— Да ты чего дрожишь-то? — вдруг достиг ее слуха голос Петра. — Боишься меня? — спросил он с досадой. — Или замерзла?
Прасковья сцепила зубы, чтоб не стучали. Дрожь ее пробирала до самых костей, но холод здесь был ни при чем. Конечно, она Петра боялась! Ведь до нее дошли слухи о том, зачем Софье понадобилось столь срочно женить несмышленого Ивана: чтобы поскорей у него появился наследник. Тогда младший его брат Петр будет вовсе отодвинут от престола. Наверняка Петр тоже знал о замыслах Софьи. И не может не ненавидеть ту, которая должна будет родить Ивану этого самого наследника.
И тут Прасковья вспомнила, что приключилось с ней нынче ночью. Наследника родить? Держи карман шире! Не бывает у монахинь детей, а ее участь теперь…
И вообразив свои темно-русые, необычайно густые, вьющиеся на висках волосы грубо остриженными и накрытыми монашеским черным платом, а то и клобуком, вообразив свои тугие, румяные, с веселыми ямочками щеки исхудалыми и побледнелыми от бесконечных постов и умерщвлений плоти, коим обязаны предаваться сестры Христовы, Прасковья не выдержала. Всхлипнула раз, другой — и залилась слезами. Она забыла об осторожности и рыдала чуть ли не в голос.
Петр мгновение смотрел на нее, еще пуще расширив от изумления свои и без того большие глаза, а потом приобнял невестку за плечи и прижал к себе, уткнув лицо ее в свой шитый шелком кафтан:
— Тише! Да тише ты, говорю! Услышат, набегут — а ты в одной рубахе. Хочешь, чтобы слух дурной прошел? А ну, пошли обратно! Пошли!
И он не то втолкнул, не то внес Прасковью в опочивальню, где безмятежно спал его брат, царь Иван.
— Чего ревешь? — спросил, посадив девушку на постель рядом с мужем. — Ванечка обидел? Ни в жисть не поверю, он и мухи не обидит. Или не сладко спать с ним было? Ну так что ж, небось знала, на что шла. Ничего, главное дело — ты теперь государева жена!
В голосе его отчетливо прозвучало ехидство, и тут Прасковья не выдержала.
— Никакая я не жена! — не то простонала, не то прошептала она. — Он меня и не тронул, а ты говоришь: сладко ли с ним спать? Это ему сладко спать — как лег, так и захрапел, а… а меня…
У нее перехватило дыхание. А Петр заморгал со смешным, мальчишеским, изумленным выражением и спросил недоверчиво:
— Неужто не е…л ни разочку?
Прасковья Салтыкова была девушка скромная, изнеженная, от отца-матери отродясь словца грубого не слышала, а когда дворовые мужики начинали неприкрыто свариться, она ушки пальчиками затыкала. Но от простого, грубого вопроса Петра ей отчего-то стало легче. С другой стороны, не до стеснительности сейчас было!
Она с ожесточением кивнула:
— Говорю ж, не тронул. Чмокнул разик — и уснул. А ведь скоро бабы придут простыни да сорочку глядеть. И в мыльню поведут утром… и… а я как была девкою, так и осталась!
Может, деверь ее и был истинным чертушкой и по возрасту мальчишкою, но уж дураком он точно не был. Прасковья, глядя в его блестящие глаза своими — заплаканными, несчастными, — просто-таки видела, как у него в голове мелькают, кружатся какие-то мысли. Петр мигом все понял, мигом сообразил, в какую беду попала Прасковья: беду бедучую, беду неразрешимую!
— Вот же холера, а? — наконец пробормотал Петр. — Подумают, что ты не девка, что тебя кто-то иной распочал… Да полно, Прасковья, не врешь ли ты? Неужто и в самом деле белая голубица? Или все же согрешила, а теперь морочишь мне голову?
— Больно надо! — с досадой огрызнулась Прасковья. — Мне свою голову спасать надо, а не твою морочить!
Глаза Петра вдруг перестали блестеть и таращиться, а вместо этого напряженно сузились.
