Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Переселенцы - Дмитрий Васильевич Григорович на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Эка горькая, подумаешь! Стало, она у вас и живет?

– У нас; хозяйка пожалела, взяла… ничего ведь не сделаешь! – добавил Лапша.

– Что ж? доброе дело! вас за это господь не оставит. А я, признаться, Тимофей, маленечко того… погрешил против жены твоей, не знал я в ней такой добродетели… Уж очень с начатия-то она на меня взъелась, так вот и рвет!.. Теперь все у меня на виду, как есть, приметно… баба, значит, точно, душа в ней есть… хорошая, должно быть, баба…

Вместо ответа, Тимофей приподнял только брови и свесил голову. Дядя Василий с минуту поглядел на него молча, встал и подошел к окну, в котором все еще горело зарево заката.

– Я, брат Тимофей, все насчет, то есть, воза сумневаюсь, – молвил он, прикладывая красное добродушное лицо свое к стеклу и наклоняя набок голову, чтоб удобнее взглянуть на воз, – не напроказили бы там; время праздничное, народу много добре на улице-то.

– Ты бы его к нам на двор свез, – сказал Тимофей, которого более еще, чем старика, беспокоила мысль, что воз стоит у ворот.

Обращая на себя внимание стоявших на улице, воз невольно приводил на память причину посещения старого торгаша; о Филиппе начали уже забывать – и вот снова подымутся толки о нем. Этого весьма основательно опасался Лапша.

– Ничего, можно, пожалуй, и на двор свезти, – сказал старик, – я уж заодно бы у вас и ночевать остался. Куда теперь поедешь?.. Все одно, надо же где-нибудь… ты человек знакомый… сенцо у меня свое есть; а коли потребуется насчет, то есть, себя, я не то, чтобы… я заплачу как следует…

С этими словами вошла Катерина. Проводив Дуню, она, видно, зашла взглянуть на дочь, потому что ребенок снова находился на руках ее. Старик тотчас же передал ей свое намерение и, приняв минутное молчание хозяйки за согласие, суетливо вышел на улицу, которая из конца в конец оглашалась веселыми кликами игравших детей и песнею хороводниц.

III. Ребятишки

Спустя некоторое время на дворе заскрипел воз и послышался голос старика. Когда немного погодя Тимофей и жена его явились на двор, лошадка дяди Василья была уже выпряжена, а сам он суетливо развязывал кожу, прикрывавшую товары; он не переставал болтать с Машей, которая стояла подле. Солнце уже село, но над самым двором висело круглое румяное облако, которое делало предметы яснее и давало всему двору больше света, чем в иной полдень. С первых же слов старика Катерина и ее муж узнали, что он непременно настаивал на том, чтоб девушка взяла от него платочек на память.

– Что ты, батюшка, что ты! господь с тобою! – торопливо сказала мать, – она к этому непривычна, не надоть нам ничего…. мы не из того тебя пустили.

– Нет, уж ты, матушка, не замай, брось, оставь ты это дело… уж это моя, примерно, забота… Как же, слышь, – подхватил он, принимая шутливо-озабоченный тон, – слышь, девки поют на улице, играют, потешаются… ну, знамо, и ей хочется – человек молодой! все любезнее будет, как новенький-то платочек повяжет… Ну, вот тебе, красавица, не побрезгай, возьми, – заключил старик, тряхнув пестрым бумажным платком и подавая его девушке, которая не трогалась с места.

– Мне… не надо, – проговорила она нерешительно, взглядывая на мать.

– Бери, бери; что уж тут! Бери, коли дают, – сказал старик, добродушно посмеиваясь.

– Ну, что ж! возьми, когда так… когда по душе дает, – сказала мать, обращаясь к дочери, которая взяла, наконец, платок, причем щеки ее вспыхнули, а лицо изобразило такую радость, как будто это был первый подарок со дня ее рождения.

– Ну, спасибо тебе, касатик, – подхватила мать, стараясь сохранить какое-то внутреннее достоинство, – нам хоша чужого и не надобно, а коли охота твоя такая, по душе дал, нам обижать тебя не приходится; спасибо, кормилец!

Тимофей умильно поглядывал на присутствующих и моргал глазами.

