– Денег у тебя не спрашиваю; может, так как-нибудь, без денег, сойдемся.
Карп ясно понял, что Аксен неспроста отказывался от денег, что, верно, держал на уме какое-нибудь намерение. Старик не показал, однако ж, виду своего недоуменья; он сделался только внимательнее прежнего.
– Вот к осени коров стану бить на мясо, – проговорил Аксен, – не найдется ли у тебя лишней скотины?..
– Всего одна корова.
– Ну, в другом чем сойдемся… У тебя меринок серый трехгодовалый… его отдай; цену, какую положишь, та и пойдет в счет избы…
Предложение Аксена поразило Карпа самым неожиданным образом. Он знал очень хорошо, что Аксен не тот человек, чтобы стал говорить зря и наобум касательно приобретения лошади, что, верно, он имел свои виды, что все давно было у него обдумано.
Несмотря на свою наружную простоту и сговорчивость, Аксен принадлежал к числу самых тонких, самых пронырливых и хитрых мужиков уезда. Способность его пронюхивать барыш там, где другие барыша не подозревали, могла только равняться с его оборотливостью и неутомимою деятельностью. Аксена видели всюду, на всех ярмарках, базарах, по пристаням в торговые дни; он вел торговлю сплавным лесом, досками, солил солонину, торговал говядиной, жег кирпичи и известку, скупал рощи, сымал сады у помещиков. Нельзя сказать, чтобы товар его был хорош и отличался доброкачественностью; все делалось спешно, зря, на живую руку: говядина была тощая, яблоки снимались незрелыми, срубленный лес продавался всегда сырым, кирпичи были недопечены. «Ничего, сойдет!» – говорил всегда Аксен. И точно, крестьяне и помещики уезда поневоле должны были обращаться к Аксену, который силою денег и деятельности завладел мелкою торговлею уезда.
Карп знал также – и это всего более приводило старика в расстройство, – что, при простоте своей и сговорчивости, Аксен – человек крепкий, как кремень: если уж что заберет в голову, ни за что не отступится. Нечего, значит, было и разговаривать; надо было тут же решиться или уступить серого меринка, или взять назад задаток и отказаться от избы. Тем не менее Карпу обидно как-то показалось уступить сразу, с первого слова.
– Рассуди теперь и ты, Аксен Андреич, – произнес он внушительно, – у меня две лошади: хорошо, отдам я тебе меринка, как же я при одной останусь?..
– Скоро осень, а там и зима привалит; больше одной лошади держать тогда незачем; у вас же все на оброке, не справляют, зачем две лошади? Куда их? только корм травить понапрасну… Пожалуй, я и на то согласен: до того времени, как в поле работа не кончится, оставь у себя меринка, я за этим не погонюсь.
– Кто ж тебе об нем сказывал? – спросил Карп, у которого при этом словно подступило к сердцу.
– Мало ли сюда ходит всякого народу… из вашей деревни, из других также; пуще, признаться, хвастал сродственник твой Федот…
– Он-то, собака, из чего? – промолвил старик, быстро сжимая кулаки и так же скоро разжимая их, чтобы не заметил этого собеседник.
– Уж этого я не знаю; только каждый день придет, и давай хвалить… Заезжай, говорит, погляди да погляди! Было мне к вам по дороге, я и подъехал к вашему табуну… Федот со мной ввязался; он и лошадь указал… Точно, лошаденка складная; шестьдесят рублев можно дать.
Подвернись в эту минуту Федот, старик разругал бы его на все бока, мало того, вцепился бы, кажется, в жиденькую бородку родственника и тряс бы ее до тех пор, пока волоска не осталось.
Тут между Карпом и Аксеном завязался сильный торг, который кончился тем, что Аксен прибавил за мерина еще четыре с полтиной; на том дело и остановилось. Эти шестьдесят четыре с полтиной, приложенные к прежним семидесяти рублям, составляли сумму, которая, в качестве задатка, совершенно удовлетворяла Аксена; с Карпа оставалось получить около ста рублей; Аксен соглашался ждать эти деньги до осени, как прежде было условлено.
