— Ты не забыл ли, пес, с кем говоришь? — так и взвился стоящий на полшага позади Софьи Федор, сжимая рукоять нагайки и, по всему, испытывая сильнейшее желание пустить ее в ход. — Опамятуйся!
— Ты сам пес поганый и приблудный, — вызверился Троекуров — без особенной, впрочем, злости, словно и впрямь на ошалелую дворняжку. — А ты, царевна, меня послушай, я ж тебя еще вон с каких пор помню, — он показал рукой чуть выше земли. — Возвращайся в Москву да сиди там безвылазно. А придет царь, в ножки к нему пади и бейся лбом о землю, может, тогда он тебя простит, помилует, в монастырь с миром отпустит, а не поставит голышом посреди площади под кнут, чтоб со стыдного места лоскутами кожу драли!
— Пес! — взвыл Федор, взмахнув нагайкой, и быть бы Троекурову рассечену надвое, ибо Шакловитый был в сей забаве горазд непревзойденно, да лошадь испугалась крика — заиграла, отскочила, невольно заслонила боярина.
Тут охрана Троекурова ринулась вперед, тесня копьями Шакловитого, и он, как ни рвался, как ни ярился, принужден был сдержаться.
— Воротись в Москву, царевна, — уж в третий раз буркнул боярин, тяжело забираясь на лошадь-спасительницу. — Ежели придешь дерзновенно в Троицу, то с тобой поступлено будет нечестно.
И он уехал вместе со своей охраной, а Софья еще какое-то время оставалась при дороге, и почему-то думала она лишь о том, что именно здесь, около Воздвиженского, три года назад срубили голову Ивану Хованскому, верному ей, царевне Софье, Тарарую. А она отдала его, сама отдала на расправу…
Она тогда еще не знала, что самого верного — и самого любимого — ей тоже предстоит отдать.
И вот 1 сентября в Москву явились от Троицы стрелецкие полковники с требованием выдать Шакловитого, Медведева и других сторонников Софьи.
Она не поверила своим ушам и подняла переговорщиков на смех. Выбежала на крыльцо и принялась говорить с собравшимися внизу стрельцами о том, как верен ей Шакловитый, скольким она ему обязана. Но они ничем не были обязаны Шакловитому, а потому мертвое молчание стало ей ответом.
Слишком серьезные силы собрались в то время у Троицы, чтобы каждый из стрельцов не задумался прежде всего о своей участи. Даже судьба царевны уже никого не волновала, что ж говорить о Шакловитом… Сначала они молчали, но спустя несколько дней уже сами лезли в Кремль нахрапом, требуя выдачи Федора «как главного зачинщика бунта и смертного убийства».
Сильвестр Медведев, узнав об этом, ударился в бега. Слова-пророчество Митьки Силина: «Федор Леонтьевич повеся голову стоит, и это значит, что ждет его кручина великая, а то и погибель» — беспрестанно звучали в его ушах. То он жалел, что не спросил Митьку о своей собственной участи, то смирялся с ней, неминучей, какой бы ни была, стремясь, однако, уйти от Москвы подальше…
Ему не удалось.
Не удалось и Софье спасти Федора — прежде всего потому, что он сам не захотел спасаться. Боялся за жизнь царевны, любимой своей царевны. Надеялся купить своей жизнью ей прощение.
Ему это тоже не удалось. Но в то сентябрьское студеное утро, когда вышли они на кремлевское крыльцо — после последней своей ночи, в которой почти не было места любви, зато было много места слезам и молитвам, — Федор Леонтьевич крепко надеялся, что жертва его будет не напрасной. Его уже причастили и соборовали, словно покойника, и царевна, дав ему в руки образ Пресвятой Девы (такой же, какой она дала три года назад Ивану Нарышкину!), в последний раз поцеловала его в лоб — как целуют покойника. Да он и был уже покойником, хоть выдержал еще два дня неистовых, бессмысленных пыток, в которых участвовал и сам Петр — подрастающий орел, вернее, стервятник! — прежде чем его вывели на обочину Московской дороги да срубили ему голову топором. А спустя год на том же самом месте был казнен, после тюремного заключения и пыток, и Сильвестр Медведев: «За его воровство, и измену, и за возмущение к бунту».