— Ну что ж, — сказал он быстро, — сейчас все и распознается, врешь ты или правду говоришь.
И вслед за этими словами он вдруг подхватил Прасковью под мышки, приподнял, так что лицо ее оказалось вровень с его лицом, легко усмехнулся и впился губами в ее губы. А потом, после поцелуя, мгновенного, но столь крепкого, что у Прасковьи дыханье занялось, швырнул ее на постель и упал сверху.
Потом все происходило так быстро и непонятно, что Прасковья запомнила только резкий удар боли в межножье и нетерпеливое содроганье Петрова тела. Высокий, худющий, он оказался неожиданно тяжелым и горячим, таким горячим, что Прасковья вся взопрела за те минуты, пока Петр вжимал ее в постель, и дышал тяжело, и впивался губами в ее шею, и колол усами грудь, и расталкивал коленями ее ноги, и наполнял все ее тело этой жгучей болью… То ли от изумления, то ли от страха, но она не противилась, не рвалась, не орала — Боже спаси! — на помощь не звала. И когда Петр вдруг перевел дыхание, довольно усмехнулся, а потом пружинисто вскочил и начал застегиваться, Прасковья так и лежала — растелешенная да врастопырку, к тому ж ошеломленная до последней степени.
Да он же мальчишка!
Ого, ничего себе мальчишка. Молодой, да ранний! О-го-го, какой ранний!
Петр поглядел на нее сверху, одобрительно похлопал по голому вспотевшему животу и сказал:
— Ишь ты, не обманула! Девица была… Была, да вся вышла! Ну, теперь тебе тревожиться не об чем. Главное, дурой не будь, брата Ванюшу не печаль — и сама в веселье век проживешь. Я об тебе позабочусь! Все будет по пословице: «Деверь невестке обычный друг»!
И, подмигнув огненным глазом, улыбнулся из-под мальчишеских усиков — ох, как они кололи Прасковье грудь да шею! — да порскнул за дверь. Словно его и не было!
Прасковья села, натягивая рубаху на дрожащие колени. Больно было чресла, а особенно — меж ними. Попыталась было встать и тут увидела…
Отцы-святители! Девы непорочны! Да простыня-то вся в алой россыпи пятен! И по сорочке пятна!
Ох, мамыньки!..
Прасковья покосилась на мужа. Иван спал как убитый, он даже и не заметил того, что только что содеял меньшой братец с его женою. А ведь Петр всего-навсего спас ее честь… а может, и жизнь!
Ой, грех-то какой! С деверем, с мальчишкою…
Грех? Но разве спасение безвинного — грех? Воистину пути Господни неисповедимы, а деверя, не иначе, послал к Прасковье ее ангел-хранитель.
«Ну да, — вдруг мелькнула скоромная мысль, — самому-то ангелу с таким делом нипочем не справиться, где ему… вот и пришлось чертушке поручить. Им, бесам, блудное дело привычное!»
Прасковья хихикнула — и тотчас же широко, сладко зевнула. Она не чувствовала теперь ни стыда, ни страха, даже боль отошла — осталась одна только огромная, блаженная усталость.
Свернулась клубочком, подкатилась под мужнин теплый бок, прижалась покрепче, чувствуя умиленную, почти материнскую жалость к Ивану. Правду сказал этот… чертушка, спаситель богоданный: ни слова мужу, ни единого! А теперь — теперь можно спокойно поспать. До утра. До тех пор, пока ее с песнями не разбудят ближние боярыни, чтобы вести в мыльню. И пусть хоть до вечера оглядывают простыни молодых — Прасковье теперь ничто не страшно! Она теперь истинная царица и… баба! Мужняя жена!
Прасковья блаженно вздохнула. Деверь невестке — обычный друг, гласит пословица? Да уж, народ зря не молвит!
И новоиспеченная мужняя жена уснула, улыбаясь от счастья.
