Елисавет горько плакала, когда ее гоф–медик Шварц, ругаясь по–русски и по–немецки, делал ей тайный аборт. Плакала не столько от боли – не ведая другой анестезии, Шварц, этот бывший солдатский лекарь, и царевнины мучения глушил испытанным, добрым солдатским средством: стаканом водки, – сколько от горечи, что нельзя оставить ребеночка. Первенца!
Нет, никак нельзя было оставить. А куда его девать? Какая она никакая, а все ж царевна, или, как ее еще называют, великая княжна: ей нельзя абы за какого‑то там мичмана замуж идти, ей положено либо за герцога, либо за принца. Был у нее жених–герцог – Карл–Август Голштинский, да вот беда: помер, душа–радость, в одночасье. Был и принц – Людовик Французский, внук знаменитого Короля–Солнце Людовика XIV, однако французы сочли, что негоже им брать за своего будущего короля незаконную дочь русского императора.
Незаконную, скажите пожалуйста! Ну, велика ли беда, что Елисавет родилась еще прежде того, как отец женился на матери? Спустя три года они всяко обвенчались, тогда же были узаконены – «венчаны» – и дочери их, Анна и Елисавет.
Ах, кабы живы были родители! Сестрице Аннушке повезло – ее выдали за герцога Фридриха–Карла Голштейн–Готторнского еще при отце, ну а Елисавет так и зажилась в девках. Теперь она никому не нужна, некому ее судьбу, ее счастье улаживать. Каждый день, просыпаясь, Елисавет тряслась, как бы не загреметь в монастырь: еще и такая участь от веку предопределена незамужним царским дочкам. В монастырь, впрочем, не хотелось, ой нет. Лучше в петлю!
Лучше она останется среди земных, мирских радостей – пусть и заброшенная, и покинутая всеми после смерти отца и матери, пусть и лишенная престола в пользу нынешнего императора – этого мальчишки, внука ее батюшки Петра от первой жены. Сама жена, Евдокия, коротала век где‑то в монастыре, отец мальчишки собственным же отцом замучен в застенках, ну а этот шалопай, Петрушка, гляди‑ка, на трон взлетел стараниями Александра Данилыча Меншикова…
О Меншикове думать было тошнехонько. Однако при мысли о Петре II Алексеевиче, тринадцатилетнем государе–императоре, Елисавет против воли усмехнулась.
Забавный мальчонка!
Стоит только вспомнить, как он вел себя на балу, устроенном в Грановитой палате и посвященном рождению в Голштинии принца Петра–Ульриха, сына сестры, Анны Петровны!
Тот бал император открыл в паре с Елисавет, что было против правил. По–хорошему, рядом с ним следовало идти его сестре Наталье Алексеевне, однако великая княжна сказалась нынче больной и на бале не появилась. Конечно, она была слаба здоровьем, но то, что в данном случае болезнь – всего лишь отговорка, сразу стало ясно всем: она недолюбливала свою рыжую тетушку Елисавет за власть, которую сия тетушка приобрела над императором, – вот и пренебрегла своими обязанностями.
Ну что же, на пользу государю ее маневр не пошел, ибо он начал с того, что сряду протанцевал с Елисавет первые три контрданса. Длинноногий, длиннорукий, нескладный, слишком высокий и полный для своего возраста, мальчик–царь взирал на свою очаровательную тетку с таким выражением обычно пасмурных, напряженных глаз, что самый воздух меж ними, чудилось, раскалился от невысказанной юношеской страсти.
Но потом царь ушел ужинать в другую комнату. А Елисавет не последовала за ним. Снова заиграла музыка! Теперь великая княжна танцевала с Иваном Долгоруким, фаворитом Петра, и только слепой не заметил бы, как волновалась ее грудь, как туманились изумительные синие глаза, какую неприкрытую чувственность излучала ее роскошная фигура. Молодой Долгорукий тоже выглядел так, словно готов тут же, в присутствии множества гостей и самого императора, опрокинуть свою визави на бальный паркет и наведаться в садик ее сладострастия, как выражаются галантные французы.