Князь Василий Голицын, единственный из всех бояр, сначала не пошел на поклон к новому царю, уехал в свою подмосковную вотчину, но в конце концов отправился-таки в Троицу. Это последнее унижение было для него напрасным: с полпути его завернули в ссылку в Пустозерск. В дороге его нагнал посланник от Софьи — с последним, утешительным письмом и деньгами. Это было все, что она могла сделать в память давней любви. Позднее она узнала, что дальше Мезени Голицын не уехал за тяготами и дальностью пути. Там ее князь и остался избывать свой ссыльный век.
А сама Софья…
Софью царь Петр отправил в Новодевичий монастырь.
Убить ее было нельзя, да и наказать слишком строго невозможно: жди тогда набата и бунта стрелецкого, она все-таки правительница была, царевна. Петр это прекрасно понимал, он знал, какую буйную, неуправляемую силу пытается сдержать в своих руках. Он только и ждал случая, чтобы уничтожить стрелецкое сословие как таковое, только и ждал возможности окончательно уничтожить старшую сестру, которая так долго отстраняла его от желанной власти.
Однако повода для сего у него никак не находилось. Если бы хоть какой-нибудь заговор устроили… Но не устраивалось никакого заговора, хоть ты тресни! И даже попытку нескольких стрельцов подрыть подкоп в келью царевны раскрыли слишком рано: они только-только начали рыть, а Софья об этой попытке и вовсе не знала. Петр потом сильно гневался, что копателей переловили преждевременно, не дали им дорыться до монастыря. Слишком ретивых служивых, которые схватили стрельцов, казнили вместе с ними.
И тогда Петр, прилежный ученик — он ведь и в самом деле учился всему, чему мог, где мог и у кого мог, благодаря этому и стал великим государем! — вспомнил уроки того кровавого майского дня. Вспомнил уроки старшей сестры по устройству стрелецких бунтов…
В 1698 году Петр уехал за границу, оставив у власти князя-кесаря Федора Ромодановского. В это время четыре стрелецких полка взбунтовались тяжелыми условиями службы. Полковники связались с постельницами и другими прислужницами Софьи. После этого в полках начали читать письмо царевны с призывом ко всем стрельцам прийти в Москву, чтобы поставить ее снова на царство. Никому и в голову не всходило поразмыслить, подлинное то письмо или подложное. Всем было известно, что бывшая правительница тоскует в заточении. Уж наверное она мечтает выбраться на волю и воротиться на трон!..
Мятеж кончился полным разгромом стрельцов под Воскресенским монастырем. Боярин Шеин, победитель, подводил под пытку каждого, схваченного в плен, домогаясь свидетельств против Софьи, однако стрельцы молчали о ней. Даже о тех письмах, чтение которых сами слышали, молчали. В это время примчался из заграницы алчущий крови Петр и возобновил следствие. Ему нужно было, чтобы Софья оказалась замешана в деле! От стрельцов перешли к допросам женщин царевны, но даже вымученные пытками признания их были неубедительны.
Петр сам явился допрашивать сестру. Софья держалась с таким достоинством, каким не обладала даже во времена своего недолгого царствования. Сказала только, что письма, которое стало причиной к розыску, она никому не писала и не посылала, тем паче в стрелецкие полки. А что ее звали на престол, так разве это дивно? Она ведь была правительницей несколько лет… за малолетством своего брата Петра. Разве он забыл?
«Брат Петр» ничего не забыл и ничего не мог поделать против сестры, хотя изводил стрельцов пытками. Единодушное их молчание казалось ему сговором, запирательством… Где ему было знать, что стрельцы таким образом отдавали долг той, которую предали девять лет назад!
В последнем порыве ярости и мстительности Петр велел повесить вокруг Новодевичьего монастыря 195 стрельцов. И мертвые глаза их смотрели в окна кельи Софьи пять месяцев кряду.