– Когда же за мерином-то прислать? – спросил Аксен.
– Хошь завтра, хошь послезавтра – когда хочешь! – проговорил Карп отрывисто.
Он поправил шапку, которая во время этих разговоров совсем скосилась на сторону и, простившись с Аксеном, повернул на дорогу.
– Эй, слышь, Карп! – крикнул Аксен, делая шаг вперед, – слышь – Федот ко мне просился; взять его, что ли?
– Провались он совсем! – нетерпеливо возразил Карп.
– Не брать, стало, что ли?
– Ведь он, собака его ешь, две недели всего нанялся на люблинской мельнице – чего ему еще? – спросил Карп, останавливаясь. – Три целковых в неделю жалованья одного получает, чего ж еще – собаке!
– Он, что ли, тебе сказывал? – смеясь, вымолвил Аксен, – ну, здоров, значит, врать-то! Всего за четыре рубли в месяц живет: за ту же цену и ко мне просится; так как же, по-твоему, взять его, что ли?
– А пес его возьми совсем! – с сердцем сказал Карп, удаляясь.
XIV
Когда Карп подошел к окраине той части берега, где находилась пристань, паром стоял уже на причале. Фигуры двух перевозчиков смутно обозначались на песке берега; сколько можно судить по голосам, тут, кроме перевозчиков, находилось еще несколько человек. Все они сидели у самой воды и громко разговаривали. Проходя мимо, Карп явственно услышал голос Федота.
Первым движением старика было сойти по скату берега и тут же, при людях, осрамить Федота и разругать его на чем свет стоит: но он удержался, рассудив тотчас же, что этим дела не поправишь. К тому же степенный нрав старика противился всякому шуму и брани, – особенно на миру, при чужих людях.
«Ну его, поганца! подвернется где-нибудь в одиночку – я ему. тогда все припомню!» – подумал старик, отводя глаза от парома.
Голос Федота громко раздавался: заметно было, он говорил с жаром и увлеченьем.
Карп невольно замедлил шаг; минуту спустя он остановился и насторожил слух; любопытно стало ему послушать, о чем это так горячо тараторил его родственник.
– Эта невидаль пять пудов поднять! Как жил я на крупчатой мельнице под Коломной, такие у нас батраки были, мешка по четыре пшеницы в третий верх таскали! Значит, пудов по десяти! Самому, бывало, не однова случалось… Известно, был я в ту пору помоложе!.. Да это что, братцы, – вот дед был у меня, так точно была силища! Супротив него таких теперь и людей нет! Пойдем, бывало, на пристань в базарный день, распоясается: «выходи!» кричит; первого, кто покуражился, хлобызнет, бывало, под сусолы либо под микитки – тут тому и конец… Бывало, часа по три без отдыха бьется, ведь даже синий сделается, словно чугунный котел; а все, кто ни подвернется, – так и кладет лоском. «Нет еще, говорит, человека такого, кто бы победил меня! Был бы только, говорит, крест на человеке, со всяким буду драться, никого не боюсь!..» Такая была крепкая скотина!.. А насчет того, о чем прежде спрашивали, братцы, – это мне наплевать! я был и сам у Герасима[5] – ни за что не остался! Нанялся я у него потому больше, что надо как-нибудь время проволочить недельки еще на четыре! – с уверенностью продолжал Федот, – такой уговор был у меня с купцом Бахрушиным… Прокофий Андреевич – знать… Вы, чай, об нем слыхали? первейший купец в Коломне, мильонщик, торгует на первый сорт, и в Москве также лавку свою содержит… Такой уговор, был у нас: «как поделюсь, говорит, с братом, ты, Федот Васильич, ко мне поступай, и жалованье, примерно, и все такое, говорит, будет тебе по самому настоящему положенью…» Он сродни мне доводится… по жене… Потому жена моя купеческого званья… Жду, значит, теперича этого раздела промеж братьев; по той самой причине и поступил сюда… Главная причина, мы к этой мельницкой должности не приучены; жили всё по торговой части, этим больше сызмалетства занимались, и родители мои также… Упокойный родитель трактир содержал; также лавку с красным товаром.