Обоюдное влечение этой парочки было настолько очевидно, что не осталось не замеченным государем, который ревновал тетушку к каждому столбу, а не только к каждому мужчине. Петр незаметно вышел из покоев, в которых ужинал, и стал в дверях. Лицо его, в котором полудетская неопределенность черт уже боролась со взрослой жесткостью, было таким угрюмым, что разумные гости только головами качали, косясь на неосторожных танцоров. Неожиданно царь повернулся на каблуках и вышел вон из залы, после чего веселье сразу пошло на убыль. Долгорукий и Елизавета выглядели несколько обескураженными, однако вскоре наступило примирение, бал продолжился с прежней живостью. Великая княжна и Иван Алексеевич вместе больше не танцевали, держались безупречно…
Однако Елисавет так и не удалось потом добиться от Петруши прежнего доверия. Ивану‑то он все простил сразу, дня не мог прожить без своего любимчика–весельчака. А вот в игрищах юного императора с рыжей тетушкой наступило некое охлаждение. И еще усугубилось оно, когда Елисавет откровенно загуляла с Бутурлиным.
Ну, она просто не смогла удержаться! Тискаться с горячим мальчишкой, который вовсю дает волю рукам, а до главного дела с ним не дойти! Таких издевательств над собой Елисавет не могла долго терпеть. Вот и сошлась вновь с Бутурлиным, вот и получила от него то, что получила… Ох, мамыньки, больно‑то как! И водка не помогает!
Ладно, потерпеть недолго осталось. Сашка Бутурлин, понятно, будет молчать – чай, голова его шее еще не надоела (тем паче что его отправили служить на Украину, чтоб не тянул рук туда, куда не следует)! Шварц – совершеннейшая могила. Есть надежда сохранить содеянное в тайне, а спустя несколько деньков снова крутить юбками под носом у молодого царя.
Правда, он все откровеннее посматривает в сторону Екатерины Долгорукой, сестры Ивана–фаворита… Не понимает, дурачок, что Долгорукие хотят женить его на Екатерине! Власть в стране прибрать к рукам хотят!
Ну, Елисавет не может их за это строго судить. Разве не того же хочет и она? Разве не для того строила Петруше глазки и дышала пред ним так прельстительно, что ее кругленькие, наливные, словно яблочки, груди только что не выскакивали из корсета? И как только она опростается, так снова себя покажет!..
Увы, как говорится, бодливой корове Бог рогов не дает. «Показать себя» Елисавет не успела. События развернулись с невероятной быстротой. Она еще приходила в себя после рукомесла Шварца, а Петр стремительно обручился с Екатериной Долгорукой. Однако совсем незадолго до свадьбы слег в горячке – и почти тотчас умер.
Нет–нет – Елисавет искренне по нему рыдала, однако глупо лгать и скрывать, что у нее возникли мысли о блестящей перемене судьбы. Ведь ей теперь прямая дорога на трон! Ну не Екатерину же Долгорукую, которую тут никаким боком не пришьешь, кричать на царство! Соперницей могла бы сделаться, скажем, сестра покойного Петруши, Наталья, да ведь и она недавно отдала Богу душу.
Каково же было изумление рыжей царевны, когда Верховный совет, даже не вспомнив о существовании младшей дочери Петра Великого, обратился с просьбой взойти на престол к герцогине Курляндской, Анне Иоанновне, дочери сводного брата Петра – Ивана V Алексеевича!
Эта дама была известна своей плаксивостью, сговорчивостью, бесхарактерностью – и горячей любовью к собственному конюху Эрнесту Бирону. Все свойства ее натуры вполне устраивали членов Верховного совета. Они выдвинули герцогине Курляндской целый ряд условий, ограничивающих ее власть, делающих правительницу фигурой совершенно декоративной, и Анна эти «кондиции» охотно подписала. Но почти тотчас по восшествии на престол от прежних ее свойств осталась только любовь к Бирону. Все прочие качества ее натуры, оказывается, существовали только в воображении «верховников», которые совершенно не понимали Анну и не принимали ее всерьез. А напрасно…
Поплатились за свою ошибку и они, и все те, кто протестовал против воцарения Анны Иоанновны. Первыми в этой череде были Долгорукие. И бывший фаворит Иван Алексеевич, с которым так чудно было отплясывать контрдансы, и сестра его, государыня–невеста Екатерина, и отец, Алексей Григорьевич, когда‑то замысливший всю интригу по совращению молодого царя, – все они и еще многие другие из этого знатного рода сгинули в ссылке либо сложили головы на плахе. А тем, кто остался в живых, пришлось притихнуть так, как притихают шаловливые птички, когда на свою ночную охоту вылетает из гнезда огромная, свирепая, громко ухающая сова с неподвижным взором больших желтых глаз.