По приказу Петра царевну постригли в том же монастыре под именем инокини Сусанны. На карауле возле монастыря стоял караул из сотни солдат. Посещения сестер-царевен были разрешены только дважды в год. Выходить инокине Сусанне никуда не велено, переписку ни с кем вести не велено, слушать пения певчих не велено — сестры в монастыре довольно хорошо поют!
Может быть, если бы она повинилась, если бы попросила прощения, пала бы в ноги… Гордыня, говорят, смертный грех. Но она так не думала.
Она думала о другом. О том, например, что не вправе искать добра в саду, в котором сама сеяла только зло. Она желала унижения, поражения, смерти брату — дивно ли, что он желает ей того же? Какою мерою мерите, такою и вам отмерится… Окажись Петр в ее руках, она бы его не пощадила. Еще спасибо, что он по мере сил своих щадил ее женское достоинство. В конце концов, он оказался достойным противником этой женщине, которая была сильнее всех своих мужчин, вместе взятых. Кроме одного — самого последнего, самого любимого, верного, самоотверженного…
Ах, кабы встретиться им с Федором раньше, кабы не судьба ее горькая — судьба царевны, обреченной на монастырское заточение! Ведь все, что она делала, сделала, было лишь для того, чтобы от этого заточения избавиться!
Ну справедливо ли, что мужчины сами вынудили ее бороться против себя, а теперь сами же и наказывают? Ну разве справедливо, что Петр блудодействует когда и с кем хочет, сердцем греется о кого хочет, а женщине сего не дано? Ну разве справедливо?..
Эх, уродись она нежной красавицей — глаза с поволокою, стройный стан и ни единой мысли в голове, — может, ей было бы проще жить? И счастливее? Но она уродилась такой, какая есть, — и получила то, что получила.
Разве это справедливо?!
А впрочем, Софья прекрасно понимала, что не дождется от жизни справедливости. Справедливость — это тоже для мужчин!
Ее не морили голодом — Петр отпускал на содержание достаточно денег. А впрочем, жизнь узницы-монахини была уже кончена, смерть ее оставалась лишь вопросом времени. Но она была слишком горда, чтобы дать ненавистному брату одержать над собой верх. Да, он одолел ее, да, он отнял у нее все, что было ей дорого, отнял всех, кого она любила, отнял даже имя ее, назвав Сусанной…
Однако инокиня Сусанна все же перехитрила своего гонителя. Накануне смерти она приняла схиму. Вновь нареченная схимонахиня Новодевичьего монастыря стала зваться… Софьей.
Под этим именем — своим именем! — государыня-царевна Софья и покинула сей мир.
Ночь на вспаханном поле
(Княгиня Ольга)
Олень уходил, убегал, уносил сиянье полдня на своих молодых, роскошных рогах. О, это был не простой олень — олень-кесарь, зверь-князь! Да, он бежал, он спасался от охотника, но в самом беге его — легком и стремительном — чудился Игорю вызов. Так день уходит от ночи, так лето уходит от зимы, а жизнь — от смерти. Чудилось, не страх придает великолепному зверю прыти, а желание непременно показать человеку, кто воистину властен в этом лесу.
Но Игорь никак не верил в неудачу. Да и не мог поверить! Что с того, что он еще молод? Его отец, великий Рюрик[24], был победителем, и пестун его Олег[25] — победитель, и он рожден быть победителем. Он воспитан и взращен таким, он привык брать не то, что плохо лежит, а то, ради чего надо и кровь пролить, и хрип надорвать, и плечи натрудить, размахивая обоюдоострым мечом, и принимать в лицо последнее проклятие умирающих врагов вместе с их дыханием, и видеть, как жизнь исходит из их обезглавленных тел… И если он вкупе с Вещим Олегом склонил к пятам своим соседние племена, если он топтал хазар и древлян, наводивших страх на слабосильных, так что был ему этот непокорный олень? Еще одна стрела, еще один бросок коня… и зверь будет побежден!
Но стрелы улетали впустую — толком прицелиться не удавалось. А конь засекался, ронял пену с удил, хрипел и косил на всадника красным злым глазом, словно молил о пощаде, словно пытался вразумить: остановись! Не все твое на свете! Не все можно взять силой!