– Вы, значит, в городе жили? – спросил один из слушателей.
– Нет, дома; только у нас село больше другого города; церквей одних семь, и все каменные; дома также все каменные; фабрик одних никак пять или шесть… Всё богачи содержат, купцы московские и серпуховские… Мы к торговле с малых лет приобучены… Во всем, значит, привычка требуется… Посади теперь любого из вас, братцы, в лавку либо в трактир, как есть ни один не управится, – в лесу все единственно!..
– Где! куда тебе! Уж это как есть! – отозвалось несколько слушателей.
– Главная причина, Прокофий Андреич потому и звал меня; знает, я ихнее дело наскрозь произошел… Хозяйка моя тем временем своим домом станет управляться… У нее две батрачки… да еще девочку нанимает для подмоги.
– Что ж много? – спросил кто-то.
– А ты думаешь, как? – еще словоохотливее заговорил Федот, – у меня дом-то немалое количество: в три сруба выстроен!.. В наших местах все так строят; нет этих здешних изб… Внизу стряпают; работницы и батраки живут…
– Ты разве и батраков держишь?
– А то как же? Двух нанимаю… Кто ж бы землю-то стал пахать?.. У нас земли и лугов не то, что здесь… Ну, внизу батраки, вверху горница – мы с женою занимаем… Вот, братцы, коли кто из вас в Москву пойдет, заходите дорогой… Меня не будет – все единственно, к хозяйке моей зайдите; скажите: «Федот, мол, прислал»; сами посмотрите наше житье… Прошлого года дом мой под трактир нанимали, только не отдал; несходно… И хозяйка так говорит: «не отдавай, говорит, Федот Васильич; самим потом нанимать надо, одно на одно выйдет…» Заходите же, братцы; посмотрите на мое житье, сами скажете: из какого, мол, дьявола таскаться так-то Федоту по мельницам!
– То-то и я так думаю… – проговорил тоном недоверия и насмешки один из слушателей, – хошь бы теперича набиваешься ты к Аксену в работники… Из какой такой неволи?..
– Эх, братец ты мой! – произнес Федот с таким выражением, что можно было думать, он обращался к пустому и вздорному малому, который совался в разговор затем только, чтобы противоречить. – Говорю вам, братцы, пуще всего надо проволочить время. Пока Прокофий Андреич с братом не поделятся – все же одно, делать нечего, деньги свои понапрасну проживать, что ли?
– Денежки-то, стало, водятся?
– Да, – проговорил Федот с какою-то густотою в голосе, – после упокойного родителя тысчонки две, может, осталось… и, теперича есть…
– Врешь! – отозвались почти все в один голос.
– Приходите, покажу… И больше было, только дом дорого стал, на стройку много пошло…
– Где ж у тебя эти деньги? – спросил кто-то.
– Известно, в сундуке спрятаны; где ж им больше быть?..
– Уж подлинно: охота пуще неволи! – снова заметил собеседник, обращавшийся с недоверчивостью… – Будь у меня такие деньги, стал бы я, как же, по чужим людям шляться…
– Говоришь, так, братец ты мой, потому, – денег у тебя нет своих, – вот что! было бы, стал бы беречь их, все единственно… Коли сила есть в тебе, почему ж и не поработать? – рассудительно продолжал Федот, – бережешь пуще к старости, было бы тогда чем прожить, вот что! Хоронишь также деньги из осторожности; люди бы не зарились, взаймы не просили: покажи только; тот: «Федот Васильич, ссуди»; другой: «Федот Васильич, ссуди»… Дашь – поди ищи потом, не то и вовсе пропали… Уж ведь бывали статьи такие! У меня сродство большое… Есть богатые, есть и бедные… всякие есть!.. Вот бы хошь теперь в Антоновке, может знаете, старик живет, Карпом звать?.. сродни приводится… Также немало ему от меня денег-то перепало… почитай, я его и поправил… Теперь избу новую торгует… Покажи только деньги, вынь их, сейчас пристанет: «дай, да дай!..» Потому больше их и хоронишь!..