Правда, глаза у новой императрицы, которая разорвала «кондиции» в клочки и воцарилась единовластно, были не желтые, а карие и маленькие, глядели исподлобья. Но сути дела это не меняло.
Притихла и Елисавет. Конечно, она была очень легкомысленна, однако не настолько, чтобы не понять: малейшая оплошка, малейшее подозрение в том, что она лелеет какие‑то честолюбивые замыслы, что помнит о своем происхождении и праве на престол, – и все. Либо клобук, либо виселица. Наилучшим выходом представлялось замужество, однако Елизавета заранее содрогалась, воображая, какого супруга ей, цветущей, легконогой, изящной, прельстительно–полноватой, голубоглазой и рыжеволосой хохотушке (ее не шутя называли Венерой!), сможет сыскать неуклюжая, громоздкая, мрачная, с тяжелым подбородком и нечистой кожею кузина (они ведь были двоюродными сестрами!) Анна.
Поэтому Елисавет всячески уверяла, что замуж не хочет, что вообще никуда не желает уезжать из России, а вполне счастлива той жизнью, которую ведет: жизнью веселой девицы.
Благодаря безунывному нраву, унаследованному от матушки Екатерины, точнее говоря, Марты Скавронской, ничто Елисавет (в кругу императрицы ее пренебрежительно кликали Елисаветкой) и в самом деле особо не заботило.
Нет денег на туалеты – ладно, станет круглый год ходить в легком белом платьице с подкладкой из темненькой, немаркой тафты («Чтоб не делать долгов, – скажет она впоследствии великой княжне Екатерине Алексеевне, будущей Екатерине II, – потому что, если бы я делала долги, я могла бы погубить свою душу: если бы умерла, никто не заплатил бы моих долгов, и я попала бы в ад, а я этого не хотела!»).
Нет у нее дворца, в котором можно жить, – ну что ж, поселится либо в Александровской слободе, под Москвой, либо, когда Анна Иоанновна велела переехать в Петербург, в маленьком домике на далекой окраине. Все равно она лучше всех танцевала на придворных балах, особенно менуэт, и благословляла при этом свою матушку Екатерину, по настоянию которой выучилась исполнять его с блеском. Менуэт должен был произвести впечатление в Версале (тогда Екатерина еще лелеяла надежды выдать дочку за французского принца), а вместо этого производил впечатление при унылом дворе Анны Иоанновны. Ну а уж если надобно было рядиться на модных маскерадах, то Елисавет всех с ума сводила своей великолепной фигурой, когда одевалась в мужское платье. Страсть к этому костюму сохранилась у нее, между прочим, на всю жизнь, и великая княгиня Екатерина Алексеевна скажет однажды императрице Елизавете Петровне: «Какое счастье, что вы не мужчина, не то сколько нежных женских сердец было бы вами разбито!»
Впрочем, если бы кто‑то в те годы сказал Елисавет, что подобный разговор когда‑нибудь состоится, она поглядела бы на него как на сумасшедшего. Тогда ее никто особенно не принимал всерьез. Придворные, искавшие милостей у императрицы, с ее легкой руки презирали Елисавет: и за «незаконное» происхождение, и за образ жизни.
А каким же образом ей можно было еще жить на те скудные средства, которые отпускались ей? И не могла же она всегда хранить на лице ту постную мину, которой желала от нее Анна Иоанновна и которая свидетельствовала бы, что Елисавет совершенно отреклась от своих прав и ни на что больше не претендует.
