Да, понятный вопрос. Не тянуло меня к ней. Врать не стану, были у меня всякие недолжные мечтания и сны, но не про неё. Уж больно страшненькая. Да, ещё я заметил — не сразу, а где-то уже через месяц — что если господин Алаглани что-нибудь прилюдно Хасинайи говорит, то обращается крайне вежливо, будто не со служанкой, а с высокородной госпожой. С нами-то он попроще, но тоже, заметьте — без грубостей. Ни разу я не слышал от него «бестолочь», «тварь подлая», «дерьмо собачье» и прочих слов, коими господа со слугами нередко изъясняются. Может, от того это, что при всём своём положении господин Алаглани — всё-таки не дворянин, и потому нет в нём высокородной спеси?
Вот какие люди были в доме господина Алаглани. Про каждого из них я потом расскажу подробнее, а то, что сейчас поведал — поведал затем, чтобы мой дальнейший отчёт стал понятнее.
Лист 4
За пару недель я тут вполне освоился. Дом тоже изучил, тем более что несколько раз Тангиль назначал мне полы мыть. А это прекрасная возможность каждый уголок облазить — ну, понятное дело, кроме тех, где заперто. Так что в лабораторию я не попал, зато и в кабинете господском мыл, и в спальне. Впрочем, ничего интересного и полезного там не обнаружилось. Зато я нашёл в задних комнатах второго этажа лесенку, ведущую на чердак. Там, правда, люк был, на замочек запертый, но совсем простенький замочек… А на чердаке нашлось и интересное, и полезное.
Интересное — это что кое-где не было пыли. Ну, сами посудите — часто ли в доме лазают на чердак? Значит, пыль должна толстым слоем лежать. Но может, скажете, хозяин дома так чистолюбив, что и на чердаке убираться велит? В таком случае всё бы там было чисто, и нигде пыли не было бы. А тут — только кое-где. Значит, кто-то сюда время от времени забирается, и этот кто-то постарался очистить себе путь — чтобы не запачкаться пылью и паутиной.
Что за путь? Ну, разумеется, проследил! Чердак — это огромное пустое пространство, никаких перегородок там нет, только стропила крыши и поперечные балки. Так вот, обнаружил я две довольно чистые дорожки. И прикинул, куда они ведут. Одна — к месту над лабораторией, вторая — к месту над кабинетом господина. Спрашивается, зачем?
А ответ очень прост. Там, в кабинете, на той стене, что занята книжными шкафами, есть над потолком несколько отверстий — воздух жаркий отводить, окно-то редко открывается. Так вот, ведут эти отверстия через перекрытия потолка прямо туда, на чердак. И вот тут интересное соединяется с полезным. Потому что звуки из кабинета слышны на чердаке так, как если бы я там, в кабинете, и находился. Недолго я там сидел — а и то услышал, как господин Алаглани распекает Дамиля, что тот какие-то не те чернила залил в чернильницу и всё время путает что ни попадя, теряет и забывает. А Дамиль в ответ ныл только: «Простите, господин мой! Исправлюсь я!».
Чем уж там у них приятная беседа закончилась, я слушать не стал, быстренько спустился и замочек за собой по-старому защёлкнул. Взял таз, взял тряпку, начал мыть лестницу. А мысли в голове ворочаются, одна другой занятнее.
Что же это получается? Значит, кто-то в доме время от времени на чердак наведывается, подслушивает господина? Какие тут возникают вопросы? Правильно! Кто и зачем. Но «зачем» важнее. Сами посудите, кому может быть интересен главный столичный аптекарь господин Алаглани? Хороший врач, обеспеченный человек… Самая первая мысль — про тех, кому у нас в державе всё интересно. То есть про Тайный Пригляд. Уж какие тут у приглядских могут быть расклады, сами прикиньте. Лекарь наш пользует всяких знатных особ — и высокородных, и членов Высокого Собрания, и Городского, хоть оно весом и пожиже… Ну как за таким не приглядеть? Вдруг отравить кого задумает? Или кто ему предложит что-нибудь такое…
Но не только о Пригляде я подумал. А что если ночные? Тут тоже самые разные возможности открываются. Во-первых, ограбить. Сдаётся мне, что господин Алаглани богат. И домище такой огромный, и земли сколько. Опять же, лечит разных знатных особ, и не задаром ведь? Если на шее он носит золотую цепочку со здоровенным изумрудом, то сколько всего может быть в сундуках? Только вот где те сундуки? О том не худо и разнюхать. И тут же вспомнилось, что Алай говорил о моём предшественнике, Хосси, который ночью в господский кабинет прокрался. Уж не Хосси ли тропинки эти проложил? Увезли его на телеге за неделю до моего появления в доме, ещё неделю с хвостиком я тут пробыл… не так уж много времени, очищенные им дорожки не успели запылиться вровень с остальным пространством чердака.
