Но уж в глазах престателя не было ни капли смущения! Он не отвел взора. И Готлиб тоже. И Лиза не поверила себе, когда его длинное лицо вдруг исказила жалобная гримаса.
Господи всеблагий! Он, этот унылый, постный немец, жалеет ее? Ту, которую всегда, всегда до отвращения презирал?
Кровь бросилась ей в голову с такой силой, что Лиза, не помня себя, подбежала к воротам и ударилась о них всем телом.
– Откройте! Ну! – приказала она глухо. – Выпустите меня!
Чьи-то руки суетливо сняли тяжелые засовы. Без скрипа – как же, рачительные хозяева аккуратно смазывали петли! – створки чуть разомкнулись, и Лиза выскользнула в узкую щель.
Она услышала стук, с которым захлопнулись ворота, и оказалась лицом к лицу с темной толпой, подступившей к стенам крепости уже почти вплотную.
При виде ее все замерли, и только гнедой конь, будто радуясь, вздыбился, и снова всадник мгновенно усмирил его.
Он смотрел на Лизу довольно, чуть искоса, и она вспомнила свой сон. Седой беркут с окровавленным клювом, вцепившись в пушистое серенькое тельце, точно так же косил на нее круглым желтым глазом…
Тошнота подкатила к горлу, и безрассудная храбрость покинула Лизу так же мгновенно, как и обуяла ее.
Она отшатнулась к воротам, но спиною наткнулась не на их холодные, окованные железом створки, а на чье-то теплое плечо.
Быстро оглянулась.
Позади стоял Леонтий.
Часть II
ВЕЛИКАЯ СТЕПЬ
13. Эрле
– Эрле! Эрле!
Как будто птица кличет вдали. И клик этот злой, пронзительный…
– Эрле! Эрле!
Она не обернулась. Стояла над ильменем, малым заливчиком волжской дельты, смотрела вдаль.
Степь. Степь! Ветер уже не ласкает бесчисленные зеленые волны: зной давным-давно выжег ясную зелень. Теперь ходит по степи блекло-пепельная зыбь, завораживает и дурманит, вселяет в сердце страх и безысходность, ибо, куда ни глянь, нет ничего в мире, кроме тусклого золота предзакатного, выгоревшего неба и тусклого серебра предзимних трав.
Степь. Желтая степь – и больше ничего.
– Эрле! Эрле, дочь мангаса [18]! Да где ты?!
О нет, это не птица кличет. Это Анзан неистовствует. Что птица! От птицы и отмахнуться можно. Анзан же не отгонишь. И рта ей не заткнешь.
– Вот ты где, овца шелудивая! Больше заботы мне нет, как за тобою по степи бегать. А ну поди сюда!
Эх, побежать бы сейчас по степи, раскинуть руки – и вдруг обернуться сизой птицей! Взмыть в небеса, насмешливо прошуметь крыльями над оторопевшей Анзан, а то и тюкнуть ее клювом в черноголовую макушку, прощально курлыкнуть над Хонгором, несущимся по степи к своему стаду, – и на север, на север, противу лета птичьих стай, домой!
Домой? А куда это – домой?..
– Эй ты, шулма [19]! Мой муж воротился. Тебя зовет. Иди, слышишь!
Эрле, тяжело вздохнув, вскарабкалась по склону, цепляясь за траву. Анзан стояла недвижно, только маля [20] чуть подрагивала в ее смуглых пальцах да зло полыхали темные глаза. Эрле знала, что Анзан едва удерживается, чтобы не столкнуть ее вниз, да так, чтобы прямо в воду свалилась и появилась в кибитке насквозь промокшая, смешная и жалкая. Но не решается, боится Хонгора. Только прошипела сквозь стиснутые зубы: «Выползень змеиный!» – и, резко повернувшись, пошла в ложбину, где скрывался улус, слегка похлопывая плетью по вьющемуся подолу наспех наброшенного цегдыка [21].
Ну да ничего. В присутствии Хонгора Анзан и рта не откроет, не то чтобы драться. Она его так боится, что даже никогда по имени не называет. «Герин Эзен» – хозяин дома! А в разговоре с Эрле только «мой муж». Мой! А не твой, шулма, шелудивая овца, дочь мангаса. Тебе он господин. А мне – муж. Он держит тебя в нашей кибитке только из милости, а ночью спит со мною под одной кошмой, я обнимаю его. Он мой муж!
