— Все-таки полгода скостила, — хмыкнул кто-то из комиссии.
Лёля промолчала. На самом деле ей следовало бы «скостить» еще полтора года: ей было всего лишь шестнадцать.
— Почему вы решили стать киноактрисой?
— Просто так. Хочу — и всё! Вы же стали киноартистами!
В комиссии снова начали смеяться. Потом Лёля услышала:
— А в девчонке есть кураж… Ну-ка, попробуйте показать нам какой-нибудь этюд.
— Чего?!
— Представьте: вы вошли в темную комнату и вам кажется, что в каждом углу вас кто-нибудь подкарауливает. Как бы вы это сыграли?
— Откуда я знаю — как?! Если бы я умела, я бы не пришла учиться!
Наконец это кошмарное испытание бессмысленными вопросами и жестокими туфлями кончилось. Первым делом, выскочив на крыльцо, Лёля надела тапочки и побрела домой, уверенная, что провалилась с треском. Она даже не пошла смотреть списки принятых! Вместо Лёли украдкой сбегала в ФЭКС ее квартирная хозяйка — и вернулась с ликующим криком:
— Приняли! Приняли!
Значит, «надменная девица» все же показалась комиссии достаточно эксцентричной, чтобы учиться в ФЭКСе!
Когда первый приступ радости прошел, Лёля начала бояться еще больше. Григорий Козинцев, который преподавал «киножест» (так в ту пору называлось актерское мастерство), пугал ее до дрожи. Ему было двадцать два года, и ей, девчонке, он казался непроходимо старым и мудрым. Ходил он в костюме гольф и в чулках невероятных расцветок — тогда это был писк моды среди кинематографистов всего мира. Козинцев садился в кресло и закладывал ногу на ногу, обвивая их одну за другую чуть ли не три раза. Остальные называли его позу «завей веревочку» и пытались проделать нечто подобное. Никому это не удавалось. Потом Козинцев издавал резкий свист, что было сигналом к началу урока, а потом стало сигналом к началу съемок — вроде команды: «Мотор!»
Однако Лёлины дела на уроках шли неважно. Она зажималась, стеснялась, заявленная на экзамене эксцентричность куда-то подевалась. В обязательной фэксовской форме — белой блузке и синих брючках, купленных на последние деньги, — она чувствовала себя не будущей актрисой, а неудачницей, неумехой, неуклюжей, глупой… ну и так далее. В ней всегда была развита склонность к самокритике! Маме, которая с легким сердцем оставила дочку учиться в Ленинграде и укатила в Тифлис, Лёля лихо врала в письмах, что все идет нормально. Однако Козинцев окончательно разуверился в ней. Даже не обращал на нее внимания!
Дело было плохо… Лёля уже решила, куда денется, когда ее выгонят из ФЭКСа, — устроится вагоновожатой на трамвай. Замечательная профессия. Правда, Леонид Трауберг почему-то уверял, что у нее все еще получится и в ФЭКСе…
Самое смешное, что он оказался прав. Однажды Козинцев велел приготовить комедийные этюды. И оказалось, что это гораздо труднее, чем драма или мелодрама, которые удавались всем, кроме Лёли. Мало просто насмешить! Мало бить друг друга по голове, делать харакири, взрывать во рту сигары и изображать сумасшедших. Это выглядело, конечно, очень смешно, однако зловредный Козинцев скучным голосом говорил:
— Не то!
Впрочем, все и так понимали, что «не то». И Сергей Герасимов, и Маргарита Бабанова, и Янина Жеймо[18], и другие фэксовцы, многие из которых стали потом замечательными актерами. Но тогда у всех было «не то», хоть тресни! Наконец вся группа показала этюды, а Лёлю Козинцев даже не вызвал. Она не обиделась, а разозлилась до головной боли и хамским тоном заявила:
— Я тоже плачу пять рублей (кстати, занятия в ФЭКСе были платные) и тоже хочу работать. Вы забыли меня вызвать.
Тонким от презрения голосом Козинцев сказал:
— Ах, мы забыли нашу примадонну! Прошу прощения!
И указал на середину зала.
С трудом справившись с ногами, которые, конечно же, немедленно онемели от страха, Лёля вывела себя на указанное место и принялась играть свой этюд.