Между прочим, ночных не только золото интересовать может. Ещё и яды. Может, господин наш Алаглани, кроме снадобий, мастрячит и чего поострее? А хороший яд — хорошая дорожка к чужому золотишку. Ну, сами понимаете — зачем резать горло какому-нибудь ростовщику? Стража, сыск, шум… А вот если по-тихому с дальним родственничком договориться, а и самого ростовщика, и жену, и детишек правильным ядом извести… таким ядом, чтобы не сразу… чтобы хирели да чахли, вроде как от обычной хвори… и тогда седьмая вода на киселе входит в права наследования, и все при своих интересах… ну, седьмая эта вода может ведь и не сообразить, что станет следующей жертвой, ибо много знает… Помните, в прошлом году ровно такая же история была с ростовщиком в Тмаа-Гаалай? Там злодеи добыли яд у сельской колдуньи, но лекарь-аптекарь по этой части может быть ничем не хуже бабки-знахарки.
А ещё я подумал, что не только яд может быть интересен, и не только ночным. Что, если наш господин Алаглани сотворил некое чудодейственное лекарство и пользует им, к примеру, богатых старух, которые хотят омолодиться? Это ж какие деньжищи! Другим лекарям тоже хочется… Но, подумав, я в этой догадке засомневался. Допустим, есть завидущий лекарь. Но откуда у завидущего лекаря такие возможности — нюхача подослать? Вы ж понимаете, какая подготовка нужна! Кого лекарь подошлёт? Ученика своего? Так ведь лопнет ученик тут же. Господин наш Алаглани вроде не дурак, и если есть у него секрет какой, то должен охранять.
Впрочем, те, кого увозили на телеге — может, они и были такими нюхачами-неучами?
А потом я задал себе тот же вопрос, что и вы, почтенный брат Сианарху. С чего это я взял, что речь идёт о делах прошлых и нюхача более в доме нет? Может, на телеге совсем других увозили, а в доме и сейчас кто-то шуршит? Один из тех, с кем я рядом. Может, умный и весёлый Алай, а может, простой, как башмак, Хайтару. Может, безумная девка Хасинайи, а может, наш старшой Тангиль… Любого можно взять под подозрение.
Но коли так, то дело становится куда сложнее. Хотя, не скрою, и занятнее.
Спрашиваете, не обнаружил ли я ещё каких странностей в тамошней жизни? Тут мне сложновато будет ответить, потому что, как вы знаете, есть твёрдо установленные вещи, а есть догадки и прикидки. Очищенные от пыли тропинки на чердаке — это твёрдо установленное. А вот если хотите догадок… Едва лишь я пообвыкся в доме, как у меня стали возникать некоторые вопросы.
Например — а не многовато ли у господина лекаря слуг? Если по-хозяйственному взглянуть — и троих хватило бы. Кучер, садовник, ну и по всякой домашней работе. Убирать, стирать, готовить. Обычная экономка. Да, жалованье экономки, конечно, выше, чем у какой-нибудь Хасинайи, которая неизвестно ещё, получает ли хоть грош или просто за харчи трудится — но господин Алаглани не бедняк и на экономке бы не разорился. Да и на скупца он не похож. Слугам платит немного, но скупцы — они же во всём скупцы, а не только в этом. Помните скупца из Тмаа-Ахори? Тот каждый камешек, на дороге найденный, к себе в дом волок — авось пригодится. Нет, будь господин Алаглани скуп — он первым бы делом на кормёжке экономил. А если подсчитать, сколько кормёжка наша стоит по средним базарным ценам, и сравнить с другими домами, то очень даже неплохо здешним слугам живётся. К тому же он, отпуская от себя слугу, денег даёт… нет, экономка бы уж всяко обошлась дешевле.