XV
Карп слушал-слушал и только качал головою, пожимал губами и время от времени ударял ладонями по коленям. При последних словах Федота он только плюнул.
– Ах ты, провал тебя возьми! собака ты этакая непутная!.. – проговорил он, выходя на дорогу и ускоряя шаг.
Перебирая все, что привелось теперь слышать, старик невольно забыл на минуту свое горе; ой начал даже усмехаться.
Действительно, было над чем потешиться. Во всем, что говорил Федот, не было правды на маковую росинку. Жил он в маленькой разоренной деревушке, где не было даже часовни; дом его состоял из полуобвалившейся дымной лачужки, имевшей вид заплаты даже в соседстве невзрачных избенок; не было у него ни сохи, ни лошади, ни коровы; землю свою отдавал он за девять рублей в год одному из соседей. Жена Федота доводилась, как известно, Карпу, племянницей; она была круглая сирота, и сам же Карп снарядил ей, по силе своей, кой-какое приданое. Она существовала тем, что ходила работать то к одной соседке, то к другой, и жила в страшной бедности. Федот не заглядывал домой по целым полугодам. К какому бы месту он ни прилаживался, ему нигде не уживалось; он сам отходил, или его рассчитывали.
В первые два-три дня он приводил в восхищение самого взыскательного хозяина: расторопность его и усердие в работе – не имели границ; он разом хватался за все, и все кипело и выправлялось в руках его; не только прикладывал он старание к той части, для которой собственно его наняли, но радел и надсаживался там, где, казалось, его вовсе не спрашивали; он выметал двор, чистил хозяйский самовар, приколачивал жерди или доски там, где они доставляли удобство; и вдруг, на третий или четвертый день, все это радение плашмя падало; он ни с того ни с сего насупливался, переставал говорить, словно его чем обидели, и, наконец, вовсе бросал заниматься делом: проводил день-деньской сидя у ворот или так бил баклуши. И все это происходило вовсе не потому, чтобы действительно нашел он повод быть чем-нибудь недовольным; такой уж, видно, каприз напал. Вдруг казалось ему, что хозяева не довольно его ценят и не отдают ему должного уважения; или выходило все из того, что он вдруг обижался, зачем, при возвращении с работы, хозяева не поставили ему самовара, тогда как он прежде вовсе не думал об этом, никогда этого не случалось, никогда даже не думали уговариваться насчет самовара ни хозяева, ни сам Федот. Как только такал дурь попадала Федоту в голову, он делался невыносим. Он начинал смотреть на всех свысока, делался недоступно-гордым и уже с этой минуты никого не удостаивал словом; едва-едва даже отвечал хозяевам, когда те спрашивали о самом важном деле.
Рассказы Федота недолго, впрочем, занимали Карпа; послав его мысленно к нечистому, старик снова обратился к настоящим своим делам и снова отдался прежним тревожным думам; к ним присоединялась теперь мысль об утрате серенького меринка, которого он так долго ждал, берег и холил с такою заботливостью.
Таким образом Карп незаметно почти возвратился в Антоновку; он не пошел к околице, но повернул задами деревни, прошел к себе в ригу, помолился и растянулся на соломе, прикрыв лицо шапкой.
XVI
В сельской трудовой жизни, особенно с апреля до октября, время пролетает с неимоверной быстротою; не успеваешь кончить с одной работой, смотришь, уже другая наготове; в иную пору скопляется вдруг столько занятий, что длинный летний день кажется коротким. Несмотря, что дело, повидимому, очень немногосложно: все ограничивается овсом, рожью и сеном, – руки неутомимо работают, и пот льется ручьями в продолжение целых шести месяцев.
Самые эти занятия так разнообразны и несхожи одно с другим, что каждое из них не только вносит новые условия в жизнь простолюдина, но совершенно даже дает новую физиономию деревне и окрестности. Всего каких-нибудь четыре недели назад деревни и села были пусты и оживлялись только по праздникам или к вечеру, после солнечного заката. Жизнь сосредоточивалась в поле; там кипела полная деятельность; там от зари до зари неумолкаемо звенели косы, скрипели воза и раздавался говор. Теперь все переменилось; теперь в свою очередь опустело поле; самые стрекозы и мухи неизвестно куда вдруг делись; изредка слышится протяжное посвистывание пастуха, который лениво подгоняет тощее крестьянское стадо.