Она изображала девчонку-шарманщицу, пришедшую в какой-то двор. В те времена таких девчонок еще можно было увидеть на улицах. Лёля крутила ручку воображаемой шарманки, морщась от звуков, издаваемых машинкой, обаятельно улыбалась слушателям с верхних этажей домов. Собирала деньги, завернутые в бумажки и сброшенные вниз, и, в зависимости от суммы, то улыбалась, то делала презрительные жесты. Потом долго и беззвучно (этюд был немой, потому что кино тогда было немое!) скандалила с воображаемым дворником и наконец медленно, с видом победительницы, удалялась, вертя бедрами.
И тут Козинцев вскочил и закричал:
— Великолепно!
Лёля расплакалась от счастья и убежала из мастерской. Зато она точно знала, что теперь-то у нее все получится!
Между прочим, с этим этюдом произошла очень смешная история. Козинцев и Трауберг вставили его в фильм «Братишка», и, когда мама повезла Лёлю на каникулах лечиться в Анапу (у нее с детства были слабые легкие), фильм шел там. Правда, от довольно длинного этюда остался только крошечный кусочек, но Лёля с мамой смотрели его раз сто, а потом умильно попросили киномеханика дать им кусочек пленки.
— А то знакомые до сих пор не верят, что моя дочка — киноартистка! — уговаривала Лёлина мама.
Киномеханик посмотрел на Лёлю с плохо скрываемым презрением, но кусок пленки принес.
— Ты моя патара гого, моя маленькая! — причитала мама. — Какая ты хорошенькая артистка!
Пленку разрезали на кадры и раздали по знакомым и родне. Правда, когда на другой день Лёля с мамой снова пошли смотреть «Братишку», эпизода с шарманщицей они уже не увидели: киномеханик вырезал для них
Между тем занятия в ФЭКСе продолжались. Чему там только не учили: киножесту, истории кино, акробатике, танцам, фехтованию, боксу… Козинцев считал, что актер должен прежде всего в совершенстве владеть своим телом и лицом. Он до бесконечности тренировал — правильнее будет сказать, «дрессировал» группу, заставляя лишь с помощью рук, ног, мимики, а то вообще… спиной передавать крайние проявления боли, страха, счастья, испуга, тоски… А самое трудное было — мимически изображать полутона чувств, переходы их одно в другое. Но именно этого требовал от актеров «Великий Немой» — кинематограф.
Театральный актер мог сказать: «Мне холодно!» или: «Мне страшно!» — и зрители верили ему, что называется, на слово. Киноактер мог рассчитывать только на свое говорящее лицо, говорящее тело. Кажется, у Лёли Кузьминой это все-таки получалось. Причем получалось даже лучше, чем у других, потому что именно ее выбрал Козинцев на главную роль в фильме «Новый Вавилон» — о последних днях Парижской коммуны.
Строго говоря, в фильме играли многие фэксовцы. А еще там играли «типажи» — то есть люди, взятые просто с улицы, которые изображали как бы самих себя: сапожников, прачек, солдат — пролетариев, словом. Героиня Кузьминой, Луиза, была бедной продавщицей и дочерью сапожника. Ее «социальная принадлежность» доставила молодой актрисе массу обид. Ну да, ведь действие происходит в Париже в 1870 году. Какая в то время была мода! Турнюры, шляпы со страусовыми перьями, рюши, оборки, немыслимые прически… Все подружки Лёли по ФЭКСу были наряжены, как куклы, поскольку играли дам из высшего общества или буржуазок. А ей — ей, главной героине! — устроили из растрепанных волос на голове что-то невообразимое, стиль «воронье гнездо», а напялить заставили поношенное, уродское платье «в дрипочку». Костюмер сказал, что это недомерок, и страшно удивился, когда Кузьмина в него влезла, но она была не просто худая, а тощенькая, к тому же настолько приучилась владеть своим телом, что, наверное, ради съемки влезла бы и в выползи́ну — сброшенную змеиную кожу! «Искусство требует жертв», — стоически подумала Лёля, изо всех сил стараясь смириться со своим непрезентабельным видом. Она даже не знала, каких еще жертв потребует от нее искусство, и очень скоро!
Начали утверждать кинопробы. И вдруг Лёлю вызвали «на ковер» к Козинцеву, и все собравшиеся: он сам, сценарист Леонид Трауберг, главный оператор Андрей Москвин, директор картины и другие — принялись пристально разглядывать ее… нос.
— Скажите, Лёлище, — наконец сказал Козинцев. — Откуда у вас на носу бородавка?