Уж потом Прасковья затревожилась — как бы не испортил дела царь Иван. Еще выпучит свои слезящиеся глаза, станет бить себя в груди белые: я-де тут ни при чем, я-де ни сном ни духом… Однако муж Ванечка, видать, накрепко заспал, чего было и чего не было, полагал все случившееся само собой разумеющимся и искренне радовался, что все кругом хвалят его молодую жену. Короче говоря, никто ничего не заподозрил. Правда, у Софьи при встрече с Прасковьей нет-нет да и проскальзывала в очах легкая усмешка, однако молодая царица предпочитала ничего такого не замечать.
Усмехались и лукавые очи чертушки-деверя, когда ему изредка приходилось видаться с невесткою, но Прасковья держалась так степенно, что волей-неволею вынуждала к тому же и Петра. А его все вокруг так и так считали шутом гороховым, ну и мало ли чему он там усмехается…
Что Петр проболтается, Прасковья не тревожилась. Первое дело — ему и не поверит никто. Второе — такая болтовня погубит прежде всего его! А третье — у нее скоро появился новый повод для тревоги.
Иван Алексеевич молодую жену крепко полюбил, ласкал ее, не жалел подарочков. Хоть жили царь с царицею в разных покоях, все же муж частенько посылал за Прасковьей спальника, который являлся с поклоном и сообщал:
— Его царское величество велит тебе, матушка-царица, быть к себе спать.
Прасковья шла — сначала с радостным ожиданием, с надеждою, однако вскоре проблески этой надежды случались все реже, являлась она к мужу грустная, восходила к нему на ложе без радости, укладывалась рядом печальная, обреченно принимала нежные (и вправду нежные, братские!), хоть и несколько слюнявые поцелуи супруга, а уже спустя несколько мгновений привычно внимала переливам его храпа. И всё. Вот и вся любовь, коя была меж ними… Увы, каждая ночь с Иваном была совершенным подобием первой брачной ночи — за тем, конечно, исключением, что больше никто не нарушал этого унылого супружеского уединения. Оно бы и ладно, да вот беда: Прасковья не чреватела. Хотя и странно было бы, случись иначе! Ведь очреватеть ей было решительно не с чего. Вернее, не от кого…
Что и говорить, некоторые счастливицы беременеют с первого же раза. Однако, видать, ангел-хранитель Прасковьин решил, что хорошенького помаленьку. Спасла свою честь — и ладно! И молодая царица, слушая порою долетавшие до нее шепотки — муж-де ее распочал, да не наполнил, — со скрытой укоризною поглядывала на деверя: что ж ты, «обычный друг», таково оплошал? Чего ж ты меня распочал, да не наполнил? И как мне теперь быть?
Впрочем, с Петром она виделась до крайности редко, а то, может статься, он и довел бы начатое до конца…
Вот кто был недоволен тем, что Прасковья уж который год ходит порожняя, так это правительница Софья. И своего недовольства она не скрывала. Являлась в кремлевский терем, где жили молодые, да придирчиво выспрашивала, каковы обстоят дела между мужем и женою… Причем в ее расспросах чувствовала Прасковья немалый опыт, коего у нее, к примеру, не было. А у Софьи-то, у как бы девицы, откуда он взялся? Видать, правду бают люди про Федьку Шакловитого да князя Василья Голицына! Прасковья сначала отмалчивалась или отделывалась недомолвками, а потом однажды раз осерчала да и брякнула: муж-де ей достался не справный — и как единственный раз долг свой супружеский исполнил, то больше никаких ни стараний, ни усилий, ни желания к тому не прилагал.
Софья нахмурилась. Пару раз зыркнула исподлобья на невестку, дрогнула губами, словно хотела что-то сказать, но так и не изрекла ни слова. И ушла, пожимая полными, тяжелыми плечами. А Прасковья… А что Прасковья? Она вернулась к прежней жизни.