Так вот, если убедили вас мои доводы — то как объяснить, зачем столько слуг? Для важности? Но какая важность, если, во-первых, господин Алаглани не высокороден, а во-вторых, сейчас всё-таки не Старый Порядок. Ну что, сойдёт за странность? Вот-вот! Странность-то она странность, но не такая, как на чердаке. Тут всё равно одни лишь догадки да расклады. Вдруг я чего не знаю, а объяснение на самом деле проще некуда?
Вторая странность — ещё туманнее. В том смысле, что, может, на странность и не тянет. Вот смотрите — в доме девять слуг. Все — очень разные. И по возрасту, и по уму, и по характеру. Казалось бы, должно быть, как в любом доме, где много обслуги. То есть — друг другу пакости всякие творить, языками друг о друге чесать, господину наушничать, драться, младших да слабых гонять. А тут ничего подобного! Не то чтобы здешние сильно меж собой дружны — но уж точно не жбан с пауками. Старшой, правда, затрещины и пинки отвешивает, но всегда за дело. Так ведь и старшой он, на то и власть ему дана. А чтобы между собой — не было такого. Хотя видно, что братцев-поваров недолюбливают, Хасинайи побаиваются, над таким увальнем, как Хайтару, в любом другом месте непременно бы издевались. В чём же дело? Думаете, это господин Алаглани за нравами следит? Ничего подобного! Как между собой слуги живут, он вовсе даже не интересуется. Тангиль ему о делах, конечно, докладывает, но о каких делах? Что остались непрополотыми грядки сельдерея — скажет, а что Дамиль ночью плакал — нет. Мелочь, не стоящая внимания господского.
А вот моего внимания всё-таки стоит. Потому что здесь, как убедился я, такое нередко бывает — и не только с самым из нас младшим, Дамилем. Слышал я, как и Алай, даже не проснувшись, слезами исходил, и как Хайтару в огороде плакал, когда полагал, что никого рядом нет, и даже мрачные братцы-повара во сне слезу пускали. С чего бы? Понятно, когда слуга после наказания плачет, ну, или ожидая наказания. А тут иное дело какое-то. Не знаю, как объяснить… Воспоминания какие-то тяжёлые, говорите? Между прочим, вы правы. Но и тут не всё так просто, как вам кажется. Вот и ещё одна странность, которая не относится к твёрдо установленным вещам.
А из твёрдо установленных — вот, пожалуйста. Довольно часто господин Алаглани после ужина зовёт в свой кабинет кого-то из слуг. Приходит в людскую Дамиль, тянет, допустим, за рукав Хайтару и говорит: «К господину!». Вздыхает Хайтару и плетётся вслед за Дамилем в господские покои. И по спине его видно, насколько ему это приглашение не нравится. Возвращается через полчаса, а иногда и через час. Ни слова ни говоря, на тюфяк заваливается. А среди ночи может слезу пустить. Не всегда это бывает, не каждый день. И никогда не было, чтобы лекарь наш подряд одного и того же вызвал.
Пытался я осторожненько расспрашивать, что это и зачем, но толку никакого от расспросов не вышло. Или вообще мне не отвечали, или, как вот Алай, говорили: «Да ничего такого. Позовут когда — сам и узнаешь».
Очень мне это интересно показалось. И — не стану скрывать — страшновато. Что такое происходит в кабинете господина Алаглани, о чём никто говорить не хочет и после чего плачут? Догадки в голову приходили самые разные, от некоторых и жуть брала. И напрягал я мозги — если оно и впрямь, как мне мыслится, сам-то я себя как поведу? Понимал, что хочешь не хочешь, а придётся сдержаться, ибо есть такое слово «надо». Нужда превыше чести. И гадал — а хватит ли мне на то силы? Молил Творца, чтобы хватило, потому что иначе зачем вообще всё дело было начинать?