– Как уж и благодарить нам тебя! Не заслужили мы этого, касатик… Платок-то ведь, может, рубля два стоит! – промолвил он, наконец, голосом, словно не ему дали, а он вынужден был дать подарок.

– Есть о чем разговаривать! И весь-то всего гривенник стоит! – перебил старик. – Ты как из Оки-то меня тащил, не на гривенник мне добра сохранил. Вот случай привел хошь дочку твою потешить. Ну, что ж ты стоишь, красавица? Ступай, покажься на улице-то… вишь песни как знатно играют – и ты поди! – промолвил он, обращаясь к Маше.

– Что ж? сходи, поди, – сказала мать.

Маша как будто не решалась, совестилась, наконец вошла в избу; минуту спустя она явилась на дворе, повязанная новым платочком, и быстро юркнула в ворота.

– Много у вас детей-то? – спросил старик, провожая ее глазами.

– В чем другом, батюшка, в этом, кажись, нет недостатка: семья большая, – возразила Катерина, и первый раз на губах ее появилась улыбка.

– О-ох! – тоскливо простонал Тимофей.

– Ну, что охаешь-то? ох да ох! – смеясь, сказал старик, делавшийся веселее по мере того, как ознакамливался с хозяевами. – О чем? что детей-то много? Это значит благословение божие.

– Шестеро человек! – произнес Тимофей с таким сокрушенным видом, как будто сам произвел их всех на свет и вторично предстояло ему родить их.

– Ты бы вот, Тимофей, на жену-то поглядел лучше… вишь: разве она ими скучает? а чай, больше твоего об них сердце-то болит; право, так! – добавил старик, указывая на Катерину, которая в это время высоко подымала обеими руками младенца и заставляла его смеяться.

Дядя Василий хотел было что-то еще сказать, но прерван был звонким лаем, раздавшимся у самых ног его. Обернувшись назад, он увидел маленькую, шершавую, черную собачонку с стоячими ушами, вострой мордочкой, украшенной двумя желтыми крапинами над глазами и коротенькими кривыми передними ногами, расположенными как у танцмейстера; лай ее звенел, как тоненький колокольчик; шерсть на спине стояла торчмя, а хвост закручивался, вероятно от злобы, таким тугим кренделем, что, казалось, не было силы, которая могла бы его выпрямить. Застигнув врасплох чужого человека на своем дворе, она, без сомнения, вцепилась бы в икру его, если б вслед за ее появлением в воротах не раздались четыре тоненькие голоска, которые разом закричали: «Волчок! Волчок!»

Волчок тотчас же задвигал своим кренделем и полетел навстречу четырем мальчуганам, входившим во двор. Трое из них были еще очень малы – лет пяти, шести и семи; ручонками, вынутыми из рукавов, болтали они за пазухой, которая до того была набита всякой всячиной, что животы их казались втрое толще обыкновенного; одежда их, ноги с засученными выше колен штанишками и самые лица до того были выпачканы свежею грязью, что мать раскрыла только глаза и отступила. Четвертый мальчик был лет девяти, с продолговатым оживленным лицом и черными умными глазами – вылитый портрет матери; но энергические, несколько резкие черты Катерины, перейдя к сыну, как бы смягчились и во многом напоминали отца. Одежда его, состоявшая из рубашонки и штанишек, также засученных выше колен, была, однако ж, чище и показывала в нем бережливость и даже внимание к самому себе; но пазуха была так же туго набита, как и у братьев.

Увидя незнакомого человека, первые три мальчика остановились сначала как вкопанные, потом бочком стали подбираться к матери и вдруг разом обхватили ее юбку; старший между тем поглядывая на старика и желая, вероятно, показать себя перед ним, топал ногою и посвистывал с самым серьезным видом, призывая Волчка, который снова заливался на гостя. Пронзительный лай Волчка мгновенно превратился в ворчливое визжание, потом Волчок подбежал к мальчику, прыгнул ему на грудь передними ногами и, развернув свой крендель, принялся мотать им во все стороны самым дружелюбным образом.

– Поди ж ты – а! вишь как его слушает! Сейчас отошла; а поди злющая какая! – вымолвил, посмеиваясь, старик.

– Нельзя же, – возразила повеселевшая мать, – она знает своего хозяина… Щенком взял; ноне зимою замерзлого, почитай, в дом принес, под плетнем где-то нашел… Уж такая-то о нем забота: хлебца дашь, и тот пополам делит; ну, она и слушает.