Ночью Эрле слышно, как хрипло дышит Хонгор, как нежно усмехается Анзан. Слышны быстрые шорохи и сладкие стоны. Иногда Анзан даже кричит, не стыдясь того, что совсем близко, за войлочной перегородкой, лежит на своей подстилке Эрле. Впрочем, Эрле знает, часто Анзан кричит и стонет нарочно: чтобы слышала она… Иногда Хонгор вдруг оставляет жену, порывисто выходит из кибитки и не скоро возвращается; и тогда Анзан тихо, сдавленно плачет, а потом вдруг срывается с постели и бежит посмотреть, на месте ли Эрле. Не ушла ли эта приблудная девка вслед за Хонгором, не легла ли где-нибудь за увалом прямо в траву, стиснув смуглые бока господина своими белыми коленями?..
Эрле идет понурясь. Вот улус. Подремывают на вытоптанной земле собаки. Хасар поднял голову, вильнул хвостом. Басар лениво гавкнул и длинно зевнул. Где-то визжит ребятня. Уже холодно, из юрт рвутся клочковатые серые дымы. Возле своей кибитки стоит Хонгор, и при взгляде на его заострившееся, встревоженное лицо Эрле с болью понимает, что рано или поздно произойдет то, чего так боится Анзан, ибо Хонгор хочет тела Эрле. Хочет давно, и это видно по всему. Как она откажет? Он хозяин ее, господин, владелец. Он спас ее, спас от смерти. Он кормит ее и дает ей одежду. Даже имя дал ей он! Эрле…
* * *
А когда-то, чудится, давным-давно, звали ее Лизой, и она стояла ранним сентябрьским утром под глинобитными стенами Сарепа, прижавшись плечом к плечу Леонтия, слыша стук его сердца.
Тихо было, потому что темная толпа кочевников молча разглядывала этих двоих, прильнувших друг к другу. И Лиза внезапно догадалась, что врагов не так уж и много; они нарочно создавали суматоху, чтобы напугать немцев. Не больно-то сильно стараться пришлось!
Молчание длилось до тех пор, пока всадник не тронул своего коня и тот не сделал несколько шагов вперед.
– Эй, орс [22]! – негромко окликнул калмык. – Я тебя не звал, поди-ка прочь, пока не поздно. Не то поймаю, из твоей спины три ремня на плеть вырежу!
Леонтий тяжело перевел дух, словно пытаясь что-то сказать, но не смог издать ни звука. Лизе на миг показалось, что он сейчас повернется и бросится прочь – стучать в кованые ворота Сарепа, моля впустить его обратно. Она невольно вцепилась в его руку, однако тут же, устыдясь, разжала пальцы. Но, похоже, ее слабость вселила в Леонтия силу.
– Зачем она тебе? – Высокий мальчишеский голос Леонтия сорвался на петушиный крик.
Всадник хохотнул, словно конь всхрапнул.
– Или ты не мужчина, орс? О чем ты спрашиваешь? Она нужна мне!
– Это моя жена. – Слова Леонтия прозвучали столь неуверенно, что всадник даже сморщился.
– Э-эх, орс! Кислые слова твои, как всякая ложь! Будь она твоею женою, ты не выпустил бы ее за ворота. Ты бы стоял сейчас с саблей в руке, а не блеял бы жалобно из-за женской спины!
Лицо Лизы вспыхнуло стыдом, и она, чуть пригнувшись, метнулась вперед, к темному коню, готовая хоть под его копыта пасть, только бы не слышать больше испуганного голоса Леонтия, не видеть его испуга и унижения, ибо от этого было ей так мучительно больно, что боль даже пересиливала страх.
Однако Леонтий успел поймать ее за руку, и она услышала, как он хрипло, громко выкрикнул – так, чтобы его смогли услышать за стеною:
– Готлиб! Перешли мои записи Лопухину!..
А потом высокая, чуть сутулая фигура Леонтия стала на ее пути.
– Стой, Лиза, – сказал. – Погоди. А ты слушай, номад [23]. Она мне жена, и я буду драться за нее!
Всадник какое-то мгновение смотрел на него сверху вниз, будто в изумлении, а затем по-детски довольная улыбка, уже виденная недавно Лизою, озарила его молодое недоброе лицо.
– Хоп! – выдохнул он восторженно и соскользнул с коня так легко, будто спорхнул. Сделал повелительный знак своим, и те послушно попятились, освобождая у стен Сарепа утоптанную площадку саженей в пять шириной, не издавая ни звука, одобрительно поглядывая на своего предводителя.
Враги застыли друг против друга. Высокий, чуть пригнувшийся Леонтий и тонкий, будто камышина, калмык, сбросивший шапку. Его гладкая смоляная голова поблескивала в первых лучах солнца, на хищном лице играла улыбка.
– Скажи свое имя, орс, – насмешливо попросил он, закатывая длинные сборчатые рукава своего коричневого, туго стянутого поясом бешмета. – И чем ты будешь драться со мною? Копьем? Саблей? Малей? Или ты хочешь застрелить меня из лука?
– Зовут меня Леонтий, – мрачно выдавил тот. – Я задушу тебя голыми руками и даже не спрошу твоего имени!