А когда это, наконец, случилось — в смысле, когда позвали меня к господину, все мои страхи да расклады скукожились, как весенний снег, когда солнце припекать начинает.
Лист 5
Это случилось спустя три недели, как я в доме господина Алаглани появился. День, помню, выдался дождливый, натянуло ещё накануне облаков, отгремела ночью гроза. Что дожди пошли — это, конечно, меня порадовало, потому что меньше придётся поливать. До того ведь такая сушь стояла, что всем нам — и даже Дамилю, приходилось после ужина, как жара ослабнет, в огород вёдра таскать. Колодезь уже был близок к истощению. Но помиловал Творец, нагнал серые, обильные влагой тучи. И потому на душе у меня было светло. Теперь после ужина поливы отменились, можно было сидеть в людской и, пока совсем не стемнеет, играть в камешки.
Знаете, наверное, такую игру? Нет, почтенный брат, это не азартная игра и не подпадает под уложение Восьмых Врат. Значит, так, объясняю: играют четверо, у каждого по десять камней, пять чёрных, пять белых. Камни располагаются наискосок. Ходить чёрным камнем можно вперёд-назад, а белым — вправо-влево, но только на один палец. Чужие камни можно снимать, коли твой в него первым упрётся. Побеждает, кто больше своих камней доведёт до дальней черты. Первым ходит тот, кто с северной стороны сидит… В камешки у нас лучше всех Алай играет, и Халти тоже, а я старался больше проигрывать. На что играли, может, спросите? Иногда на щелбаны, а иногда и просто так — особенно, когда Алай с Халти были среди четвёрки игроков.
Ладно, я понял — это к делу не относится, про камешки больше не буду. В общем, сидели мы, играли, я для разнообразия совсем уж победить собрался — и тут приходит в людскую Дамиль и меня к господину кличет.
Ну, подумал я, началось! А куда деваться — встал и пошёл. Поднялся вслед за Дамилем по лестнице, тот постучался в кабинет: мол, тут он, Гилар, явился не запылился.
Сидел господин Алаглани, как и в первый день, за столом, а вот кот его — не на подоконнике, а в кресле для посетителей. Когда вошёл я с поклоном, поднял он, то есть кот, голову и внимательно так на меня посмотрел. Точно на мышь дохлую: то ли самому жрать, то ли хозяину принесть.
А вот что новое обнаружилось в кабинете — это два зеркала в медной оправе и на медных же подставках. На столе они стояли, на разных его концах. Зеркала немного странные — поверхность чуть вогнута, и оттого отражение кажется вытянутым и сплющенным с боков. Форма зеркал, спрашиваете? Овальные оба, в высоту примерно три королевские длани, в ширину — две.
В кабинете светло — хоть и затянуто небо облаками, но не закатилось ещё солнце и сквозь облака мутно просвечивает, вроде как желток яичный. Ну, и свечи в люстре зажжены. Господин Алаглани за столом сидит, смотрит на меня и краем губ улыбается. А я стою у двери дурак дураком.
— Ну что, Гилар, — спрашивает он, — как тебе служится?
— Хорошо, господин мой, — отвечаю.
— Это хорошо, что хорошо, — отвечает он и встаёт из-за стола. На нём всё тот же расшитый серебром халат, но на шее — та цепочка с изумрудом, что я в первый день у него видел.
Подошёл он к гостевому креслу, взял на руки кота — и мне рукой показывает: садись, мол.
А я что, я сел. Странно это, конечно, что господин слугу точно знатного посетителя принимает, но это ведь не первая странность в аптекарском доме. Большое кресло, двое таких, как я, поместятся.
А когда сел, то приметил, что зеркала на столе как раз в мою сторону смотрят. А между зеркалами, на краю стола — подсвечник, и три свечи горят. Уж непонятно зачем, и без них светло.
Ну вот представьте эту сцену — сижу я в кресле, спина как деревянная, правой рукой пальцы левой тискаю, а господин Алаглани стоит рядом с котом на руках, молчит и внимательно на меня смотрит. Потом говорит:
— А скажи-ка мне, Гилар, не болит ли у тебя по ночам голова?
