Он усмехнулся:
– Спасибо вам.
Нагнулся, быстро поцеловал ей руку и шмыгнул к трапу.
Маленькое пятнышко сажи осталось у нее на руке.
«Сколько еще рейсов сделает он с медным крестиком на замызганном гайтанчике? – смятенно подумала Тэффи. – Один? Два? А потом прижмет усталые плечи к каменной стенке черного подвала и закроет глаза…»
Море, которое шумело и шумело за тонкой стенкой, ограждавшей от него корабль, пугало, навевало неминучие мысли о смерти. Было страшно и тоскливо – как бывает страшно всем, кого отделяет от бездны и тьмы лишь тоненькая переборка.
«Говорят, океан несет утопленников к берегам Южной Америки. Там самое глубокое в мире место и там на двух-трехверстой глубине стоят трупы целыми толпами. Соленая, крепкая вода хорошо их сохраняет, и долгие, долгие годы колышатся матросы, рыбаки, солдаты, враги, друзья, деды и внуки – целая армия. Не принимает, не претворяет чужая стихия детей земли…»
Но однажды Тэффи все же подняла усталые ресницы – и обнаружила, что «океан» принес-таки ее в неведомую страну. Называлась она – Эмиграция, а столицей ее был тот самый Городок, бытописательницей коего и стала Тэффи, прибывшая сюда в 1920 году и поселившаяся в отеле «Виньон» близ церкви Мадлен с обожаемой подругой-гитарой, которая сопровождала ее во все годы странствий, и все в той же котиковой шубке, в которой когда-то уехала из Москвы… чтобы уже не вернуться.
И шубка сия за верность свою заслуживала отдельной оды, которую в ее честь сложит Тэффи спустя десять лет:
«Котиковая шубка – это эпоха женской беженской жизни. У кого не было такой шубки? Ее надевали, уезжая из России, даже летом, потому что оставлять ее было жалко, она представляла некоторую ценность и была теплая, – а кто мог сказать, сколько времени продолжится странствие? Котиковую шубку видела я в Киеве и в Одессе, еще новенькую, с ровным, блестящим мехом. Потом… обтертую по краям, с плешью на боку и на локтях. В Константинополе с обмызганным воротником, со стыдливо подогнутыми обшлагами, и, наконец, в Париже от двадцатого до двадцать второго года. В двадцатом году, протертую до черной блестящей кожи, укороченную до колен, с воротником и обшлагами из нового меха – чернее и маслянистее заграничной подделки. В двадцать четвертом году шубка исчезла. Остались обрывки воспоминаний о ней на суконном манто, вокруг шеи, вокруг рукава, иногда на подоле. И кончено! В двадцать пятом году набежавшие на нас своры крашеных кошек съели кроткого ласкового котика. Но и сейчас, когда я вижу котиковую шубку, я вспоминаю эту целую эпоху женской беженской жизни, когда мы в теплушках, на пароходной палубе и в трюме спали, подстелив под себя котиковую шубку в хорошую погоду – и укрываясь ею от холода. Вспоминаю даму в парусиновых лаптях на голых ногах, которая ждала трамвая в Новороссийске, стоя с грудным ребенком под дождем. Чтобы дать мне почувствовать, что она „не кто-нибудь“, она говорила ребенку по-французски с милым русским институтским акцентом:
– Силь ву плэ! Не плёр па! Вуаси лё трамвей, лё трамвей!
На ней была котиковая шубка.
Удивительный зверь этот котик. Он мог вынести столько, сколько не всякая лошадь сможет.
Артистка Вера Ильинская тонула в котиковой шубке во время кораблекрушения у турецких берегов на „Грегоре“. Конечно, весь багаж испортился, кроме котиковой шубки. Меховщик, которому она впоследствии дана была для переделки, решил, что, очевидно, котик, как животное морское, попав в родную стихию, только поправился и окреп.
