с учебника, поскольку мне казалось, что там, в учебнике, написано толковее, нежели я начну городить от себя. За сочинения-изложения чаще всего мне ставилась тройка — за грамотность, при полной несамостоятельности.

Борис Борисович Стах вошел к нам в класс в офицерском габардиновом кителе, с двумя рядами орденских планок, заговорил с нами, как со взрослыми людьми, о чем-то таком, никогда нами не слыханном. Новый учитель литературы, я хорошо это помню, появился в конце учебного года. На дворе стояла весна. На первом своем уроке новый учитель заговорил о войне. И о весне. Он принес с собою только что вышедший роман Олеся Гончара «Весна в Праге», прочел нам сколько-то страниц. У него был глуховатый, откуда-то из груди выходящий наружу голос и какое-то особенное лицо, непохожее на лица других наших наставников: выбритые до синевы впалые щеки, не выпирающий, но заметный подбородок, с лощиной посередине; глаза серые, проницательные, малость печальные и не злые; надо всем лицом, составляя главную его часть, простирался высокий, как говорится, сократовский лоб. У нового учителя литературы, мы сразу заметили это, было умное лицо.

Учитель прочел нам отрывок из романа Олеся Гончара «Весна в Праге», положил книгу на стол, принялся расхаживать перед нами, ладно скроенный, крепко сшитый, совершенно от нас, от нашего разгильдяйства и шалопайства не зависящий, сам по себе, — стал нам рассказывать про войну, про ту весну в Праге, которую он пронес на своих плечах, запечатлел в своей душе. Рассказчик был серьезен, чувств своих не выдавал ни голосом, ни улыбкой. Речь его была абсолютно, «по-петербургски», правильна, мы такой и не слыхивали. Борис Борисович говорил о счастье быть освободителем и о счастье быть освобожденным. Как одно счастье находит другое, как они соединяются, — и тогда наступает весна, не просто время года, а весна человечества. Еще вчера раскаленные боем танки сегодня увиты цветами сирени, тихо движутся как ладьи, по волнам всеобщего восторга, несут на броне нимб Победы…

Борис Борисович нам объяснял, что значит чувство Победы. Как может книга запечатлеть в себе миг ликующего единства многих тысяч людей. Он говорил об этом простыми словами. Правду того, что он нам говорил, удостоверяли два ряда орденских планок. Мы их умели читать: правым крайним был орден Красного Знамени.

Потом я прочел «Весну в Праге» Олеся Гончара — книгу, не заданную по литературе. Я прочел ее для себя. Я вообще был начитанный мальчик. Не скажу, чтоб меня потряс роман Гончара. Но впервые в жизни я читал не о чем-то таком, чего никогда не бывало и не будет со мной; я находил в книжных словах нечто такое, чем жил сам: войну и весну. Слова становились живыми. Запах сирени в Праге в майские дни Победы был тот же самый, что нынче у нас, на Марсовом поле. Учитель литературы помог мне прочесть эту книгу, проникнуть в жизнь слов, пережить написанное в книге, как собственное, мое…

Спасибо учителю словесности!

Потом Борис Борисович Стах создаст в нашей школе — для старшеклассников — кружок любителей литературы. Уроки уроками, но литературу стоит еще полюбить. Да, полюбить! Меня назначат секретарем кружка, доверят ведение протоколов заседаний. Я еще не любитель литературы, но какие-то проблески замечены во мне учителем. Ну что же, я буду писать протокол, с каким-то непонятным мне трепетом, с несвойственным мне усердием занесу на бумагу — своими словами (это важно — своими!) — высказываемые кем-то суждения, мысли, буду оспаривать эти мысли и что-то домысливать от себя. Протокол заседания — тоже литературный жанр, он отмечен знаком личности протоколиста, ежели таковая личность проклюнулась в нем. К устной полемике с кем-либо я еще не готов, я еще мальчик, подросток, но я пишу протокол. Записывать чужие мысли мне скучно. Мне хочется написать мои мысли. А как интересно к тому же сделать словесный набросок-портрет того или другого члена кружка, любителя литературы, вдруг загореться его искренностью или поймать на фальши. Итак, я учусь писать, складывать одно слово к другому таким образом, чтобы подспудное мое «я», угнетенное, заторможенное отроческой робостью, наконец нашло выход себе — в словах.

Учитель литературы и русского языка учил меня читать книги, и еще он учил меня писать, мало-помалу вводил в магический мир слов, где ни одно слово не произносится, то есть не наносится на бумагу просто так, без смысла, без толку. Написанные твоею рукою слова могут вдруг пригодиться тебе, как дружки-товарищи, как добрая твоя бабушка, как не найденная еще тобой, но уже очень желанная подружка, как учитель, как табель успеваемости, где выставлены оценки по всем дисциплинам. И — слово за слово — я начал писать мой дневник: вначале прожить день, как проживется: кому-то солгать, перед кем-то струсить, кого-то обидеть, чего-то не доделать; можно даже и понравиться себе, хотя в отрочестве это редко бывает. Потом взять в руки перо, раскрыть тетрадку — и взвесить прожитый день, разобраться в себе: кто же ты есть-то на самом деле, какая тебе цена. И жестоко (но не больно) себя осудить.