Удивился я и ответил:
— Не болит, господин! Она у меня вообще никогда не болит… ну, если, конечно, по ней не стукнуть.
— А не болит ли сердце? Не просыпаешься ли по ночам от его биения?
— Я вообще по ночам не просыпаюсь, господин мой, — отвечаю я удивлённо. — Ну, разве что по нужде сходить.
— Видишь ли, Гилар, — отвечает господин Алаглани, — не все хвори, что у человека заводятся, ему самому заметны. Но поскольку я лекарь и поскольку ты у меня в услужении, то мой долг перед Творцом — за твоим здоровьем надзирать. А потому придётся мне проверить, всё ли в теле твоём в порядке и не грызёт ли недуг твою душу…
Ага! Если сейчас раздеваться велит, значит, верно то, чего я боялся. Хотя… может, и в самом деле дальше лекарского осмотра не пойдёт?
Но раздеваться он не велел. Зато велел на свечи смотреть — на те, которые на подсвечнике. Вернее, видел-то я аж девять свечей — из-за зеркал. И что ещё занятно — сами-то свечи обычные, сальные, огонёк жёлто-рыжий, как лисий хвост, а в зеркалах они почему-то зелёными отражались.
Ну, смотрю я на эти огоньки, а господин, по-прежнему кота с рук не спуская, за моей спиной встал. И молчит. Странный какой-то лекарский осмотр, не находите?
Потом вдруг заговорил он.
— Что душу твою грызёт, Гилар? Что ночами ранит и днём давит? Что ты хочешь забыть, да не можешь? Вспоминай! Вспоминай! Вспоминай!
И голос не такой, как всегда — на тон ниже, и тяжёлый. Такой голос, точно молоток, тут всякий себя гвоздём почует.
Но я, конечно, стал отвечать, коли спрашивает:
— Да всё грызёт! И пожар, и как повязали нас и на рудники повезли… Но пуще всего тот день проклятый, когда узнал я…
Задышал я часто-часто, и видно, наверное, по мне стало, что вот ещё миг — и зареву.
— Смотри на свечи, Гилар, — ответил мне господин. — Смотри на свечи!
А голова, между прочим, кружится, когда долго так смотришь. И глаза тяжестью наливаются, а в ушах начинает звенеть. Тонко-тонко, вроде как маленький голодный комарик. Перед глазами огоньки расплываются, уж и не поймёшь, сколько их всего и какого они цвета. Потому что не стоят они на месте, а пляшут, круги водят, и кажется мне, что это не огоньки близкие, а совсем даже далёкие звезды, и вокруг черным-черно, как в тёмном чулане. И не понять уже, где тут верх, а где низ, где право, а где лево. Какая-то огромная холодная пустота передо мной распахнулась, и затягивает меня туда, как водоворот случайную щепку.
А потом вроде развиднелось перед глазами, пришёл я малость в себя, и где же оказался? Знакомая какая комнатка! Маленькая, четыре локтя на шесть, бревенчатые стены, под потолком пучки сухих трав свисают, в окошко малюсенькое луна Гибар светит, и пол вроде как серебром залит. Хотя на самом деле понимаю я, что обычный дощатый пол, и даже не очень чистый. Но пол ладно — запах-то, запах! Какой тут тяжёлый дух стоит! Это от лежанки, откуда смотрит на меня, десятилетнего, матушка моя, Хаамайи.
Всего каких-то два месяца прошло — а высохла она, почернела. Губы сизые, точно ежевичных ягод поела, но не от ежевики такой цвет, а от серой немощи. И под глазами желтизна, скулы остро выпирают, а волосы стали серыми и ломкими. И голос такой же, подстать волосам.
— Ну, как у тебя день прошёл, Гилар? — спрашивает. Медленно слова из сизых опухших губ выползают, и каждое слово точно горячая капля воска — обжигают до слёз.