Милый, ласковый зверь, комфорт и защита тяжелых дней, знамя женского беженского пути. О тебе можно написать целую поэму. И я помню тебя и кланяюсь тебе в своей памяти».
Прибыла Тэффи в Париж не совсем чтобы без средств – кое-какие драгоценности ей удалось увезти. История умалчивает, как ей это удалось: может быть, как неким Булкиным – в чайнике с двойным дном, или как неким Коркиным – в трости, выдолбленной и наполненной бриллиантами. Хочется верить, не так, как Фаничке, которая провезла большущий бриллиант – вы не поверите! – в своем собственном носу. Впрочем, у нее был нос как раз на пятьдесят карат, а у Тэффи – маленький и хорошенький носик, довольно проворно учуявший, по какому ветру надобно держаться.
Да по тому же, что и в России, – по ветру юмора! Жители Городка, конечно, были томимы ностальгией, однако совершенно не желали, чтобы им беспрестанно напоминали об этой болезни, ну а уж если удержаться от воспоминаний было никак невозможно, они хотели плакать, смеясь. С легкой руки Тэффи они задавали себе традиционный русский вопрос: «Что делать?» – по-французски: «Que faire? Ке фер?» Со слезой восклицали на смеси французского с нижегородским, подобно герою ее рассказа, старому генералу, который растерянно озирался на парижской площади: «Все это хорошо… но que faire? Фер-то ке?!» И начинали хохотать…
Смех сквозь слезы, конечно. Но все-таки смех!
Не только рассказы, но даже стихи Тэффи были полны горьковатой иронии:
Вообще, как это ни забавно, но тема еды волновала Тэффи не только потому, что вели эмигранты не больно-то сытое существование (ее герои и героини частенько жаловались друг другу: «Масло нас съедает. И мясо… Метро нас съедает… Газ нас съедает…»), но и потому, что порою она чувствовала себя какой-то приправой к завтраку, обеду или ужину. Ее беспрестанно приглашали в самые разные дома, и хозяйки, не скрываясь, умилялись:
– За Надеждой Александровной угощеньице никогда не пропадает. Она умеет превратить самый скромный обед в банкет. При ней все вкуснее. И самые скучные, унылые, брюзжащие гости, от которых мухи дохнут, при ней преображаются – становятся веселыми и приятными. Прямая выгода для хозяйки – приглашать Надежду Александровну!
Когда Тэффи передали эти слова, она развела руками:
– Лестно, что и говорить! Чувствую себя «Подарком молодым хозяйкам», молодым и старым. Своего рода «Молоховцом», да и только!
Смейся опять же, паяц… А что тебе еще остается делать? Фер-то ке? Любопытные стихи – в присущем ей бархатно-шелково-патефонно-сапфировом стиле – однажды написала Тэффи на эту тему своей обреченности всех веселить и казаться всем довольной, хоть ты тресни:
Публика любила ее смеющейся, и Тэффи старалась соответствовать. «Смейся!» – говорили мне читатели. «Смейся! Это принесет нам деньги», – говорили мои издатели – и я смеялась. Что поделаешь! Больше нравятся мои юмористические рассказы: нужно считаться с требованиями общего вкуса.
Конечно, она работала ради денег. Труд ее хорошо оплачивался и позволял жить если не роскошно, то прилично. Однако ведь и от натуры своей не уйдешь!
Где бы Тэффи ни оказывалась, она немедленно становилась центром общества.
– А великая умница-разумница будет? – спрашивал желчный, ехидный, неприязненный Иван Бунин, когда его приглашали в гости.
Утонченный, изысканный, блистательный поэт, он свысока относился к дамской лирике, однако любил цитировать одно из стихотворений Тэффи и называл его чудесным:
Ну да, они все жили, кто больше, кто меньше, «на острове своих воспоминаний»… Бунин называл Тэффи «истинной, неизменной радостью» и при встрече сразу же шел к ней с каким-нибудь шутливым приветствием:
– Целую ваши ручки и штучки-дрючки.