— Это не бородавка, — обиделась Лёля. — Это родинка. Я с ней родилась.
— Очень печально, — вздохнул Козинцев. — Придется от нее избавиться. Экран — вредная штука. На крупном плане она вылезает вперед, и при некоторых поворотах головы вы похожи на носорога.
Наверное, кому-то это покажется смешным, однако вопрос встал круто: немедленно удалить родинку Кузьминой — или искать другую актрису. История сия мгновенно стала, как принято выражаться, достоянием гласности. Подруги, друзья и едва знакомые люди приняли в обсуждении проблемы живейшее участие:
— Говорят, тебе надо удалить бородавку на носу?
— Не бородавка, а родинка…
— Ах, какая разница! Ни в коем случае не делай этого! Рахманинов умер просто от прыща, а тут целая бородавка…
— Это не бородавка, а родинка. А потом, Рахманинов жив. Это Скрябин умер.
— Неважно кто. У тебя может быть случиться заражение крови. Что тебе дороже: жизнь или кино?
— Кино…
— Ну и дура!
Но Лёле Кузьминой и в самом деле дороже всего на свете было именно кино. Поэтому она пошла в военно-венерологический госпиталь на удаление своей родинки, хотя все доказывали, что девушке туда идти неприлично, что она осрамит доброе имя свое и своих родителей и теперь ее уж точно никто не возьмет замуж. Учитывая, что Лёля в то время была влюблена в Сергея Герасимова, последний довод на нее чуть было не повлиял…
Сергей Герасимов был, конечно, потрясающий человек. Немного старше остальных фэксовцев, куда более умный, образованный и утонченный, чем они, невероятно талантливый, он был актером до мозга костей, до глубины души. Люди воспринимали его тем, кем он хотел им показаться. Например, он, как и прочие, был одет в какие-то обноски. Но выглядели они на нем даже элегантно — потому что он играл хорошо, почти роскошно одетого человека. А его квартирная хозяйка (дама из «бывших») была убеждена, что он — тоже «бывший», к тому же граф. Когда Сергей разговаривал с ней, фэксовцы помирали от зависти:
— Кажется, голубая кровь так и брызжет из каждой его поры! Мы так не умеем.
Кстати, эта дама дико ревновала к Герасимову Лёлю и почему-то считала ее уличной девкой. Наверное, потому, что та не стеснялась приходить к Сергею домой. Увы, увы, то были только товарищеские визиты — Герасимов с удовольствием дружил с Лёлей, однако был к ней вовсе равнодушен как к женщине. Какая же она женщина?! Девчонка! Нелепая и смешная, хотя, конечно, очень талантливая. С ней интересно. Но — не больше. Она была «свой парень» для Герасимова, вот кто!
Ладно, Лёля была согласна побыть «парнем», только бы к нему поближе. Ведь в Сергея были влюблены все девушки в группе, а дружил он с одной Лёлей. И она с охотой бросалась во все выдумки Герасимова. Например, в ту пору был страшно моден чарльстон, а Сергей вообще безумно любил танцевать. Он, актер Павел Соболевский, тоже фэксовец, и Лёля разучили этот танец и довели его до совершенства. Они обожали ходить в ночные клубы и там втроем танцевать чарльстон, причем парни по очереди крутили и вертели свою «даму» в клетчатой юбке, черно-голубом свитере, высоких шнурованных ботинках и с длинной косой. Их чарльстон производил убийственное впечатление на нэпманов. Хозяева клубов предлагали троице даже ангажементы. Напрасно — они ведь были киноактеры!
Возвращаясь ночью домой в компании с Соболевским и Герасимовым, которые Лёлю провожали, хохоча с ними и со сладким замиранием сердца цепляясь за руку Сергея, она с упоением мечтала, что вот однажды настанет — непременно настанет! — день, когда она откроет дверь в мастерскую, Сергей повернет голову — и увидит ее, словно бы впервые. И полюбит ее!
…Однажды дверь в мастерскую открылась. Сергей повернул голову и увидел высокую длинноногую девушку в зеленом платье. У нее была модно постриженная головка и большие лучистые глаза. Это была молодая актриса Тамара Макарова.
Вся женская половина мастерской, как по команде, оглянулась на Сергея. И все мечты, тайны и явные, рухнули и разбились вдребезги. Если кто раньше не верил в то, что бывает она, любовь с первого взгляда, то теперь пришлось поверить…
Причем это оказалась еще и любовь на всю жизнь.