Не сказать, что жизнь эта была особенно весела или разнообразна. Царица занималась только своим женским делом: пересматривала полотна, скатерти и другие вещи, доставляемые из ее слобод, которые работали на дворец; следила за рукодельными работами своих мастериц в светлицах, где шили покровы и воздухи[11] для церкви, облачение церковное и светское — даже куклы для царских деточек! Сама Прасковья тоже любила вышивать, особенно золотом, и с удовольствием украшала платье себе и супругу-царю: ожерелья, воротники, сорочки…
Кроме шитья, она принимала родственников и именитых боярынь, у которых были просьбы до царицы. Иногда принимала и крестьянок из своих дворцовых вотчин. Впрочем, все дела решал особый приказный чин, он же разбирал и ссоры меж дворовыми служителями, чинил меж ними суд и расправу.
Да Прасковье и не слишком-то интересны были эти дрязги. Куда больше ей нравилось творить милостыню и молитву, призревать нищих и сирот, юродивых и калек. В подклетях ее дворца жили богомолицы — старухи, вдовы, девицы, которые ходили в унылых, темных платьях, то и дело осеняя себя крестным знамением и опасливо шарахаясь от других обитателей царевнина дворца, облаченных, напротив, в одежды яркие, нелепые. Это были шуты и шутихи, карлики и карлицы, арапы и арапки, калмыки и калмычки, которыми Прасковья забавлялась, как маленькая девочка со своими куклами. А еще она забавлялась птицами: заморскими попугаями да канарейками и пойманными в родимых лесах щеглами, соловками, перепелами. Дворец с утра до вечера оглашался то птичьим заливистым свистом, то хохотом и гомоном шутов и шутих, то баснями да рассказами сказительниц — пришлых и своих, дворцовых… Но Боже ж ты мой, чего бы, кажется, только не дала царица Прасковья, чтобы ко всему этому разноголосью примешался еще и хор детских голосов! Ну, хотя бы один-единственный голосишко…
Увы.
Порою снилось Прасковье, будто кто-то входит в ее опочивальню — другой, не муж… Ой, грех, грех!.. Но и не чертушка являлся ей в жарких снах. Какой-то другой, юный, худощавый… Обнимая его, она чувствовала горячее, стройное, тонкокостное тело, которое тонуло в изобилии Прасковьиных телес и причиняло ей такое счастье, такое наслаждение, какого она никогда в жизни не испытывала наяву. После таких снов что-то с нею делалось. Живот твердел, регулы прекращались, с души воротило от запаха жареного, хотелось только квашеной капусты да яблок моченых. И Прасковья с упоением предавалась самообману, от души полагая себя беременной. От кого? Да мало ли! Ветром надуло. А то, может статься, подсуетился-таки, вспомнив свою подопечную, ангел-хранитель? Но сладкий морок очень скоро развеивался, и она вновь окуналась в беспросветную обыденность, глушила ею подспудную тоску-печаль и все чаще плакала украдкой: плакала, что суждено ей избыть жизнь пустоцветом…
Но вот однажды пришла к Прасковье с Иваном, как часто водилось, правительница Софья и стала расспрашивать, доволен ли царь своими слугами. Иванушка-свет по добросердечию своему отродясь был всем доволен. Про таких говорят: плюнь ему в глаза, скажет — Божья роса. Прасковья же была не в ладном настроении и буркнула: Ивановы-де спальники, коих он за женою посылает, почтения ей должного не оказывают, глаз не потупляют, взгляды кидают непочтительные…
Софья покачала головой и сказала:
— Я словно знала сие! Вот тебе, Иванушка-брат, новый спальник, Василий Юшков. Не гляди, что молод, — дело знает исправно, приветлив да очестлив[12], сметлив да пригож.
Вошел невысокий, худощавый юноша, еще почти отрок, поклонился в пояс правительнице, потом царю с царицею. Иван Алексеевич приветливо улыбался, кивал юноше. Прасковья же сидела, словно аршин проглотив.
Не налгала правительница Софья: пригож оказался новый спальник! Лицо чистое, глаза светлые, взгляд прямой, губы вишневые, брови соболиные, на подбородке… сердце Прасковьи на мгновение приостановилось, а потом ворохнулось воровато, заполошно: на подбородке ямочка, словно след от поцелуя… И почему кажется, будто царица его уже где-то видела, сего младого юношу? Где могла? Никаких Юшковых она не знает, не ведает. Ну, слышала, есть такая фамилия, вроде бы ордынские выходцы, однако никаких доблестей-почестей за ними не водилось.