— Хорошо, матушка, — отвечаю, присаживаясь рядом и дотрагиваясь до шерстяного одеяла. — С ребятами на ручье играл, запруду ставили, навроде как у бобров. И ещё бегали наперегонки в ближнем перелесье, я обогнал Миухири и Тайилая, а меня Гирхаль обогнал…
Легко вылетают слова из моих губ, недаром же как только говорить научился, так и сказали про меня: язык без костей. И знал бы кто, как от каждого этого слова тошно! Знала бы матушка, чем на самом деле день мой был занят! Может, и хорошо, что ослабли её глаза, и в лунном свете не может она различить синяки на лице моём и на руках, по локоть голых. Не то непременно бы спросила…
Да она и так спросила:
— Не обижает тебя дядя Химарай?
И снова напрягаю я свой бескостный язык и чувствую, будто в нём, в языке, целый скелет вырос:
— Что ты, матушка! Он добрый, он меня учит, как блюда всякие посетителям готовить, как деньги считать!
Ага, учит! Конечно, учит. Новая картинка вылепилась из лунного воздуха: красное дядюшкино лицо, маленькие, словно рачьи, глазки, скрипучий голос:
— Я тебя, поганца, научу, как считать гроши!
Лицо его становится огромным, пышет от него жаром раскалённой докрасна печи, а плеть в его руке кажется клубком змей. Я лежу вниз лицом на широкой лавке, но всё равно почему-то вижу и ухмылку толстых губ, и отвислые щёки, и как ременные тонкие хвосты, злобно свистя, впиваются в голое тело. Боль пронизывает меня всего — от макушки до пяток, но боль от наказания плетью — вовсе не самое страшное. Дядюшка Химарай способен и на большее.
А ведь всего три месяца назад было не так. Была весна, распускались белые первоцветы в саду, и жив был мой батюшка, и бегал я с мальчишками запруду строить.
А потом тот день… повозка, запряжённая парой быков, и кто-то назойливо стучит в наши ворота, работники вынимают засов, и повозка неспешно вкатывается на двор, скрипят колёса по каменно-твёрдой, утоптанной земле, я выбегаю из дома, шмыгнув сопливым носом — малость простыл накануне, но как же не выбежать, когда привезли что-то интересное… и тут я вижу,
От похорон остались только картинки обрывочные. Тёмно-бурые, почти чёрные комья земли, пронзительный запах сырости… и дождевой червяк, розовой загогулиной устроившийся на одном из комьев. Тело, завёрнутое в белый холст — словно мешок муки, глубокая яма, похожая на шрам — и белое медленно опускается в чёрное… Мамины пальцы стискивают мне плечи, а седенький брат Галааналь что-то нараспев читает… но я не разбираю слов, они сливаются в серую пыль, и кажется мне, что я лежу и смотрю в хмурое, набрякшее скорым дождём небо, а пыль эта ложится на меня, и с каждым мигом становится её всё больше и больше, и давит она на сердце, страшно давит, не даёт сделать вдох.
И снова красное, потное лицо дядюшки, младшего отцова брата. Слова вылетают из чёрной щели его рта как раздражённые осы. Нахлебник, захребетник, дармоед, свиное дерьмо, спиногрыз, оглоед, неблагодарная тварь, вонючий крысёныш… и после каждого слова — хлёсткий удар плетью. Эту плеть — с длинной бурой рукоятью, с пятью тонкими хвостами с узелками на концах — я ненавижу ещё сильнее, чем дядюшку Химарая. Мне она почему-то кажется живой. И не просто живой, а обладающей разумом и волей. Но это чёрный разум и чёрная воля. А дядюшка что… дядюшка — раб плети.
Сколько раз я мечтал, что в трактир наш — а по сути, уже не наш — ворвутся разбойники из предгорий Хагарабы, схватят потного, извивающегося дядюшку — и медленно отрежут ему голову. Но потом они напьются и обязательно подожгут трактир… и сумею ли я вытащить из задних комнат матушку? Хоть и скосила её серая немощь, но всё равно она ещё очень тяжёлая… а я ещё очень слабый, у меня болит перебитое и плохо сросшееся ребро, у меня болят пальцы на правой руке — спасибо дядюшкиному сапогу. Нет, лучше уж без разбойников. Лучше пусть бык взбесится и на рога дядюшку подымет, или Изначальный Творец молнией влепит… но если молнией, то лучше бы подальше от трактира, неровен час полыхнёт тут всё.