– Ну а я скажу его тебе, – невозмутимо отвечал калмык, вдруг отведя глаза от лица Леонтия и устремляя сосредоточенный взор на землю. – Если успею… прежде чем тебя настигнет смерть.
Тут Леонтий, протянув вперед свои длинные руки, яростно рванулся к врагу. Но, едва сделал шаг, запнулся и рухнул, будто подкошенный, вниз лицом.
– Мое имя Эльбек, – негромко произнес калмык, подходя к лежащему поближе и снимая с пояса ременную плеть. Затем он осторожно вытянул руку с плетью над скорчившимся телом и вдруг сделал резкое, почти неуловимое движение, после чего Лизе показалось, что его плеть как-то сама собою сделалась раза в два длиннее.
Стоящие вокруг испустили общий крик, и в голосах кочевников странно смешались одобрение и суеверный ужас.
Тем временем Леонтий поджал под себя колени и уперся руками в землю, словно пытаясь встать, но снова рухнул, завалившись на бок. С необычайной отчетливостью Лиза увидела, как задергалась, распрямляясь, его правая нога, а левая все поджималась, поджималась мучительно… И вот он изогнулся дугою, перевернулся на спину и замер…
– Что ты, что?!
Не помня себя, Лиза метнулась к нему. Она упала на колени и задохнулась, глядя на оскаленный рот Леонтия, на его закатившиеся глаза.
– Больно? Что ты?.. – выкрикнула она вновь.
Мельком взглянула на калмыка, стоящего над поверженным врагом, и увидела вдруг, что концом его плети обвита еще какая-то плоская плеть… Это была черно-желтая змейка, перехваченная под плоской головкой!
– Змея. – Эльбек глядел на Лизу блестящими узкими глазами. – Его смерть. Его судьба!
Он стряхнул дохлую змею с такой силой, что она улетела куда-то в траву, и властно положил конец плети на Лизино плечо.
Однако она ничего не заметила. Стояла на коленях, будто окаменев, и все глядела, глядела в искаженное лицо Леонтия. Почему-то вспомнилась вдруг беззубая ухмылка седого Каркуна: «Опасно шутишь, путник!..» Он уже знал тогда, что так случится, да?!
С багрового от напряжения лба Леонтия волной вниз по лицу прошла свинцовая тень, унесла с собою все живые краски, оставив лишь мертвенную желтизну. И Лиза вспомнила слово, которое произнес калмык: смерть.
Ватная, непроницаемая глухота заложила ей уши. Казалось, вся жизнь земная, окружавшая ее только что, внезапно отлетела прочь, за пределы воображения, оставив ее наедине с этим скорченным телом.
Сама дважды едва не попав в объятия смерти, она по сию пору еще не видела ее воочию. Мгновенно изменившееся, всегда такое мягкое и чистое, а теперь оскаленное, измученное лицо Леонтия почудилось ей недобрым и чужим. В его остановившихся, тускнеющих очах она словно бы искала ответ, чем же было свершившееся: непреложностью смерти для всякого живого существа или просто роковой случайностью, причина которой – она, Лиза?
– Нет, – шепнула она, не зная кому, сама не слыша своего голоса, – нет, я не виновата, я не звала тебя, я не хотела…
И, похолодев от осознания той роковой цепочки, которую она невольно сковала для этого человека, начиная с их самой первой встречи на расшиве, посреди Волги, напротив Печорского монастыря, она ткнулась в дугой выгнутую грудь Леонтия и глухо завыла. Это было так страшно, что гнедой конь коротко заржал, тряся подстриженной челкой, а по толпе кочевников, замершей вокруг, пробежал ропот.
Невозмутимым остался один Эльбек. Он неторопливо подхватил бессильно простертую, ничего не понимающую и ничего не чувствующую Лизу, перебросил ее поперек седла и вскочил-взлетел на коня сам. Замер, стоя на стременах, и с ликующим, мальчишеским визгом ринулся в вольную степь. Навстречу ярко-алому восходу. А за ним летели номады. Степной простор под копытами их скакунов погрузился в красную пыль.
* * *
Да, вот так все окончилось. И вот так все началось, ибо еще далеко было до наступления ночи, когда Эльбек утолил наконец свою похоть, сжигавшую его с той самой поры, как он увидел на царицынском базаре серые глаза, мягкие, растрепанные волосы и белую, чуть влажную от пота шею этой русской девки.
Он следил за нею до вечера, пока не узнал, что она живет в сарепском селении; тогда прогнал коня по трем самым ближним улусам, где нойонами были родственники и свойственники его покойного отца; его именем созвал молодых батуров стать у стен Сарепа.