Заслужил, так и похвалить, обязательно пожалеть. И что-то вдруг прорвется в тебе, как вскрытый фурункул, облегчающее тепло разольется по жилочкам. Чем больше напишешь в тетрадке, тем больше устанешь. Как подмечено мудрецами еще в глубокую старину, не устанешь на этом свете, не отдохнешь и на том.

В отрочестве, да и в каждом возрасте, больше всего человека томит ненатруженность, неусталость. От нее и происходят моральные вывихи, звериные прыжки — от праздности мышц, от простоя мыслительного аппарата.

Придет время, и учитель словесности Борис Борисович Стах, человек с умным лицом, со лбом мыслителя, с боевыми орденами на кителе цвета хаки (вскоре он сменит китель на штатский костюм и ордена тоже снимет), однажды мне скажет, сохраняя на лице всегда присущее ему выражение крайней серьезности этого момента, как и всякого другого момента переживаемой нами жизни:

— Вы написали действительно замечательную вещь, талантливую вещь…

Впервые заслуженная похвала от высокочтимого мною учителя прольется елеем мне на душу. Все мое существо переполнится чем-то дурманящим, сладостным, духоподъемным, словно газом гелием: еще немножко — и улечу.

Это я написал сочинение на заданную учителем свободную тему: «За что я люблю мой город». Прежде чем написать, долго думал, за что я его люблю. То есть вначале спросил у себя: «Что такое любовь?» Наш город — всеми любимый, это общеизвестно. Но есть ли в общеизвестной любви-любовании нечто такое, мое? Где кончается общая и начинается моя — единственная — любовь к моему городу? Я ходил по истоптанным до меня миллионами ног набережным, мостам, проспектам, переулкам, следил за собою: в каком месте вдруг вздрогнет душа? Почему? Набережные, мосты, проспекты и переулки сами по себе, конечно, были хороши, но никакого вздрагивания в душе не происходило до тех пор, пока не включилась память…

Вот здесь я шел когда-то, во мраке затемненного, забывшего об уличном свете города, и вдруг… Вдруг загорелись лампочки на столбах. Их свет был робкий, прищуренный, просыпающийся. Но душа моя затрепыхалась. Такую спазму восторга переживают жители Севера, после долгой полярной ночи встретив первый солнечный луч. Пятнадцатого октября 1944 года в нашем городе сняли затемнение. Вот отсюда, с этого места я вдруг увидел желтеющие липы на бульваре, гранитный парапет над неспокойной черной водой, лица домов, измученные войной и просветлевшие, шпили и купола, далеко на все стороны разбегающиеся приветные огоньки вдруг ожившего города. И запомнил. Это осталось со мною. Это — мое.

…Вот здесь, на этом проспекте, стесненный в толпе, у которой, казалось, одно на всех жарко бьющееся сердце, я видел, как шли через город наши войска весной 1945 года: безмерно счастливые, усталые и загорелые, пропыленные лица солдат, отрочески-ясноглазые улыбки лейтенантов — и цветы, цветы, цветы, букеты сирени на головы, на плечи наших спасителей.

…На этой площади я праздновал праздник Победы, вбирал в себя гром салюта, всполохи ракет, коловращение тысяч людей, соединенных одним восторгом. И каменный столп посередине площади, поставленный в честь другой победы, но все равно — Победы… Какой-то — сам по себе и вместе со всеми — гражданин кидает изо всех сил кверху шапку, выкрикивает что есть мочи одну-единственную фразу, вместившую в себя все: «Да здравствует наша Советская Революция!»

Я находил в себе любовь и подбирал к любви, как подбирают по слуху музыку, ее выражающие слова.

Учитель словесности похвалил мое сочинение «За что я люблю мой город». Похвалу я запомнил, она подводила под чем-то черту, с нее началось что-то другое.

Спасибо учителю словесности!

На выпускном экзамене я получил пятерку за сочинение. Малость поплавал на физике и химии, но все-таки удостоился серебряной медали. То был первый год, когда отличников стали награждать медалями. Медали имели вес. Закоренелый, стопроцентный отличник нашего класса Меховщиков получил золотую, а я серебряную. С серебряной медалью меня приняли без экзаменов в университет.

До этого было еще далеко, если считать оттуда, от первых моих опытов любви к литературе. И еще дальше, если считать обратным счетом, отсюда, от стола, за которым я пишу мой рассказ-мемуар.