Коли она не могла позволить себе заморские лакомства и вина, от которых ломился стол императрицы, ну так и ела орехи и маковники, пила домашние наливочки, качалась на качелях с деревенскими девушками в Александровской слободе, плясала с ними, ну а чтоб не было недостатка в мужском внимании, хаживала в гвардейские казармы.
Гвардия обожала Елисавет. Для них ничего не значила «незаконность» ее происхождения – она была дочь Петра… хотя и вела себя больше как дочь своей матери, прошедшей множество солдатских постелей (порою ими служили охапки соломы, а то и простая трава–мурава), прежде чем попасть в постель государеву. Елисавет отвечала любовью на любовь. Она крестила солдатских и офицерских детей (за что ее почтительно называли «матушкой»), она строила глазки статным воинам, она танцевала с ними и кружила им головы, она выбирала из их среды любовников…
Вот так однажды был выбран Алексей Шубин, при одном взгляде на которого Елисавет ощутила то самое трепыханье сердечное, которое вещало: где‑то близко любовь!
Кто же он был, этот красавец, этот человек, столь жарко любимый, что, может быть, только страсть к морганатическому супругу Елисавет затмит чувства, которые она испытывала тогда к Шубину?
Сын бедного владимирского помещика из окрестностей Александрова, Шубин в 1721 году начал службу четырнадцатилетним солдатом лейб–гвардии Семеновского полка, был произведен в унтер–офицеры, а потом в прапорщики. Веселый, как и очаровавшая его царевна, неутомимый плясун и еще более неутомимый любовник, он был истинным чудом. Елисавет удалось добиться, чтобы возлюбленного дали ей в ординарцы, – и теперь они были неразлучны.
Однако лейб–гвардейский прапорщик браво сражался не только на постельном фронте. Он был достаточно честолюбив, чтобы поддерживать и разжигать честолюбие, почти угасшее в его возлюбленной. Он не уставал напоминать Елисавет о ее происхождении и праве на престол. Возможно, он чаял и сам обрести там место, ведь память о солдатской прачке, ставшей императрицей, могла вдохновить какие угодно честолюбивые мечты.
Однако Алексей Шубин даже не подозревал, на какой тоненький ледок он ступил, когда сделал первый шаг навстречу пылкой и очаровательной Елисавет. Глаза Анны Иоанновны, неотступно следившие за двоюродной сестрицей, были обострены двумя чувствами: подозрительностью и женской ревностью. Почти с теми же ощущениями следил за царевной фаворит императрицы Бирон, только ревность его была иного характера – это была тяжелая мужская ревность, не имеющая никакого права на существование, ибо Елисавет в жизни не додумалась бы поощрять страсть Бирона, ревность тайная, однако погибельная. Именно соединение ревности императрицы и ее фаворита постепенно сделало невыносимой жизнь всех тех, кто служил Елисавет.
В 1731 году чуть не поплатился головой регент хора Елисавет – Иван Петров. Он был арестован Тайной канцелярией – политической полицией того времени. Во время обыска изъяли загадочные и опасные бумаги: письмо о возведении на престол Российской державы (кого – не указывалось) и отрывок какой‑то пьесы о принцессе Лавре.
Подвергнутый допросу регент уверял, что первая бумага – текст концерта, который исполнялся в день тезоименитства Анны Иоанновны, а пьеса (она была написана на украинском языке) предназначалась для домашней постановки.
Ответы были признаны убедительными, регента отпустили.
Вслед за тем заключили в тюрьму одну из прислужниц Елисавет, обвинив ее в том, что она дурно говорила о Бироне. После скорого следствия девушку били плетьми и заключили в монастырь. Однако Анна Иоанновна, живо интересовавшаяся дознанием, высказала мнение, что сечь кнутом и заключать в монастырь следовало не прислужницу, а госпожу!
Тучи над головой Елисавет сгущались, но она и Алексей Шубин были слишком упоены своей любовью, чтобы это заметить. Тем внезапнее грянул гром.