Время и дожди немало также содействовали к тому, чтобы дать окрестности другой характер; жара миновала, и вместе ей тем побледнело лучезарное небо, на которое нельзя было взглянуть не прищурясь. Рощи смотрят теперь бодро, хотя по опушкам, начинает кое-где показываться желтый лист; луга сбросили болезненный вид и снова стелются ярким зеленым бархатом; темные увлажненные десятины, только что засеянные под озимь, резко отделяясь от бледножелтого жнивья, придают картинность местности, которая прежде затушевывалась скучным, однообразным серым тоном. С речкой также произошла перемена; она стала полнее, так что седые листья лопуха, которыми покрыты были песчаные откосы берегов, кажутся теперь плавающими над водою. Ручьи, едва заметно пробиравшиеся между каменьями, звонко гремят теперь, унося с быстротою обломки древесной коры и сухие листья; но уже в укромных местах, густо обросших зарею и травами, там, где ручьи впадают в реку, – не роятся коромысла со своими стеклянными головками и кисейными крыльями.
Но что особенно бросалось в глаза, так это перемена в Антоновке. Она словно обновилась. Все почти избы покрыты новой соломой; на задах деревни неуклюжие риги заслонены скирдами, которые, привлекательно круглясь в сжатом пространстве гумен, гордо возносят свои остроконечные макушки. Со всех сторон раздаются учащенные удары цепов или слышится шум подбрасываемого на воздух зерна, которое звонко падает на гладко убитый ток.
В этой деятельности, сосредоточенной в деревне, всегда как-то меньше суетливости, чем в поле, даром что там она сжата, здесь рассеяна на большом пространстве. В поле чувствуется всегда присутствие чего-то спешного, судорожно-хлопотливого, – словно весь работающий люд находится под влиянием тревожного какого-то ожидания; в деревне совсем не то; прислушайтесь осенью, в будничный день, к деревенским звукам – в них нет ничего беспокойного. Со всех сторон бьют цепы, шумит рожь, а между тем нет тревоги, нет суетливости; отовсюду веет миром и кротостью – чем-то таким, что сообщает душе спокойное, удовлетворенное чувство.
Тайна этого не заключается ли в тех высоких скирдах ржи и овса, которые заслоняют гумно каждого почти крестьянина?..
XVII
Хотя ворота Карповой риги – те ворота, которые отворялись на ток, – были настежь раскрыты, нечего было думать приступать с этой стороны. Из ворот вылетало, клубясь и подымаясь кверху, целое облако пыли; перед входом громоздился ворох куколи, мякины и всякого сору; кроме того, легкая летевшая пыль ослепила бы глаза. Надо было обогнуть строение и войти в другие ворота, также настежь отворенные, но обращенные к полям, откуда тянул легкий ветерок.
При входе в ригу сначала решительно ничего нельзя было рассмотреть от резкого перехода из света под темную крышу, но это проходило скоро. Прежде всего выставлялись горы взбитой соломы и между ними сквозь облако пыли виднелись Карп, его сын и сноха, которые, стоя друг против друга, неистово махали цепами, стараясь, по-видимому, истребить друг друга; потом, при взгляде наверх, постепенно выяснялись кривые стропила и пучки соломы, из которых поминутно вылетали ласточки, стремительно пропадавшие в светлом пятне ворот. Под конец глаз совершенно привыкал, начинал даже любоваться коричневым полусветом, который наполнял ригу и постепенно темнел, приближаясь к воротам, как бы для того, чтобы еще резче выставить всю миловидность светлого пейзажа с клочком голубого неба, зеленым лужком и сверкающим белым облаком, отражавшимся в повороте речки.
Судя по солнцу, время приближалось к полудню, когда за плетнем неожиданно раздались чьи-то охи; вслед за тем в светлом пространстве ворот показалась Дуня.