Причем можно было не сомневаться, что ответ Тэффи окажется подобающим:
– Если ручки хоть редко, но целуют мне, штучки-дрючки уже лет пятьдесят никто не целовал!
Впрочем, она лукавила.
Словно в награду за все потери и лишения, за многажды потерянных мужчин, как «бабников», так и «однолюбов», судьба даровала ей встречу с человеком, который стал ее большой любовью.
Впрочем, как и водилось у Тэффи, встреча их произошла весьма забавно.
Для начала надобно сказать, что хоть она меняла мужчин как перчатки и вроде бы никем особенно не дорожила, а все же ценила своих поклонников – чем дальше, разумеется, тем больше. Красавица Ирина Одоевцева, которая в пору парижских встреч с Тэффи была еще молода (а Тэффи, увы, уже нет!), получала от нее такие уроки «хорошего тона»:
– Поклонника надо холить и бережно к нему относиться. Не то, чего доброго, он сбежит к вашей сопернице. Тогда-то вы пожалеете, белугой заревете, да поздно будет. Она-то его не отпустит. Мертвой хваткой в него вцепится, чтобы вам насолить. По своей вине с носом останетесь.
Иногда Ирина пыталась «открыть ей глаза» на какого-нибудь господина:
– Ну как вы можете часами выслушивать глупейшие комплименты? Ведь он идиот!
На это Тэффи, посмеиваясь, отвечала:
– Во-первых, он не идиот, раз влюблен в меня. А во-вторых, гораздо приятнее влюбленный в меня идиот, чем самый разумный умник, безразличный ко мне или влюбленный в другую дуру!
Чисто женский и весьма практичный подход!
В благодарность за урок Ирина рассказала Тэффи, что еще в Петербурге некий их общий знакомец клялся, что считает Тэффи самой интересной и очаровательной женщиной из всех, кого ему приходилось встречать в жизни, и всегда отзывался о ней с восторгом. Тэффи, выслушав это, вся вспыхнула, расцвела улыбкой и, обняв Ирину, трижды расцеловала:
– Какая вы милая! Спасибо, спасибо, что не скрыли. Приятное-то уж редко кто передает, вот неприятное-то уже всегда – незамедлительно и с удовольствием. Но как жаль, что он не сказал мне этого еще тогда, в Петербурге!
«Он» не сказал, зато сказал другой. Тикстон тоже считал ее «самой интересной и очаровательной из всех, кого ему приходилось встречать в жизни…»
Хоть произросла из их встречи пылкая и в то же время романтическая страсть, познакомились они весьма забавно: на конкурсе красоты.
Надо сказать, в эмигрантских кругах конкурсы такие были частым явлением: все-таки несметное количество ослепительных русских красавиц было вывезено за рубеж! И с 1924 года конкурсы «Мисс Россия» постоянно проводились в Париже, в Берлине, в Харбине – во всех, словом, «столицах русской эмиграции». Тэффи на одном из таких конкурсов была в составе жюри и изо всех сил изображала веселье, глядя на юных красоток и небывало остро осознавая, что, может быть, она по-прежнему знаменитая писательница и любимица всего русского зарубежья, но сейчас глаза мужчин загораются вожделением при взгляде не на нее, а на этих девочек, у которых нет ничего, кроме свежего, хорошенького, пусть даже красивого личика… И все же, все же, все же!
И вот подводят к ней высокого, несколько англизированного джентльмена (он, кстати, и был наполовину англичанин) лет пятидесяти и представляют как промышленника Павла Тикстона.
Тэффи, от своих печальных размышлений забывшая все правила «хорошего тона», глянула неприветливо, и Тикстон, и без того «от робости запинавшийся», словно господин Простаков, вовсе онемел. И не сразу нашел силы сбивчиво пролепетать, целуя ей руку:
– Я так счастлив… так мечтал… столько слышал о вас, Надежда Александровна, и…
– Не верьте, не верьте ни одному слову, – угрюмо перебила она, отводя глаза от победительницы конкурса, которая вертелась тут же, рассыпая кругом снопы ослепительных взглядов, играя, словно брильянт в луче света. – Все это ложь и сплетни!