Но всадник не понимал, не хотел понимать. И остановил его не разум, не осторожность. Остановила неумолимая река.
Игорь знал — среди местных жителей она звалась Великой.
Олень, ни на миг не сбавляя хода, возмутил легкими ногами спокойную воду и поплыл, грудью раздвигая плотную серую волну, — закинув горделивую голову, поплыл на другой берег.
Игорь направил коня следом, но на кромке прибрежной травы скакун его рухнул на колени — словно взмолился о пощаде.
Молодой князь скатился с седла, вскочил, ощерился зло. Заметался по берегу. Нечего и думать гнать коня в воду — не выдержит, издохнет. Но ему не жаль было доброго коня, не встревожился он и за свою судьбу: как выберется из леса пешим? Хорошо бы протрубить в рог, кликнуть отставшую свиту, но рог был потерян где-то в лесу, во время этой безумной, безумной скачки.
Да не все ли равно? Игоря все еще дурманил угар погони.
Оленья голова маячила впереди, дразнила, манила. Чудилось, она плавно перекатывается по волнам. Вот еще совсем немного — и зверь ступит на противоположный берег, стряхнет с крутых боков воду и, бросив на неудачливого преследователя последний безразличный — даже не презрительный, а именно безразличный! — взгляд, скроется в чаще.
Нет, еще есть время. Ах, кабы оказаться неведомой силой прямо посредине реки — еще можно выцелить зверя! Его еще достанет стрела! Улль, покровитель охотников, самый меткий из асов[26], поможет! Ах, кабы ему лодку сейчас!..
И тут — похоже, Улль все же услышал этот жадный призыв! — из-за поворота реки вывернулась лодка. Стоя на корме, высокий статный гребец орудовал веслом.
И снова ударило в голову Игоря ожидание удачи, опьянило.
— Сюда! Ко мне! — что было силы закричал он, и лодка повернула к нему, ткнулась в песок.
— Куда тебе? — спросил светловолосый румяный юнец, глядя исподлобья.
Не взглянув на перевозчика, молодой князь оттолкнул лодку от берега и вскочил в нее — да так стремительно, что едва не перевернул.
— Вперед! Вперед! — кричал он, перебегая на нос и снова срывая с плеча лук и колчан.
— А конь твой? — послышался сзади тихий голос. — Неужто бросишь его?
Игорь не оглянулся:
— Греби! Еще успеем!
— Пеший оленя гнать по тому берегу будешь? — промолвил перевозчик, медленно отталкиваясь веслом от близкого дна.
— Не твоя печаль! Греби, кому сказано! — огрызнулся Игорь, почуяв насмешку. — Не понимаешь? Я его стрелой достану! Мой будет, мой!
— Не твой он будет, а водяниц, что на дне реки Великой живут! Жертву им решил принести? — Теперь в голосе перевозчика явственно послышалась усмешка, и князь соблаговолил наконец обернуться.
Игорь пригляделся — да так и замер с полуоткрытым ртом: да ведь это не юнец! Девка!
— Как так? — спросил, недоумевая: надо же, не разглядел он девичьей упругой стати под простой одежонкой из дикого[27] холста?!
— Да вот так, — ответила она, и улыбка вновь приподняла румяные холмики ее щек. — Оленя убьешь — он ко дну пойдет. Кому бы ни достался, а твой не будет!
Глаза у нее были в точности как сизая вода речная. Волосы, перехваченные на лбу кожаным ремешком, сияли под солнцем, словно золото, а иные пряди серебрились, будто степная ковыль-трава.
— Ты кто? — выдохнул Игорь, вмиг забыл про оленя и про все на свете, чувствуя лишь, как блаженная истома наполняет чресла.
— Прекраса.
— Пре… прекрасная!
Истинно так. Красота ее сияла, словно луна в ночи, словно солнечный день в череде пасмурных. А умна, умна до чего! Бесстрашна — смотрит в упор на охотника.
Кто такая? Чья? Волосы распущены — не мужняя жена, юница.
Олень на другом берегу выскочил из воды и, стряхнув с крутых боков сверкающие брызги, скрылся в чаще.
Игорь и бровью не повел. Что олень? Эта добыча будет получше!