Почему Софья его выбрала? Почему определила в комнаты к брату?
Глаза Прасковьи заметались воровато: от Василия этого самого к правительнице. Смотрела Софья пристально, неотрывно, а в глубине ее темно-серых небольших, может, и некрасивых, но умных и проницательных глаз таился некий намек. Василий же… Выражения его глаз Прасковья определить не могла, как ни пыталась. А впрочем, мучиться догадками ей пришлось недолго. Всего лишь до вечера.
Лишь устроилась Прасковья почивать, в двери стукнули. Ее комнатная девка, спавшая у порога, подхватилась, высунулась. Потом вышла за дверь, не сказав госпоже ни слова. Вместо нее появился кто-то другой. Вошел, держа в руках плошку с огнем, и отсветы пламени плясали на лице, которое Прасковья сразу узнала и замерла — замерла душой, телом, сердцем. Это был новый спальник царя Ивана — тот самый Василий Юшков. Тени плясали на его точеном худощавом лице, глаз не различишь, отчетливо видны только губы и ямочка на подбородке. Подошел к постели близко, встал, наклонился:
— Царица, государь велит тебе к себе быть.
У Прасковьи сладкая тяжесть разлилась по телу — не шевельнуться. От его близости, от звука его ломкого голоса: не то низкого, мужского, не то высокого, мальчишеского, от движения его руки, взявшейся за край одеяла… Потом он это одеяло начал с Прасковьи осторожно тянуть, а она ничего не могла ни сделать, ни сказать, ни даже охнуть — только смотрела на его худые пальцы, на луночки ногтей, на мерцанье света в простом, грубой чеканки серебряном перстне с каким-то незнакомым ей камнем. Может, это мерцанье ее и зачаровало? Сделало немой, безгласной, недвижимой?
Хотя нет. Она его обнимала, она его прижимала к себе, она его нежила, и голубила, и целовала в волосы, такие густые, что в них путались пальцы, и гладила его худую содрогающуюся спину… А потом раскинула руки, заиграла бедрами все резвей, словно в пляс незнаемый пошла… В иные мгновения она казалась себе кобылицей, которую погоняет нетерпеливый наездник… Ой, да не до мыслей ей было, в беспамятстве все случилось, но уж та-ак оно случилось, что дух вон! Боли, как тогда, с Петром, не было, а была одна только невыразимая, неудержимая сласть, которая накатывала на Прасковью волна за волной, рождая в глубине ее существа счастливый крик. Она бы и впрямь кричала во всю мочь от радости, да губы Василия завладели ее губами и крик ее заглушали.
И тогда она наконец-то поняла, где прежде видела его, милого. Во сне! Да-да, в снах своих безнадежных!
Когда Василий шевельнулся и Прасковья поняла, что сейчас он покинет ее тело, она вцепилась в его волосы обеими руками и выдохнула:
— Ты кто? Ты чей?
Он правильно понял вопрос: не имя нужно было знать испуганной, переполненной восхищением и тревогой женщине. В общем-то, она и сама слабо соображала, о чем спрашивает. Но Василий ответил так, как нужно:
— Я твой, государыня царица.
Она хотела сказать: «А я — твоя», да горло перехватило счастливыми слезами.
Ну да ничего. Это она ему еще скажет — потом, и не единожды!
В ту ночь, медленно, устало бредя вслед за Василием в покои государя и потом возлегая на супружеское ложе (Иван уснул, не дождавшись жены, и ей не досталось даже братского поцелуя), Прасковья постоянно прижимала руки к животу, как если бы она вдруг сделалась сосудом, до краев наполненным драгоценной влагой, расплескать коей нельзя было ни капли. Она словно бы исполнилась божественного прозрения: отчетливо знала, что забеременела, зачреватела наконец!