Тамара очень скоро увела Сергея от прежних друзей. Герасимов, надо сказать, «увелся» очень охотно. Он так и не узнал, что Лёля была в него влюблена до такой степени, что даже готова была навеки остаться с родинкой (или все же с бородавкой?) на носу и лишиться роли, только бы не опозориться в его глазах.
Ну а теперь-то, конечно, она все-таки пошла «позориться» в этот страшный и ужасный военно-венерологический госпиталь, надев перчатки — чтобы, не дай бог, ни к чему не прикоснуться. Больные, с которыми Лёля стояла в очереди, сначала приняли ее за гулящую:
— Тебе, поди, лет шестнадцать… Как ты-то сюда попала?
А потом, выслушав историю о неуместной родинке, преисполнились невероятного сочувствия, и когда какой-то нахальный парень посмел усомниться: «Треплется! Что вы ее слушаете? «Артистка»! Пойдем, детка, прошвырнемся…», больные накинулись на него с руганью. А какой-то дяденька даже погладил Лёлю по голове.
Она зарыдала — о нет, вовсе не умиленными слезами. «Заразил!»
Обошлось, никто ее ничем не заразил. И сама «операция» оказалась такой ерундовиной, что Лёля ее практически не заметила: приложили к носу тоненькую иголочку и включили рубильник. Всего-то и делов!
Пробы утвердили, договор с артисткой Кузьминой был подписан, начались съемки в «Новом Вавилоне». Шли они в павильоне и в Одессе, где должны были снимать «натуру» при ярком солнечном свете и в роскошном городе. Все-таки не зря Одессу называют маленьким Парижем! Она теперь в самом деле «играла» Париж.
Одесса надолго запомнилась Лёле… Во-первых, у нее вдруг начались страшные боли где-то в районе солнечного сплетения. Такие, что она плакала в голос. Приходилось чуть ли не каждую ночь вызывать «Скорую». То ли организм выдавал реакцию на сильнейшие нервные стрессы, которые переносила Лёля накануне, днем (она вообще все принимала очень близко к сердцу и совершенно не умела отметать от себя мысли о неудаче и вообще печали), то ли это было связано с желудком. Врачи терялись в догадках и почти не могли облегчить ее страдания. Бледная, зеленая, совершенно натурально кусая губы, чтобы не плакать, приходила она на съемку — и страдания странным образом оставляли ее в покое, не мешали работать. Между прочим, после этой истории у Кузьминой выработалась железная самодисциплина. Она любую болезнь приносила в жертву работе, слов «не могу», «сил нет» она просто не знала.
Во-вторых, в Одессе Лёля сгорела заживо.
Снимали пожар на баррикаде. Вся Одесса собралась вокруг «последнего оплота защитников коммуны». Этот «оплот» был окружен пожарными в касках и со шлангами в руках. Тут же стояли пожарная машина и «Скорая помощь».
Сторону баррикады, обращенную к съемочной камере (в то время камера постоянно была укреплена на штативе, ее нельзя было схватить в руки и помчаться с ней куда угодно, снимая с любой точки и в любом ракурсе, не она подстраивалась к процессу создания фильма, а, наоборот — процесс подстраивался к ней!), облили керосином, Козинцев свистнул, к баррикаде поднесли горящие факелы… и пламя взвилось выше крыш. Вся взъерошенная и разлохмаченная, в мокром платье (чтобы не сразу вспыхнуло), Лёля кинулась в огонь.
Согласно сценарию Луиза хватала кусок парчи и издевательски кричала правительственным солдатам:
— Дешево продам!
Парча горела и плавилась в руках…
Доиграв сцену, Лёля отпрыгнула за баррикаду и только приготовилась заплакать от боли, как Козинцев снова свистнул. Ему нужен был второй дубль. Железная Лёлина самодисциплина свистнула еще громче ненасытного Козинцева — и актриса снова прыгнула в огонь с новым куском парчи в руках.
Третьего дубля не понадобилось: то ли потому, что режиссер остался доволен, то ли потому, что Лёля, обожженная, полузадохнувшаяся от дыма, упала замертво. Ее немедленно сунули в «Скорую», дали вдохнуть нашатыря, намазали лицо и руки лекарствами, перебинтовали и отвезли в гостиницу.