– Это значит свово благодетеля почитает, добро его помнит… Эки вы, право, ласковые, добродушные какие! собак, и тех жалеете…

– Ах, отцы вы мои! да где ж это вы были-то? – заговорила вдруг Катерина, оглядывая парнишек, жавшихся у ее юбки, – смотри, как выпачкались!.. чумазые какие! Где вы были-то? Не отмоешь никак… так, смотри, теперь и останетесь.

– Ничего не сделаешь! – проговорил Тимофей голосом, как будто в самом деле нечего уже было делать, и дети его весь век останутся облепленными грязью с головы до ног.

– Где ж вы были-то? в лесу, чай?

– В лесу были, да очень добре вязко, не обсохло, – сказал старший мальчик, щелкая пальцами над головою Волчка.

– Отцы вы мои! глянь-кась, чего только не нанесли! – подхватила мать, отрывая поочередно от юбки то одного, то другого и начиная вытряхивать пазухи, из которых посыпались наземь камешки, трава, мох, прошлогодние жолуди и кусочки цветной глины, которую в изобилии находят в ручьях окрестных мест.

По окончании этой операции мальчуганы, дико смотревшие на гостя, снова припали головами к подолу матери.

– Эки молодцы какие! – смеясь, воскликнул старик, – право, молодцы! вот хошь бы этот пузан какой! – добавил он шутливо, тыкая пальцем в живот одного из них.

Но ребенок затрясся всем телом, открыл рот, закричал благим матом и затопал ногами.

– Полно, Костюшка! чего запужался, глупый? не бойся…

– Постой, постой! у меня вот тут есть штука такая… сейчас обзнакомимся, – вымолвил старик, направляясь к возу. – Костюшка, глядь-кась, что у меня? ась? – заключил он, подавая глиняный свисток, устроенный в виде какой-то фантастической утки.

Заслышав голос старика, обращенный уже к нему собственно, Костюшка еще глубже нырнул головою в юбку и не прежде, как когда раздались восклицания его братьев, решился выглянуть одним глазком из своей засады.

– Ну, уж нечего, видно, делать, надо и других потешить, чтоб завидки не брали, – промолвил дядя Василий, снова направляясь к возу, между тем как Костюшка пялил глаза свои навыкат, рассматривая дудку, а мать рассыпалась в благодарностях.

Получив каждый по дудке, мальчуганы один за другим выпустили из рук подол матери, сбились в кучку, с минуту заглядывали друг другу в руки, потом приставили дудки ко рту и вдруг наполнили двор неистово дикими трелями, так что две курицы, совсем уже было заснувшие под навесом, стремительно ринулись наземь и, растопырив крылья, забегали как угорелые по всем углам.

– Ну, а ты, глазун, что на меня смотришь? – подхватил дядя Василий, потряхивая головою перед старшим мальчиком, ласкавшим Волчка, который присмирел, хотя все еще взвизгивал, когда старик подходил к детям, – вот тебе; глазун, на, возьми, – добавил торгаш, подавая ему маленький писаный образок, – ты постарше тех, тебе и вещь такая соответственная, – возьми.

Подарок привел мальчика в больший еще восторг, чем подарки, данные братьям; он бросился показывать его матери. Она, повидимому, совсем уже примирилась с гостем; известие, привезенное стариком и так сильно встревожившее ее и мужа ее, было ею, повидимому, забыто. Тимофей кланялся, двигал бровями, кашлял и моргал глазами.

– Эки чудные! за что благодарите… рази я даром?.. вот вы меня за это покормите ужином…

– Душою рады, родной, не взыщи только… у нас ведь хлеб один.

Тимофей с видом бессилия замотал головою.

– А то чего ж еще? Вот! я не привередлив; быть бы только сыту… А эти молодцы забыли, никак, об ужине-то с своими дудками? – добавил старик, указывая на мальчуганов, прыгавших и наполнявших двор визжаньем.

Слово «ужин» напоминало им, однако ж, голод, который привел их домой, и они приступили к матери. Катерина пошла в избу и минуту спустя вынесла несколько кусков хлеба, словно отломанных от разных хлебов и собранных в разное время. Получив по куску, ребятенки бросились к воротам, то кусая хлеб, то дуя в свои дудки.