Шубин был перехвачен – не в казармах, где это могло вызвать неудовольствие и даже бунт, а по пути к Елисавет, арестован, разжалован из гвардии за участие в каком‑то неведомом заговоре против императрицы и немедленно препровожден под конвоем в Ревель. Там он какое‑то время оставался под домашним арестом, а потом был снова взят под стражу и возвращен в подвалы Тайной канцелярии. Ему предъявили обвинение в государственной измене, пытали, били кнутом, а затем отправили в вечную каторгу… невесть куда.
На Дальний Восток.
Только генерал–фельдмаршал Миних знал то место на карте Камчатки, которое он небрежно отчеркнул ногтем, да за множеством забот сие очень скоро выветрилось из памяти и у него. Сопровождающим бывшего лейб–прапорщика в ссылку был дан строжайший приказ нигде, ни в каких пересылках, не отмечать его имени, а по приезде в место назначения немедля женить его на какой‑нибудь туземке.
Шубин был обречен на забвение.
Однако Елисавет не забыла его. Когда попытки выяснить судьбу нежданно пропавшего возлюбленного поставили ее на край опасной бездны и оставалось совсем немножко до того, чтобы самой сорваться в эту тьму – угодить либо в тюрьму, либо в монастырь, – она вновь притихла. Плакала, но по ночам. Горе таила в глубине сердца. Носила черное – якобы в целях экономии, а на самом деле сие обозначало ее траур. Чтобы не вызывать подозрения, внезапно ударившись в затворничество (да и не была она способна к телесному постничеству!), утешалась с другими мужчинами. И даже пламенно влюбилась в Алексея Разумовского! Однако частенько, оставив своего малоросса спящим на смятых простынях, присаживалась к столу и, неуклюже водя пером по бумаге (каллиграфия не входила в число ее несомненных достоинств), смахивая с глаз слезы, слагала стихи в стиле писаний того времени, хоть немного облегчавшие ее страдания:
Эти стихи были сложены для Шубина. Может быть, в одну из тех ночей Елисавет и дала себе клятву разыскать его во что бы то ни стало, когда она взойдет‑таки на престол. Может быть, именно эта клятва, а не только страх, отчаяние, неотступные увещевания придворного врача Лестока, французского посланника Шетарди, не только безоглядная поддержка гвардии и помогли ей в ночь на 25 ноября 1741 года на штыках преображенцев ворваться в палаты Зимнего дворца и совершить тот государственный переворот, который сделал ее из безобидной, веселой, шалой Елисавет императрицей Елизаветой Петровной.
Приказ о поисках и возвращении Алексея Шубина был одним из первых в череде изданных после переворота. Прошло десять лет со дня ссылки – но Елисавет не забыла его!
Лишь только поручик Семеновского полка Булгаков уверился, что стоящий пред ним человек – и впрямь Алексей Шубин, как они тут же тронулись в путь. Мчались десять тысяч верст в столицу сменными тройками, загоняя насмерть лошадей, и через три месяца Шубина привезли в Петербург.
Бог весть, чего ждали былые любовники от этой встречи! Однако если Елизавета Петровна, сделавшись императрицею, осталась прекраснейшею из женщин, то перед нею оказался преждевременно постаревший, изможденный человек с обезображенным оспой лицом…
Вернуть прошедшее оказалось невозможно. Тем более что в сердце Елизаветы Петровны давно царил другой – Алексей Разумовский, ее морганатический супруг. Но почести человеку, пострадавшему за свою любовь, воздали сполна. Алексея Яковлевича Шубина, вновь зачислив в Семеновский полк, произвели в генерал–поручики; наградили орденом Святого Александра Невского; пожаловали поместье – любимое императрицею богатое нижегородское село Работки, когда‑то подаренное ей при рождении отцом, с прилегающими к нему деревнями; определили пенсию. Поскольку здоровье Алексея Яковлевича было окончательно подорвано каторгою, то службе и пребыванию при дворе он предпочел участь провинциального помещика.
Сюда, в Работки, он вызвал свою камчатскую жену, на которой был когда‑то женат насильно, но к которой успел привязаться. С ней прибыла целая компания молоденьких и хорошеньких камчадалок, которые некоторое время после смерти супруги составляли гарем стареющего помещика, но потом были выданы им за парней соседней деревни Чечениной. Старожилы–нижегородцы рассказывали, что долгие годы жителей Чеченина дразнили камчадалами и у половины из них были раскосые, узкие глаза.