То, что к этому событию ее богоданный, венчанный супруг не имел никакого отношения, казалось Прасковье вовсе несущественным. Она не упрекала себя за готовность, с которой отдалась незнакомому юноше, по сути, мальчишке… Вскоре она узнает, что Василий младше ее больше чем на десять лет, и расхохочется взахлеб, вспомнив свою первую брачную ночь, которую тоже провела с мальчишкой. Это все было по воле Божией, промыслом его, а также ангела-хранителя. Какой же смысл виноватить себя? Надо принимать произволение небес со всей покорностью… что Прасковья и продолжала делать чуть ли не каждую ночь.
Потом, уже много позже, Юшков со смущенным смешком расскажет ей, как попал во дворец…
То ли Господь, то ли вечный супротивник его — неведомо кто наделил Василия двумя странными дарами. Он очень рано, уже лет в десять-одиннадцать, ощутил в себе неодолимую тягу к женщинам. Но главное, что в этом же возрасте он сделался для них совершенно неотразим. Честно сказать, он всегда выглядел (да и чувствовал себя) гораздо старше своих лет. При виде его женщины и девицы теряли разум, а стоило ему выразить желание, как самые отъявленные недотроги были готовы немедленно, охотно, с превеликим удовольствием отдать ему свое главное сокровище[13]. Спустя самое малое время отец Василия обнаружил, что в девичьей не осталось ни единой девицы — и все благодаря его сыну, который еще не вышел из отроческих лет. Мужья дворовых женщин наперебой жаловались на барчука-охальника, вымещая злость на женках, но только после того, как один, самый отчаянный, полез с орясиной на Василия и едва не пришиб его до смерти, отец окончательно осердился и решил отдать сына в монастырь.
В это время случилось приехать в свое имение, которое граничило с землями Юшковых, Федору Леонтьевичу Шакловитому. Некогда ярыжка худородный, а ныне первый сановник в государстве, начальник Стрелецкого приказа, любимец царевны Софьи, обласканный, задаренный, он отлично знал, что не достиг бы столь высоких постов, обладай только быстрым умом и неистощимым честолюбием. Прежде всего секрет его успеха коренился в его выдающихся мужских способностях, коими Софья была совершенно заворожена.
Федор Леонтьевич с одного взгляда почуял в Василии родственную душу и немало повеселился, внимая пеням его отца. Он мигом вспомнил жалобы правительницы на бессильного брата, на дуру-невестку, которая не понимает, что надо делать в таких безвыходных случаях… Нашла же в свое время Елена Глинская средство от мужнина бесплодия в лице князя Ивана Овчины-Телепнева! Именно сей князь, может статься, и наградил ее сыном, который сделался позже великим государем Иваном Васильевичем Грозным! А Прасковья чрезмерно наивна и невинна, да глупа, аки гусыня, сердилась Софья. Федор Шакловитый понимал, что для излечения глупости, наивности и невинности молодой царицы нужно очень сильное лекарство. Именно поэтому он взял Василия в свою свиту (Юшков-старший только перекрестился с превеликим облегчением и назвал за то соседа отцом и благодетелем) и представил его Софье.
Возможно, и царевна не осталась бы равнодушной к удивительным чарам прыткого мальчонки. Однако Шакловитый оказался дальновиден и принял свои меры: сводил Василия на осмотр подвала Приказа тайных дел…
Пояснять ничего не потребовалось: голова у Юшкова на плечах была, и хорошая голова. К тому же Софья и Шакловитый доходчиво пояснили юноше, какие возможности откроются перед ним, если поведет он себя умно, если будет послушен, исполнителен — и угодит Прасковье. Юшков повиновался с охотой, тем паче что высокая, пышногрудая, дородная Прасковья — белая, что сметана, с глазами, будто спелая смородина, с нежными ямочками на румяных щеках — очень ему понравилась. А то, что она была гораздо старше, только пуще раззадорило юного спальника.
Он знал свою службу и помнил острастку Федора Леонтьевича, а потому дело делал исправно — и хранил тайну, словно лишился языка. Ну что ж, разве плохо, что среди великого множества служащих царицы (одних стольников у нее было двести шестьдесят три!) Василий Юшков все же был для нее единственным?