Пройдя от дому до риги, она совсем уже запыхалась и через силу поддерживала Ваську; выпучив глаза и засунув в рот указательный палец, Васька так же мало, по-видимому, заботился о руках сестры, как паша какой-нибудь о диване, на котором покоится.
– Ух! – вымолвила Дуня, переваливая Ваську на другое плечо. – Дедушка, староста зовет! – подхватила она торопливо, – стучит под окнами, народ собирает… Под ветлой на улице народ собирается!..
– Чего им там надо! – произнес Карп, опуская цеп.
– Не знаю, дедушка! – отозвалась внучка, думавшая, что вопрос к ней относился.
– Гаврило никак в контору не ездил… – заметил Петр.
– Оттуда, может, приказ прислали, – сказал Карп, надевая шапку и утирая рукавом лицо, совсем почерневшее от пыли. – Скоро время обедать, – вымолвил он, останавливаясь в воротах, – вы, как копну домолотите, домой ступайте, я скоро приду.
– Ладно, батюшка! – отозвался сын, принимаясь снова за цеп.
XVIII
Народ действительно собирался к ветле, бросавшей тень на тесовую крышу мирского магазина. Еще издали Карп услышал шумный говор. Судя по тому, с какою поспешностью крестьяне шли к сборному, месту, надо было думать, причина сбора была немаловажная и слух о ней успел уже обежать деревню.
Карп ускорил шаг.
– Карп, слышал? – обратился к нему старый мужичок, толкавшийся вместе с другими.
– Ничего не знаю…
– Оброк требуют!
– Как так?
– Теперь, говорят, требуют…
– Срок к Кузьме и Демьяну; всегда так отдавали… Еще семь недель до срока остается…
– Теперь, говорю, требуют! Из конторы писарь с бумагой приехал; сказывают, наказ такой из Питера барин прислал…
– Кто сказывал-то?
– Гаврило; он и бумагу читал…
Карп, приведенный в смущение таким известием, начал протискиваться в кружок, чтобы узнать что-нибудь повернее: но толку нельзя было добиться никакого; все говорили в одно и то же время, и все говорили разное, перетолковывая каждый по-своему. Теперь, как и всегда, впрочем, в случаях мирской сходки, первым действующим лицом являлся рыжий Филипп, тот самый, который смелее других выражал когда-то в поле свое мнение.
Голос его на этот раз не покрывал остальных голосов; тем не менее плечистая фигура его, целою головою почти превышавшая толпу, появлялась то в одном конце сборища, то в другом; шапка его то и дело пригибалась к уху товарищей, с которыми не переставал он втихомолку, но с одушевлением разговаривать.
– Где ж староста? Куда его носит! все никак собрались… Кого еще надо? – громко, наконец, произнес Филипп, выпрямляя голову. – Эй, Гаврило! – крикнул он еще громче, поглядывая на улицу и обращаясь к старосте, который обходил последние избы, постукивая в окна. – Эй, староста! ступай! Все уж здесь!..
– Иду! – отозвался Гаврило, торопливо направляясь к магазину.
Толпа расступилась и замкнула в свой круг старосту. Человек десять, из которых один только разбирал печать, но не мог читать писаного, легли Гавриле почти на спину.
– Что вы, братцы! – сказал староста, ворочаясь на месте, – думаете, что я от вас утаить хочу, что в грамоте писано… Бери, читай сам, кто хочет…
– Ну, читай, читай! – нетерпеливо вымолвил Филипп, становясь к старосте ближе всех. – Помолчи только, братцы, ничего как есть не слышно.
Вмиг все замолкло.
Гаврило вынул из-за пазухи письмо и прочел довольно внятно и толково следующее:
«Гаврило Андреев, с получением сего приказываю тебе собрать мирскую сходку и объявить о немедленном сборе оброка; в случае если выйдут какие замедления, приказываю тебе не медля явиться в контору и донести мне об этом.
Старший управляющий конторой Попов».
Громкий ропот пробежал в толпе; все заколыхалось и пришло в движение.