Лёля уехала из Одессы раньше прочих, а когда группа вернулась в Ленинград, актеры рассказывали о жутком скандале, который учинился после съемок. Одесситы собирались подавать в суд на режиссера, который — зверь, сущий зверь! — хладнокровно сжег ведущую актрису живьем.
— Да не сгорела она. Спокойно живет в Ленинграде, — уговаривали одесситов актеры.
— Они нам говорят… Вся Одесса видела! Я сам был на панихиде. Если бы не наши цветы, все было бы очень бедно. Несчастная актриса! Такая молодая!
— Какая глупость! Никто не сгорел!
— Они нам говорят…
На самом деле даже те ожоги, которые были, зажили у Лёли довольно быстро. Вот только «воронье гнездо», которое она носила на голове, сильно пострадало. Пришлось на следующих съемках подкладывать что-то вроде шиньона, пока не отросли свои волосы.
А снятая сцена… Вот ужас-то! Огонь на экране не производил никакого впечатления. На экране едва шевелились смирные клочки пламени, и было непонятно, чего это там прыгает и суетится главная героиня. Лёля чувствовала себя виноватой и безропотно переснялась в павильонных съемках.
Расстрел коммунаров тоже снимали в павильоне. Построили «стену кладбища Пер-Лашез», около нее уложили толстым слоем землю, которая заодно маскировала кабели осветительной аппаратуры. Обильно полили ее. Набросали семена травы, которая, во влаге и под теплым светом, довольно быстро проросла. Но никому не пришло в голову, что мокрая земля — отличный проводник электричества.
Первой «расстреливали» Луизу. Она упала в жидкую грязь — и тут же ее что-то ударило с такой силой, что она отлетела на метр от аппарата. Все это очень напоминало поведение гальванизированного трупа.
Оператор Москвин рассердился и сказал, что с Кузьминой вечно что-то случается, она запорола дубль и надо переснимать. Правда, сначала все же изолировали кабели, и Луизу снова расстреляли — эх, раз, еще раз…
Фильм смонтировали. Потом Лёля посмотрела рабочий вариант и опрометью убежала из зала киностудии. Вечером, рыдая в голос, она записывала в своем дневнике:
«Более уродливой актрисы, чем я, экран еще не видел. Бабушка недаром говорила — на гуся похожа. Но гусь по сравнению со мной — красавец! На тонкой шее болтается воронье гнездо. Какой-то туфлеобразный нос. Да еще туфля-то ношеная! Глупая. Испуганные глаза. Удивленные брови. Ну почему, почему я не похожа на Мэри Пикфорд и Веру Холодную? Еще мама этим огорчалась. Я понимаю: надо ломать все буржуазные каноны. Уходить от красивости… Но не до такой же степени! Это же издевательство над зрителем! А когда нас ведут на расстрел… Уродство — больше некуда. И к тому же бесконечно старая. Еще бы! Москвин старательно вымазал меня вазелином и поставил нижний свет… Когда на просмотре шли куски других актеров, все реагировали, переговаривались, ахали. На моих кусках стояла гробовая тишина. Мне надо серьезно обдумать всю мою дальнейшую жизнь и уходить из кино. Бабушка Лиза зовет меня в Тифлис и обещает научить хорошо шить. Говорит, без заработка не останешься. Может быть, вернуться?..»
Но как ни старались мама с бабушкой — от большой любви! — убедить Лёлю в том, что нельзя быть киноартисткой, не имея никакого сходства с Мэри Пикфорд и Верой Холодной, как ни сманивали ее хорошим заработком швеи, Лёля все же не поехала в Тифлис. И правильно сделала. Ведь «Новый Вавилон» произвел фурор и стал классикой советского кино. Лёля, что называется, проснулась знаменитой. У нее даже определилось амплуа: острохарактерная актриса. Короче говоря, на все руки от скуки!
Однако она не могла забыть разговор каких-то зрителей, подслушанный ею (все же она была сущей мазохисткой!) у выхода из кинотеатра после окончания фильма «Новый Вавилон»:
— Неужели не могли найти артистку покрасивее? Почему-то раньше артистки были совсем другие…
А тут еще съемки у Герасимова…
Он затеял делать фильм «Пять Маратов», где Лёля и хорошенькая Янина Жеймо играли комсомольских активисток. Задуманный как кинокомедия (отсюда и выбор на главные роли двух «острохарактерных артисток»), фильм получался отчаянно скучным, и играть в нем было скучно. Удивительно, конечно, что Сергей Герасимов, который всегда считался душой любой компании, так и не снял в жизни ни одной веселой комедии. Он оказался мастером психологической драмы, все фильмы его малость тяжеловесны, сняты не без великоумного занудства. Они вызывают восхищение, уважение, почтение… — что угодно, кроме улыбки!