Так и дожил Алексей Яковлевич Шубин свой век в Работках. Умер он в 1766 году, пережив обожаемую Елизавету на семь лет, однако каждый год в день ее тезоименитства гремели старые пушки, стоявшие у ворот работкинского имения, а старик–хозяин, выйдя на крыльцо, салютовал шпагою и трижды выкликал во весь голос:
— Виват, Елисавет!
Геркулес и Кантариды
(императрица Екатерина Великая – Александр Ланской)
Сырым октябрьским вечером 1784 года по дороге из Петергофа в столицу мчался экипаж. Это была простая карета шестерней, без сопровождения охраны, и редкие путники или проезжие, которые оказались в ту пору на дороге (осенняя погода стояла такая, в какую, по пословице, добрый хозяин собаку из дому не выгонит!), не обращали никакого внимания на заляпанные грязью дверцы без гербов.
Карета ворвалась в Петербург и подкатила к Зимнему дворцу уже поздним вечером. Не было ни огонька в окнах, тьма царила вокруг. Лакей, иссеченный непогодою, соскочил с козел, на которых всю дорогу трясся рядом с кучером, и, сгорбившись, вприскочку понесся к будке караульного. Ему пришлось довольно долго стучать, чтобы разбудить часового. Последовали короткие переговоры, более напоминающие перебранку, и лакей уныло, то и дело оступаясь в холодные лужи, вернулся к карете. Робко стукнул в дверцу.
— Ну что? – послышался раздраженный женский голос, и в окне кареты отдернулась кожаная завеса. – Чего тьма такая? Неужто спят все?
— Беда, Анна Степановна, душенька, – обескураженно проговорил лакей. – Дворец‑то заперт наглухо! Там и нет никого. Нас никто не ждал!
— И что, нам даже ворота не откроют? – сердито спросила Анна Степановна.
— А проку‑то, душенька–графиня? – плачущим голосом воззвал лакей. – Ворота откроют, а двери‑то заперты! Неужто окна бить станем?
— М–да… – протянула «душенька–графиня». – Окна бить не хотелось бы…
Она отвернулась, и из глубины кареты послышался невнятный разговор. Похоже было, что Анна Степановна с кем‑то совещается. Наконец она снова приникла в окошку:
— Давайте поворачивать в Эрмитаж[8]. Глядишь, там приют найдем.
Лакей кивнул и побежал к передку кареты, приговаривая:
— В Эрмитаж, слышь ты! Гони в Эрмитаж!
— Чего тут гнать‑то? – огрызнулся смертельно уставший кучер, с усилием поворачивая такую же замученную упряжку. – Рядышком все!
Скоро шестерка, вяло потрусив по набережной, подвезла карету к Эрмитажу, однако и в окнах этого дворца царила полная тьма, и вокруг точно так же веяло безлюдьем, как и от Зимнего.
— Мать честная! – сердито сказала Анна Степановна. – Ну как есть податься некуда! Это что ж на свете белом деется, а?
— Свет давно уже не белый, а черный, душа моя, – послышался рядом с ней негромкий голос. – Черным–черно кругом, хоть глаза выколи!
Анна Степановна жалостливо вздохнула, потому что прекрасно понимала: ее спутница ведет речь отнюдь не о сгустившейся октябрьской ночи.
— Что ж делать будем, а? – спросила она, как бы ни к кому не обращаясь. – Где голову приклоним? Неужели обратно в Царское двинемся?
— Думать нечего! – выкрикнул кучер, который от нелепости сего предположения даже позабыл о необходимой почтительности. – Лошади вот–вот падут! И сюда‑то еле доплелись, а уж снова такой же конец отмотать – и думать нечего!
— Что ж, в карете спать станем? – плаксиво вопросила Анна Степановна. – А? Что скажешь, матушка?
— Пусть эти двое взломают дверь, – приказала ее спутница. – Вот и вся недолга. Найдут какую‑нибудь боковую – и взломают. Тогда войдем в Эрмитаж и там заночуем.