– Но помилуйте, – почти вскрикнул новый знакомый. – Я только самое лучшее, только самое замечательное о вас слышал!
– Ну, тогда уже и подавно ложь и сплетни! – буркнула она по инерции, и Тикстон, сбитый с толку, испуганно уставился на нее, переступая с ноги на ногу и не находя более, что сказать.
И тут до Тэффи дошло, что смотрит-то он только на нее, ни на кого другого! И победительница конкурса красоты (а также обладательницы второго, третьего и прочих мест) для него словно бы не существует!
– И давно вы мечтали познакомиться со мной? – произнесла она уже более милостиво.
– Давно. Ужасно давно, – растерянно пробормотал Тикстон. – Еще в Берлине в 1923 году, когда вас впервые увидел. Все искал удобного случая быть вам представленным…
У Тэффи настроение резко улучшилось. Она подарила Тикстону ослепительный взгляд и покачала головой:
– Подумать только! Но, слава богу, нашли-таки долгожданный случай. Теперь будем знакомы. Но сколько лет вы проморгали! «А годы проходят, все лучшие годы». И их не вернуть, – добавила она поучительно и весело. – Теперь нам с вами придется часто встречаться, чтобы хоть немного наверстать потерянное время!
Тикстон не верил своим ушам…
Тэффи всегда мучилась от того, что даже с любящими ее мужчинами ни на мгновение не может, как мы сказали бы, расслабиться, всегда вынуждена быть блестящей веселушкой Тэффи, а не потерявшей надежду Надеждой. В ней словно бы всегда искали не ее саму, а некое воплощение мечтаний, идеал – другую, словом, женщину! Именно поэтому она однажды написала в стихах, посвященных Федору Сологубу и с его строкой в качестве эпиграфа – «Я замирал от сладкой муки, какой не знали соловьи»:
С Павлом Тикстоном все было иначе: Тэффи жила своей жизнью. Он любил ее такой, какая она есть, хотя, конечно, ему было лестно, что удалось вовлечь такую блестящую особу в масонскую ложу. Да, Тикстон был масон, и его стараниями Тэффи тоже приняла это звание – женские масонские ложи были модным явлением в русской эмиграции. Как, между прочим, и во французской в конце XVIII века.
Наконец-то окончилась неустроенная жизнь Тэффи с беспрестанными переездами с квартирки на квартирку, из отеля в отель, о которой она яростно отзывалась: «Нет больше сил прыгать через чемоданы!»
Отец Павла Тикстона когда-то владел заводом под Калугой, сам он был директором банка в Петербурге, у него имелись немалые деньги здесь, в Париже. И вот он поселил возлюбленную подругу в апартаментах на авеню де Версай, каждое лето возил ее в авто по belle France, по прекрасной Франции… Павел Андреевич был женат, имел взрослого сына (семья жила в Лондоне), о разводе речи не шло, да, впрочем, для Тэффи не существовали условности. Она просто была счастлива новой для нее жизнью, в которой о ней заботился любимый мужчина. Не случайно именно в эти годы она создала наиболее сильные свои произведения: сборники рассказов «Книга Июнь», «О нежности», «Зигзаг», «Воспоминания» (кстати, именно чтобы не волновать Павла Андреевича, она столь тщательно «шифровалась» в этих воспоминаниях – в смысле, личную жизнь свою шифровала), «Авантюрный роман»…
Однако в 30-е годы случился мировой экономический кризис, и деньги Тикстона пропали. От потрясения с ним случился удар. Был он в это время в Копенгагене. Знакомые дали знать об этом не жене – сыну и Тэффи. Тикстона перевезли в Париж, и он медленно умирал на руках у своей Тэффиньки. В. Васютинская, их приятельница, вспоминала: «За стеной ее рабочего кабинета медленно угасал тяжело больной, день и ночь нуждавшийся в ее присутствии, заботах и уходе. И она годами окружала его своей нежностью, бдела над ним неотступно и… писала развлекающие читателей веселые рассказы».