Лёле было особенно тяжело на съемках: ведь она еще не избавилась от влюбленности в Сергея. Бешеная гордость, которая ее всегда отличала, мало помогала на сей раз. От этого ей было еще более тоскливо в скучных «Пяти Маратах». И она просто-таки бегом бросилась к Козинцеву и Траубергу, которые позвали ее сниматься в фильме «Одна» — про молоденькую русскую учительницу, которая попадает в алтайскую глухомань — в мир чужой и чуждый.
Приехав из Москвы от Герасимова, Лёля предстала перед режиссерами, и те ахнули, увидев ее почерневшее, осунувшееся лицо и запухшие глаза (по ночам ее донимали слезы — безнадежная, бессмысленная любовь так трудно ее покидала!):
— Что с вами, Лёлище?! Где ваш знаменитый кураж? Не больны ли?
— «Мараты»… — только и буркнула она, снова заливаясь слезами.
Режиссеры посмотрели на нее и вдруг начали хохотать. Лёля хотела на них обидеться, но почему-то тоже засмеялась — как пишут в романах, сквозь слезы. Очень странно, однако после этого ей почему-то стало легче. А вскоре она поняла, что ничто так не лечит разбитое сердце, как самозабвенная работа. Аксиома, конечно, но ведь прописные истины на то и существуют, чтобы каждый сам, на собственном опыте, убеждался в их истинности!
В то время на Алтае происходило раскулачивание. Обстановка была не простая, поэтому киногруппу экипировали соответственно «текущему моменту». Всем выдали сапоги, тужурки, широкие кожаные пояса, к которым прикреплялась кобура. В кобурах, правда, ничего не было: все наганы (по одному патрону в каждом) хранились у директора группы. От греха подальше!
Киногруппа ехала в международном вагоне. Лёля угодила в одно купе с англичанкой, и бедная дама несколько часов провела в состоянии истерического ужаса при виде «чекистки» с кобурой на поясе. Наконец Лёля сообразила, чем так напугана попутчица, и надела единственный свой «предмет роскоши», сшитый по настоянию подруг: отделанный кроличьим мехом халат из шерсти, разрисованной «турецкими огурцами». При виде этого «предмета» ужас из глаз англичанки исчез, и в них поселились смешинки. Лёля старалась их не замечать — очень уж ей нравился халат, и так тепло в нем было! Она еще не раз поблагодарит настойчивых подружек, потому что на Алтае их встретили морозы, какие даже вообразить в Москве и в Ленинграде (и уж тем более в Тифлисе) было просто невозможно.
Вообще они попали в мир, который не слишком-то представляли себе даже сценаристы. Например, они слышали, что на Алтае до сих пор сохранилось такое архаическое явление, как шаманская пляска, камлание (а уж как удивились бы Козинцев и Трауберг, если бы тогда могли узнать, что шаманы и камлания
Лёля отправилась смотреть на ее камлание с особенным интересом. Она думала, что предстоит нечто вроде циркового представления, а в самой шаманке ожидала увидеть подобие самодеятельной актрисы. И готовилась воспринимать действо не без иронии, хотя присутствовать предполагалось при изгнании духа болезни — проще сказать, на сеансе исцеления больного.
…Посредине юрты горел костер, и дым не уходил вон, а расползался вокруг. Возле больного старика, лежащего рядом с костром, стояла женщина. Ее длинные пальцы непрестанно двигались, однако поза была неправдоподобно неподвижной. Длинные черные косы, шапка, тулуп, надетый овчиной вверх, мягкие сапоги — все было увешано разноцветными тряпочками и бубенчиками-колокольчиками. Они трепетали и перезванивали при самом легком движении. На черном от времени лице шаманки медно сверкали глаза и недобрый рот, на макушке вздрагивал клок волос. В руках шаманка держала бубен — большой, закопченный до черноты. Он тоже перезванивал бубенчиками и вдобавок издавал глухой, зловещий звук при ударе битой — человеческой головой на палке-рукояти. Чудилось, в эту биту вселились все на свете злые духи, которые подвластны шаманке.