А началось всё со скорбных улыбок, сочувственных речей… «помогу уж на первых порах… по-родственному… Таалгаль же брат мне родной, меня, мальца, кашей кормил и гузно подтирал».
В лунном свете матушкино лицо расплывается, глаза мои всё никак не могут поймать её взгляд. Верит ли она моим словам? С каждым днём становится всё хуже, память покидает её — и я этим пользуюсь, мне не приходится всё время придумывать что-то новое, каждый день я рассказываю про запруду и про бег наперегонки. Верит ли она? Наши пальцы встречаются, и я чувствую поселившийся в её теле жар. Никакие смоченные холодной водой повязки на лоб не дают облегчения. Лекаря бы… Но дядюшка Химарай на лекаря скупится, называет матушкину болезнь «лёгким недомоганием, вызванным горестными событиями прошлого» и надеется на «скорейшее выздоровление естественным путём, буде на то всеблагая воля Изначального Творца». Впрочем, последние пару недель он уже и этого не говорит — просто более не заходит проведать матушку. И мне запрещает это делать днём. Днём — то есть с рассвета до того часа, когда засыпают, уронив головы на стол, припозднившиеся посетители — я кручусь без всякого роздыха. Мыть и таскать, таскать и мыть… и найдётся ли в трактире хоть один посетитель, который догадался бы, что грязный оборванный мальчишка, ползающий с мокрой тряпкой по полу — не раб и даже не наёмный слуга, а законный наследник всего заведения?
Лунный свет медленно уползает вправо, матушкино лицо уходит в тень, и я внезапно понимаю, что вот так же в вечную тень вскоре уйдёт и она сама. И ничего невозможно сделать, ничего! Холод прокатывается по спине, дерёт острыми крысиными коготками, и хочется кричать, но воздух замирает в лёгких, потому что нельзя тревожить матушкин сон — во сне ей куда легче, во сне нет никакой серой немощи, и жив батюшка, и кружатся они с ним в танце по изумрудному лугу, а под ногами у них распускаются белые и фиолетовые первоцветы… а мне боль раздирает грудь, потому что я-то знаю: этого уже никогда не будет, никогда!
И всё-таки не удаётся мне сдержать крик, разрывает он мои рёбра и выплёскивается крутым кипятком во внешнее пространство — отражается от книжных шкафов, достигает забранного фигурной решёткой окна, впитывается в ковёр, где дракон всё никак не может справиться с тигром.
Я снова был в гостевом кресле, только за окном уже сгущались мутные, грязно-синие сумерки, и три свечи на столе господина Алаглани почти догорели. В зеркалах было темно, а на спине у меня выступил пот и, должно быть, намочил рубаху. Отчего-то чуял я холод, хотя в доме стояла теплынь — один дождливый день не в силах изгнать накопившуюся за месяц жару.
Господин Алаглани нагнулся надо мной, щупал пульс на левой руке. Кот его уселся прямо на стол, поверх горки каких-то свитков, и топорщил шерсть — такой весь из себя рыжий колобок. Но глядел сурово, и в зелёных его глазах отражались свечи с люстры.
— Задремал ты, Гилар, — скучным голосом объяснил мне господин Алаглани. — Прямо во время осмотра и задремал. И с чего бы? Времени на сон я слугам не жалею. Бегаешь, что ли, куда ночью?
— Не, господин, — покрутил я отяжелевшей головой. — Никуда я не бегаю. Сморило просто.
— Бывает, — коротко кивнул он. — Ну что ж, ступай. Со здоровьем всё у тебя в порядке, на тебе пахать можно. — И помолчав, добавил: — Но не нужно.
Встал я с кресла, поклонился, как положено, и побрёл себе в людскую. Там ребята уже спать укладывались — стало слишком темно, чтобы в камешки играть, белого камня от чёрного не отличить. А жечь свечи господин нам в людской запретил — Тангиль говорил, пожара боится.