— Ты права, — кивнул покладисто. — Поворачивай обратно. Ну! Кому говорят! К берегу!
Его начала бить нетерпеливая дрожь.
Девушка гребла, а сама смотрела прямо, испытующе:
— А не замыслил ли ты недоброе, человече?
— Почему ж недоброе? — Игорь подбоченился, красуясь. — Посмотри на меня. Разве смогу я обидеть такую красавицу? Приласкай — и щедро награждена будешь! Ни одна из моих женщин от меня обиженной не уходила. И ты не уйдешь. Да и зачем уходить? Коли по нраву мне придешься, возьму с собой в Киев, будешь там при мне…
— Видела я, как ты благодаришь того, кто верно служит, — усмехнулась Прекраса, бросая взгляд на коня, который едва-едва мог подняться с колен и медленно потянулся к воде.
— А ты мне не перечь! — сердито крикнул Игорь. — Коли мне что по нраву — я из рук не выпущу! На все пойду, чтобы желание мое сбылось!
— Видела я и то, как ты настойчив! — бросила она в лицо княжичу новую усмешку, взмахом руки указав на противоположный берег, где даже и ветки, скрывшие след оленя, перестали качаться. — Что слабее тебя — силой ломишь. А упорства в тебе нет.
— Увидишь сейчас, есть во мне упорство или нет! — Игорь метнулся вперед, подхватил девушку на руки, выпрыгнул из лодки, которая уткнулась в песок. — Моя будешь — никуда не денешься!
Швырнул ее на берег, навалился было сверху. Она не билась, не противилась: только отвернула губы от его жадного рта, неподвижно смотрела в сторону. Вздохнув, пробормотала:
— Олень ушел от них — ну да ничего, будет водяницам нынче новая подруга.
— Ты о чем? — пробормотал Игорь, зарываясь горящим лицом в прохладу ее спутанных волос, дурея от их запаха и тиская нетерпеливой рукой тугое, сильное тело. Смял на груди рубаху, готовый разорвать.
— Или ты не знаешь, откуда новые водяницы прибывают? — проговорила Прекраса так спокойно, словно не возился над нею распаленный похотью мужчина. — Позора мне не пережить. Вот возьмешь меня насилкою — делать нечего будет, кроме как камень на шею привязать — да и…
Игоря словно в грудь ударили — такая спокойная печаль была в ее голосе. Печаль и обреченность.
Он брал женщин силой — в покоренных селениях. Его возбуждали содрогания беспомощного тела под натиском грубой плоти. Те женщины кричали, молили о пощаде. Боялись.
Эта не боялась ничего. Даже смерти…
Или она заранее знала, чем все кончится? Или она вещая дева? Берегиня этой реки?
Вдруг затрещали ветки, на берег вырвался конь. К гриве припал молодой воин. Асмуд, молочный брат Игоря! Ох, не вовремя явился этот пересмешник!
— Княже! — крикнул встревоженно, а приметливые серые глаза так и метались по берегу. Мигом ухватил взглядом и ошеломленное, взбудораженное лицо Игоря, и девушку, лежащую навзничь… Одетую девушку!
— Дай мне своего коня, — буркнул Игорь. — Мой засекся. Поведешь его в поводу. А ты… — повернулся к Прекрасе. — Скажи, где тебя искать?
— Выбутская весь, — ответила она, садясь и спокойно собирая рассыпавшиеся волосы. — Там я живу. Что, в гости нагрянуть надумал?
Игорь зыркнул исподлобья, сам не зная, какое чувство сейчас владеет им: ярость? Отчаянное нежелание уезжать? Страх перед ее красотой и силой духа?
— Жди меня, а коли сам не смогу приехать, пришлю родича своего, Олега-князя.
— Зачем? — снова послышался ее холодноватый голос, от которого у него кровь начинала кипеть.
Игорь повернул горячего Асмудова коня, подскакал вплотную к Прекрасе — она хоть бы вздрогнула, хоть бы посторонилась! — выкрикнул, не то ярясь, не то смеясь:
— В жены тебя возьму! Поняла? И не смей мне перечить!