На выпускном вечере мы, юнцы с пробивающимися усиками (некоторые из нас прицепили к пиджакам военные медали), сели к одному столу с нашими учителями. Владимир Сергеевич Высоких скомандовал:

— Народ, разрешаю курить.

Народ полез в карманы. Некоторые защелкали модными в ту пору портсигарами. Члены родительского комитета заквохтали: «Как это можно, они же еще мальчишки, это антипедагогично…» Но народ уже что-то свое говорил, не слушался старших, у народа прорезывался голос.

Потом были танцы. Девушки из соседней женской школы, отпраздновав свой выпуск по-девически скромно, пришли к нам в гости. Аккордеонист играл танго «Счастье мое», «Брызги шампанского», фокстрот «Розамунда». Я танцевал с математичкой Калерией Викторовной, готов был ее полюбить, сожалел, что не полюбил ее раньше. Пионервожатую Соню я тоже полюбил; танцуя с ней танго, видел краешком глаза стоящего на руках физрука Шленского. Он, кажется, даже ходил на руках.

Кто-то пел, кто-то бил чечетку. У всех все получалось в тот вечер. Выпускников мужской средней школы переполнила энергия освобождения. Вчера мы были одинаковыми серыми кроликами, сегодня стали на крыло. Летим… Мы целовались с учителями, изливали им свои души. И девушкам — тоже… Мы ни капельки не робели перед девушками. Девушек на всех нас хватило…

Поздно вечером я шел по набережной с двумя самыми красивыми девушками из соседней женской школы. Я любил их обеих с одинаковой силой, соизмеримой разве что с силою распиравшего меня счастья. На дворе была весна. Уже четыре года, как кончилась война. Мне хотелось стать на руки и пойти вверх ногами, как ходил на вечере физрук Шленский. Но этого я не умел, не научился на уроках физкультуры. Любовь к литературе оказалась сильнее любви к физкультуре.

Я порывался прыгнуть в ледяные, черные, с мазутными пятнами воды Невы, в новом моем костюме, сшитом к выпускному вечеру в лучшем ателье. Я бы прыгнул, но девушки не пускали меня, говорили, что плавать не стоит, и так хорошо. Я нужен им был непромокший, неутонувший. И я подчинился их женской воле и логике. Я их любил.

Но надо, надо было что-нибудь сделать. Так, даром, любовь не дается. И вот… Навстречу нам двигалась во всю ширину набережной компания подгулявших парней. Девушки не пришли к ним на выпускной вечер. Парни подметали клешами мостовую, не разрядившиеся, не смягченные. Они были старше нас, может, кончили техникум или школу рабочей молодежи. Парни что-то сказали моим девушкам, как-то их задели. Глаза мои застил туман. Я вдруг почувствовал необычайную легкость, будто прыгнул с десятиметровой вышки, — и кинулся на парней…

Парни побили меня с чувством, с толком, с расстановкой. Их было более десяти. Не знаю, сумел ли каждый из них приложить руку к моему просветленному в этот вечер лицу. Возможно, они помешали друг другу, а то бы… Не знаю также, сумел ли я оставить по себе память на чьем-нибудь лике, хотя бы маленький синячок. Едва ли…

После короткой драки мы пожимали друг другу руки, побившие меня парни, помню, мне говорили:

— Хорошо подрались. Спасибо.

Мои добрые феи по гранитным ступеням свели меня к самой воде, достали батистовые платочки, обмакнули их в невскую воду, приложили к моему лицу. Мой нос был расквашен, кровь била ключом из обеих ноздрей. Кровоточили губы и десны. Вода была холодна и пахла мазутом. Заботу и ласку моих любимых девушек я принял как должное, я их заслужил. Так раненый воин принимает заботы медицинских сестричек. Касания девичьих перстов, сострадание во взорах целительнее любых примочек и промываний.

Тех, самых красивых, девушек из соседней женской школы я больше ни разу не встретил. Любовь к ним постепенно прошла.

Наутро моя бабушка, замывая кровь на новехоньком пиджаке, ворчала:

— Эк тебя угораздило. Да как они смели избить-то тебя, сердешного. Ты у нас смиренный да робливый, никого и пальцем не тронешь. А они экие звери, в кровь мальчика извозили. Оно тебе и наука, Васенька, родненький, другой раз неповадно будет ночами бог знает где шляться. За битого двух небитых дают.

Оно конечно, дают. Но бабушка резала по живому. Так не хотелось быть смиренным, робливым. Хотелось быть дерзким и сильным.

Потом я научусь наносить удары, причинять боль другим, побеждать. И — маяться этой болью других. Быть битым худо, но много хуже извозить в кровь того, кто слабее тебя…



Поделиться книгой:

На главную
Назад