Молча вошёл я, молча разделся и молча лёг на свой тюфяк у двери. Свернулся калачиком и задышал, будто сплю. Не хотелось мне в тот час ни с кем говорить, да и голова всё ещё кружилась, и не было в ней никаких мыслей. Только стукалось о стенки черепа эхо того моего крика.
Кто-то подсел ко мне, за плечо тронул. Хоть и темно уже было, а признал я Алая.
— Ну что? — одними губами прошептал он. — Познал, как это бывает?
— Угу! — ответил я мрачно и лицом в тюфяк зарылся. Ни к чему слёзы показывать, пускай и не видно их во тьме.
Лист 6
Теперь о том, как я себе лазейку в город устроил. Тут вот что сказать надо: не то чтобы нам, слугам, явно запрещалось в город ходить, но как-то само собой понималось, что нет никаких причин там появляться, кроме как по делу. То есть по поручению. Письма по адресам разнести, или господина сопроводить — вот как Халти его сопровождает по лекарским делам. Ну, или припасы покупать. А другой надобности нет. Просто сбечь? А когда, спрошу я вас? Работа каждый день, с утра до вечера ты на виду. Как отлучиться, чтобы неприятностей избежать? Тоже вот, кстати, заметьте, ещё одна странность. Во всех домах у слуг выходные дни имеются, обычно в недельный день, а тут — ничего такого и в заводе. Семь дней в неделе, и все дни — рабочие. Свободное время только после ужина, да и то, как уже говорил я вам, если жара и сушь, то поливать приходилось.
И вот ещё что: никто по этому поводу особо и не роптал. Как-то свыклись, что не про нашу честь город с его базарами, ярмарками, смеющимися девчонками. Вроде и было на что потратить скудное наше жалованье — то есть можно было попросить господина выдать грош-другой на руки, под запись, а ребятам как-то в голову, что ли, это не приходило. Копили денежку — на будущую взрослую жизнь. Если хотите, можете считать это очередной странностью, но мне кажется, всё проще — господин наш лекарь себе не абы каких слуг подобрал, а таких, кому служба эта — спасение, кого отсюда ярмарочным калачом не сманишь. Временами казалось мне, что некоторые — Хайтару, Дамиль, и, само собой, безумица Хасинайи — попросту боялись выходить за ворота. Потом уж я сведал, почему.
Да, простите, что раньше про то не сказал: в храм никто в положенный седьмой день на службу не ходил. Не то чтобы запрещал господин Алаглани, но просто и разговоров про то не было. При Новом-то Порядке перестало это быть обязательным. А Колесо Спасения в доме висело, да. И в кабинете господском, и над парадной дверью. И перед трапезой мы благодарение читали — то есть Тангиль, как старшой, читал, а мы молчали. Молились ли слуги? Некоторые, по-моему, да. Уж точно Алай, и Хайтару, и старшой тоже порой круг ладонью обводил и тихо-тихо молитву малого испрошения произносил. Но вообще-то особых разговоров о вере не было. Знаете, всё-таки не зря говорят: Новый Порядок людям многое про себя открыл. Кому вера — вера, те остались, а кому только привычка… так на всякую привычку найдётся отвычка.
Молод, говорите, такие суждения иметь? А всё остальное делать — не молод? Ну вот то-то же. И, между прочим, ничего в моих суждениях нет такого, о чём бы в Посланиях не говорилось. И вообще это не сам я придумал, а от брата Аланара слышал. А уж в дому господина Алаглани лишний раз убедился, что так оно и есть.
Но к делу. То есть к тому, как я лазейку наружу проторил. Один только видел я способ — через поваров. И скажу: нелегко это было. Пришлось за братцами Амихи с Гайяном долго наблюдать. То воды на кухню притащить, то передать чего-то, то вызовусь помочь им котлы да миски к столу принести.
Ребята они, как уже сказал я, не шибко приветливые, но мало-помалу ко мне привыкли. Увидели, что не ради лишнего куска я услужить готов, и перестали дичиться. Так и вышло, что разнюхал я их маленькую тайну.