Прасковья, между прочим, тогда не ошиблась: она забеременела. И скоро это стало известно во дворце, в Кремле, народу. Царь Иван Алексеевич в отрешенности своей от мира, видимо, думал, что… А впрочем, Бог весть, что он там думал, блаженный! Беременность жены он принял с детской радостью. Софья… ну, Софья просто поздравила невестку с непроницаемым видом. Ей в ту пору было о чем беспокоиться и кроме Прасковьи! Стрелецкие полки смутьянились, а молодой Петр по совету матери задумал жениться. Попытка подсунуть ему родственницу Василия Голицына ни к чему хорошему не привела: словно назло здравому смыслу, царица Наталья Кирилловна, мать Петра, выбрала ему невесту из семьи Лопухиных. Про них все знали, что люди это злые, скупые, ябедники, ума самого низкого, сущие невежи и невежды. Опасались, что коли войдут Лопухины благодаря молодой царице Евдокии в силу при дворе, то всех разумных и добрых людей погубят.
Прасковья с любопытством встретила известие о грядущей женитьбе деверя-спасителя, хотя что-то, подобно тоненькой иголочке, все же кольнуло в сердце. Но она была молодушка разумная, к тому же добрая да расположенная к Петру, как никто другой, а потому от души пожелала «обычному другу» такого же счастья с молодой женой, какое она сама обрела в супружестве с Иваном… при непременном участии Василия Юшкова, само собой разумеется.
Они повидались во время свадебных торжеств. Обменялись стремительными взглядами: Петр — бледный, напряженный, злой оттого, что приходилось выдерживать утомительные, медлительные стародавние церемонии, кои ему, стремительному пожирателю времени, были нестерпимы, и Прасковья — румяная, раздавшаяся вширь, благостная, невозмутимая и сверх меры довольная жизнью. Этими взглядами было сказано многое — понятное лишь им двоим. На том и разошлись.
Сыграли-таки Петрову свадьбу, а вскоре у Прасковьи родилась дочь, которую назвали Марией. Восприемниками от купели она пригласила Петра и его тетушку, сестру Алексея Михайловича Тишайшего, царевну Татьяну Михайловну. Муж Иван желал видеть на этом месте правительницу Софью, однако Прасковья позвала именно царевну Татьяну. Сия особа умудрялась быть дружна и с племянником, который ее очень любил, и с правительницей, коя считала ее своей верной подругой. Зато Софья присутствовала на пиру в честь новорожденной… Прасковья сочла, что таким образом и волки будут сыты, и овцы целы, а потом не единожды хвалила себя за предусмотрительность.
Между тем события начали наваливаться одно на другое. Петру был подан извет на Федора Шакловитого: начальник-де Стрелецкого приказа замыслил тайное убийство молодого царя, соперника правительницы, и его матери. Петр немедленно забрал Наталью Кирилловну и молодую жену и бежал вместе с ними под защиту неприступных стен Троице-Сергиева монастыря. К нему на помощь первым подошел полк Лефорта, затем другие иностранные полки, а также стрелецкий Сухарев полк, который открыто не повиновался Шакловитому, а всегда оставался верным Петру.
Софья затревожилась. Послала патриарха Иоакима — помириться с «милым братом». Патриарх ни словечка не сказал о мировой, зато дал понять оному брату, что поддерживает его, а не Софью.
Наконец-то Петр, бежавший из Москвы чуть живым от страха, почуял, что сила на его стороне! Первым делом он потребовал у Софьи жизнь Федора Леонтьевича Шакловитого. Софья просила заступничества у брата Ивана Алексеевича. Но что он мог?..
Прасковья, у которой он спросил совета, сказала, что в такие дела мешаться — не бабье дело. На Василия Юшкова, который попытался вступиться за благодетеля, только глянула раз — и он умолк.
Потом Софья еще медлила неделю… Позднее до Прасковьи дошли слухи, что всю эту неделю она обливалась слезами и не расставалась с любовником ни днем ни ночью, сделав явным то, что ранее было прикрыто приличным покровом тайны. И отдала Федора лишь потому, что оба они надеялись: эта жертва поможет Софье выиграть время — и спасти жизнь и трон.