— Ай, матушка, а кто ж нам прислуживать станет? – возопила Анна Степановна.
— Не велика барыня, сама себя обслужишь, – последовал ответ. – И довольно, не пищи. И без тебя тошно.
Голос ее задрожал, и Анна Степановна немедленно перестала причитать. Выйдя из кареты, она передала приказание своей спутницы лакею и кучеру. Они оба то ли устали уже смертельно, то ли понимали, что женщина, оставшаяся в карете, дошла до предела терпения, но спорить не стали, а покорно отправились ломать боковую дверь. Против ожидания, это удалось сделать довольно споро: что лакей, что кучер были мужиками ражими, и усталость оказалась нипочем. Не прошло и нескольких мгновений, как двери в темное нутро Эрмитажа отворились.
Женщины вошли. Лакей, держа в руках две плошки, взятые из кареты, семенил впереди, и пламя почти догоревших свечей бросало страшные изломанные тени по стенам. Графине Анне Степановне очень хотелось начать взвизгивать и бояться, однако было не до того: спутница, которую она вела под руку, уже едва шла и с каждым шагом качалась, что былина на ветру. Наконец‑то добрались до какой‑то комнаты, где по стенам стояло два дивана.
— Довольно, – неживым голосом проговорила женщина. Она отстранилась от Анны Степановны, добрела до дивана и повалилась на него. Посидела мгновение, потом легла, подложив руку под щеку и свернувшись клубком.
— Матушка, ты б хоть разделась… – начала было графиня Анна Степановна, однако тут же и осеклась: до нее донеслось тяжелое дыхание ее спутницы, с каждым вздохом становившееся все ровнее.
— Уснула? – с надеждой выдохнул лакей, вытягивая шею и пытаясь что‑то различить в темноте.
— Вроде бы, – прошептала Анна Степановна. – Ну, иди с Богом, Захар Константинович. Одну свечку оставь пока. В соседней комнате ляжешь, у дверей.
— Как скажете, душенька–сударыня, – покорно кивнул камердинер Захар Константинович, отчаянно зевая. – Вот только помогу там с лошадьми – и тотчас явлюсь.
Он вышел за дверь, поставив плошку со свечой прямо на пол.
Графиня Анна Степановна тяжело опустилась на свободный диванчик, который испуганно закряхтел под ее немалой фигурою, и принялась стаскивать тяжелые от грязи – выгваздалась, пока шли по садовой дорожке к сломанной двери, – башмаки. Пошевелила усталыми ногами, приготовилась было лечь, но тут же вспомнила, что подруга ее уснула, не разувшись.
С усилием поднялась, сделала несколько шагов, поджимая пальцы на ледяном полу. Откинула полу подбитого мехом плаща, которым с головой накрылась спящая, но только взялась за каблучок коротенького сапожка, как спутница ее вдруг пробормотала:
— Сашенька, свет мой… Солнышко… Ну вот и вернулся, а сказывали про тебя страсти всякие! Ну, иди ко мне, радость моя ненаглядная!
Она тихо, нежно засмеялась, а потом дыхание ее стало легким и ровным, словно у влюбленной женщины, которая уснула в объятиях своего возлюбленного.
Анна Степановна выпустила из рук каблучок и осторожно отошла от спящей.
Тихо–тихо, чтобы ни одна пружинка не скрипнула, опустилась на свой диван. Прилегла, вслушиваясь в тишину. Сердце у нее колотилось как сумасшедшее.
Свеча вдруг затрещала, готовая погаснуть.
— Сашенька, не уходи!.. – послышался испуганный стон.
Графиня пальцами схватила фитиль и загасила свечу, не обращая внимания на ожог. Снова легла, и скоро ее локоть, подложенный под щеку, стал мокрым.
Она плакала – тихонько, украдкой, не всхлипывая. Да что всхлипывать – она и дышать не станет, только чтобы не разбудить свою несчастную подругу, несколько дней назад похоронившую юношу, которого она любила, быть может, больше всех своих многочисленных возлюбленных.