Он знал, что трех десятков отважных всадников вполне достаточно, чтобы в предрассветной полумгле заморочить головы этим трусливым, смиренным чужеземцам, которые, в отличие от русских, предпочитающих самим не плошать, надеялись только на своего бога и боялись собственной тени. Эльбек, конечно, тоже всегда надеялся на помощь небесных тенгри, но в легендах, даже в самом «Джангаре» [24], герой должен непременно идти на хитрость, даже на обман, чтобы завладеть той красавицей, которая ему по сердцу. И ни тенгри, ни старейшины, ни ханы его за это не карали.
Эльбек хотел беркута и купил его. Однако без малого сомнения решился выгодно продать, когда понял, что птица помешает ему в гонке по улусам и осаде сарепского селения. Он хотел эту русскую девку и не сомневался в своем праве ею владеть.
Будь она сайгаком, он загнал бы ее. Будь она дикой кобылицей, он объездил бы ее. Но она была женщина, и он добыл ее для себя и владел ею без устали, снова и снова, под знойным солнцем, пока волчий голод не заставил его подняться, и он отошел поесть, оставив ее валяться на траве с задранной юбкой.
Сейчас ему хотелось больше всего горячего будана, который согревает кровь и тешит плоть, как женские ласки. Но не в чем было варить, у него с собой не было никакой посуды, кроме кожаной бортхи с пьянящей арзой. Поэтому он поел только сушеного мяса, заедая джагамалом, диким луком, и пресных лепешек, жаренных в жиру, борцоков – все, что было у него в походном тулуме. Немного оставил своей женщине.
Впрочем, утолив голод, он тотчас уснул и спал долго, блаженствуя в сытости и истоме, какой давно не испытывал.
Он проснулся весь в поту, когда уже смеркалось, и некоторое время лежал, с улыбкою глядя в разноцветное небо и поглаживая живот. Он вспоминал ее поросшие меленькими кудрявыми, золотистыми волосками подмышки, золотистый треугольник внизу живота, куда он быстро, часто вонзал плоть свою, запах своего извержения в нее. Эльбек умел усладить женщину, однако, трижды взяв эту русскую, не смог утолить жажды и думал прежде всего о себе. Лоно ее обжигало, сжигало его!
Новая волна возбуждения поднялась в нем, и он вскочил, упруго, будто молодой зверь, потягиваясь. Теперь настанет ее черед блаженствовать. Вот этими пальцами, гибкими, сильными, он будет до тех пор гладить, мять вместилище ее сладострастия, пока она не забьется перед ним, высоко поднимая бедра, словно жаждущая жеребца кобылица, не раздвинет ноги сама, не закричит моляще и призывно, словно верблюдица, которая зовет самца покрыть ее, – скорее, скорее, и еще, еще!
Распустив пояс бешмета, Эльбек пошел туда, где оставил ее. Там, однако, он не нашел ничего, кроме ковылей, измятых, будто по ним катался верблюд. Эльбек хмыкнул, глядя на истертые стебли, затем нетерпеливо огляделся. При виде этой травы, сбившейся в войлок, он захотел свою добычу вновь. Да так неистово и неутолимо, словно бы и не изведывал еще ее белого, мягкого тела. Но ее нигде не было.
Он медленно, стиснув зубы, ходил кругами вокруг этого места, пока вдруг не увидел на кустиках степной полыни темное пятно. Ее платок. Тот самый, в котором она утром выбежала из крепости!
Сердце глухо стукнуло от радости, Эльбек кинулся вперед.
Там, за бугорком, в узкой лощинке, лежало полуиссохшее озерко. Его сырой бережок был весь истоптан, и Эльбек, увидав следы русских башмаков на каблучках, понял, что девка здесь пила или мылась. Он пожал плечами. Ну что, сейчас он отыщет ее и возьмет прямо здесь, на берегу.
Теперь он решил пробыть тут всю ночь и только утром тронуться в путь. Ему почему-то захотелось лежать с нею рядом ночью на этой траве, смотреть на луну и знать, что она тоже смотрит на ту же самую луну.
Он смущенно оглянулся, словно кто-то мог его увидеть, скомкал брошенный платок и вдохнул теплый, мягкий, какой-то особенный запах. Нет, калмыцкие женщины пахнут иначе! И снова ощутил, что слабо улыбается. Он накинет этот платок ей на плечи, и стиснет эти плечи до хруста, и опрокинет наземь, и возьмет ее на этом самом платке, чтобы в прежние его запахи вплелся новый запах – их переплетенных тел!
Однако ее нигде не было. Он ждал, ходил туда-сюда, вглядываясь в торопливые сумерки, свистел, потом вскочил верхом и носился по степи… Уже стало совсем темно, когда он наконец понял, что она ушла.
Ее отдала ему сама судьба; она была нужна ему, как сурепка верблюду, как ильмень утке; она была нужна ему…