Не удалось… Шакловитого жестоко пытали, а потом отрубили ему голову на обочине дороги, близ монастырских ворот. Другой амант Софьи, князь Василий Голицын, сам ушел от правительницы с женой и детьми, но все равно был лишен боярского чина и сослан на север за умаление чести царей Ивана и Петра и прочие грехи, малые и великие, как, например, нерадение во время Крымского похода.
Чести своей Петр умалять никому не намеревался позволять — ни брату, ни тем паче ненавистной сестре. Иван Алексеевич получил от Петра гневное письмо: он-де не намерен более терпеть на троне некое «зазорное третье лицо». «Срамно, государь, при нашем совершенном возрасте тому зазорному лицу государством владеть помимо нас!»
Софья была отправлена Петром в Новодевичий монастырь. Иван Алексеевич не спорил — ну как бы он мог спорить? Прасковья помалкивала. Молодая мать, на руках дитя малое… Однако из-за кремлевских стен она приглядывалась и прислушивалась (в свободное от встреч с ненаглядным Васенькой время!) к тому, что начал творить Петр со страной. Нет, Россия пока даже не всколебнулась, не содрогнулась — только затаила дыхание, почуяв нечто новое, непривычное… недоброе.
Иногда Прасковье взбредало в голову: не проведать ли Софью в ее монастырском заточении? Не самой по себе, конечно, а с Иваном… Но не рискнула даже речь об этом завести: а ну как Петр прогневается? Он теперь царь. И когда Иван вдруг заикнулся о том, что сестре небось тоскливо не видеть ни одного родного лица, Прасковья сделала все, чтобы уговорить его не ездить в Новодевичий монастырь. Ни к чему ссориться с Петром!
Потом Иван, который всегда очень любил брата и мечтал сблизиться с ним, вдруг завел такие разговоры: мол, Прасковье нужно подружиться с Евдокией Федоровной, царицею, женой Петра. Но до Прасковьи давно доходили слухи: Петр-де с женой живет недружно, вернее, вовсе дурно — ссорится с ней беспрестанно, сбегает от нее на Кукуй, где завел себе зазнобу, какую-то трактирщицу. А уж до чего не люба Евдокия царице Наталье Кирилловне, это ж просто словами не передать! Так чего же ради Прасковье лезть к ней в подружки? Ведь наверняка сие будет неприятно Петру!
Уже тогда она привыкала приноравливаться к жизни и привычкам деверя, видя в нем будущего русского единовластного государя. Впрочем, только слепой не увидал бы, к чему дело идет!
Меж тем муж, Иван Алексеевич, болел да болел. Ну а Прасковья… Прасковья рожала да рожала. Каждый год она приносила по дочери: вслед за Марией Феодосия, потом Катерина, вслед за ней Анна, а за Анной — Прасковья. Каждый раз восприемниками от купели бывали Петр и Татьяна Михайловна. Правда, к тому времени отношения меж тетушкой и племянником несколько охладели (Петр никому не прощал даже попытки заступничества за Софью, а Татьяна такие попытки не раз делала), Прасковья с удовольствием сменила бы крестную мать, однако тут уперся муж. Прасковья его пожалела и не стала спорить.
Однако она была немного обижена, когда при крещении обоих сыновей Петра (Алексея и Александра) тот не позвал брата в восприемники от купели. Ими стали в первый раз патриарх Иоанн с той же Татьяной Михайловной, во второй — келарь Троице-Сергиевой лавры с царевной Натальей Алексеевной, любимой сестрой Петра.
А впрочем, ни в чем ином обид от деверя она не видала. За Иваном по-прежнему оставался его титул; имя его упоминалось во всех актах государственных; он по-прежнему имел свой двор, своих царедворцев, являлся народу в торжественных случаях в полном порфироносном облачении, участвовал в приемах послов и в церковных празднествах, как и требовал его царский чин.