Покинул Тикстон сей мир в 1939 году, и это стало для Тэффи страшным горем.
Тэффи пережила Тикстона надолго и, конечно, проводила время как могла – и в тоске, и в веселье. Работа, работа – чтобы жить, чтобы выживать, не умирать от тоски… Она оставалась кумиром русского зарубежья. По-прежнему выходили книжки, она публиковалась в газетах «Последние новости», «Общее дело», «Возрождение», «Руль», «Сегодня», в журналах «Грядущая Россия», «Современные записки», «Жар-птица», «Перезвоны», «Иллюстрированная Россия», «Звено», «Русский инвалид» и других. Но с каждым годом она все чаще с опаской посматривала в ночные небеса: не показался ли на горизонте тот самый корабль – серебряный, с пурпурной бахромою, чтобы увезти ее в страну «Нигде», куда уходили герои одного из ее рассказов?..
Однако ей была суждена долгая жизнь: пережить войну и немецкую оккупацию, смириться с равнодушием дочерей (Валерия работала в польской миссии в Лондоне, Елена – театральная актриса, осталась в Варшаве), которое было, строго говоря, естественным результатом ее собственного к ним равнодушия, постепенно проводить всех близких и дальних друзей…
И вот однажды…
Всегда трудно (да и не слишком-то хочется) писать о последних днях человека, чья жизнь когда-то блистала событиями, а потом медленно превращалась в череду унылых бытовых мелочей. На эту тему писательница Тэффи (знающая толк в этом ремесле!) когда-то выразилась совершенно поразительно:
«Как часто упрекают писателя, что конец романа вышел у него скомкан и как бы оборван.
Теперь я уже знаю, что писатель невольно творит по образу и подобию судьбы, рока. Все концы всегда спешны, и сжаты, и оборваны.
Когда умер человек, всем кажется, что он еще очень многое мог сделать.
Когда умерла полоса жизни – кажется, что она могла бы еще как-то развернуться, тянуться и что конец ее неестественно сжат и оборван. Все события, заканчивающие такую полосу жизни, сбиваются, спутываются бестолково и неопределенно.
Жизнь пишет свои произведения по формуле старинных романов…
Все быстро, торопливо и ненужно».
Итак, последуем советам романистки-жизни.
Однажды ночью это свершилось, предсказанное много лет назад, когда Тэффи написала:
…Кстати, эпитафия на ее могиле самая что ни есть обыденная: «ТЭФФИ (БУЧИНСКАЯ, урожд. ЛОХВИЦКАЯ) НАДЕЖДА АЛЕКСАНДРОВНА, 1872-1952». Вот и все. И, конечно, никакого намека на то, что она здесь лежит
А жаль! Тэффи это понравилось бы!
Идеал фантазии
(Екатерина Дашкова)
Барыня! Пробудитесь!
Катерина Романовна, не открывая глаз, а, напротив, зажмурившись покрепче, высунула ногу из-под стеганого одеяла и пнула туда, откуда доносился докучливый голос.
Послышалось ойканье, и она поняла, что угодила прямо в цель. Чудесно! Можно еще поспать.
Однако голос не унялся, только сделался плаксивым:
– Не гневайтесь, откройте глазоньки, ради Христа! Сами ж велели будить вас, коли от государыни пришлют!
Что?!
Княгина Дашкова резко села и зажмурилась теперь от света, бившего в окно.
Позвольте, какой свет? Откуда свет? Когда она ложилась, бледно брезжила белая ночь! А теперь что – утро?! И, судя по всему, позднее утро?!
Она схватила подушку и запустила в босую, заспанную девку, переминавшуюся с ноги на ногу:
– Ты меня почему не разбудила чуть свет? Запорю! Продам с торгов!