– А ты что ж, Петя? и ты бы пошел к ним, батюшка! – сказала мать старшему, все еще не отрывавшему глаз от образочка.

– Нет, не хочется, – сказал мальчик, – я в избу пойду…

– Ну, подь, родной, подь, с нами поужинаешь, – сказала мать и, выждав минуту, когда муж и гость вошли в сени, погладила мальчика по головке и оглянула его с выраженьем особенного какого-то самодовольства и нежности.

IV. Беседа

Ужин, точно, не превзошел обещаний хозяйки: он состоял из обломков хлеба, накрошенных в чашку и приправленных кисленьким кваском.

– Где ж та-то… как, бишь, звать-то ее?.. ну, вот, братнина-то жена? Что ж она нейдет ужинать? – спросил старик.

– Бродит, я чай, поближности где-нибудь, а не то в поле ушла; она теперь ни за что не придет, – отвечала Катерина, делавшаяся все доверчивее и словоохотливее, – она и все так-то, как придет случай вспомянуть ей мальчика, словно в разум войдет; день, иной раз два дня домой не показывается: уйдет в лес либо в поле, ляжет наземь в укромное какое место, голову платком закроет… Слушать тяжко, какие словеса говорит; насилу домой приведешь… Петя, ты бы, батюшка, поглядел, сходил, нет ли ее где поближности, – заключила Катерина, ласково обратившись к мальчику, который уселся было подле старика и не спускал с него глаз. – Коли тут она, снеси-ка ей поди хлебушка. А там пошел бы к ребятам на улицу. Ну, что тебе с нами-то? Подь, родной; право-ну!

– Эки, подумаешь, горькие есть какие! – промолвил старик после того, как мальчик вышел из избы. – Вот и не стар человек, а сколько горя-то принял! Ну уж, точно, должно быть злодей был муж-то – правду люди сказывали. Шутка, сколько зла сотворил! Знамо, уж коли лихой человек навернется, и уйдет он, а все о себе весть подает, все сказывается! Однако я, тетка, в толк не возьму: он врозь жил с вами, в разделе, али вы вместе жили?

– Оттого вся беда наша, что вместе! – сказала Катерина, лицо которой вмиг утратило свою веселость.

– Как же это так? Видя через него себе такую погибель, вам бы надыть в тот самый час от него отрешиться. Ведь это, выходит, по охоте по своей в дому злодея держать – право, так!

– Охоты нашей держать его не было, – проговорила Катерина, скрещивая на груди руки и потупляя голову.

Тимофей между тем притупленно глядел в землю, тяжко покрякивал и кашлял.

– Кабы знал ты, что это за человек был! Ни стыда в нем, ни совести! – проговорила, наконец, Катерина с выражением ненависти, которая закипала в ее сердце всякий раз, когда речь касалась Филиппа. – Мало ли билась я, мало ли колотилась, чего-чего ни делала: «не хочу, мол, да не хочу делиться!» – только и ответ его был. Каменный был человек. Как отец с матерью жили, все кой-как держался, опаску имел; а как померли они – и пошел и пошел, словно того только и ждал: так закурил, без удержу без всякого; а уж женат был и детей двое было; только один-то помер, остался в живности большенький – вот с кем ты на дороге-то встрелся. Вовсе не стал тогда ничего опасаться: тащит, бывало, из дому, что под руку попадет!..

Тимофей тоскливо замотал головою.

– Мне самой в эвти дела с начатия-то как словно не приходилось вступаться, – продолжала жена, – взята была я к ним в дом сиротою; приданого ничего этого за мной не было; знамо, совесть берет, сумленье. К тому и помоложе была в ту пору; скажешь только: «Филипп, бога-то хоть побойся!» а сама иной раз поглядишь так-то на своих на ребят[6], погляжу так-то, да так вот сама и зальюсь. Иной день уйдешь от греха в лес с ребятенками, да там и проплачешь. Потом уж и терпенья моего не стало: вижу, совсем пришло дело к разоренью. Были у нас в ту пору две лошадки: он возьми да одну и уведи, и увел-то самую хорошую. Как проведала я, так инда кровь во всей во мне запечаталась! Пристала я к нему тогда, крепко пристала: «давай, говорю, делиться!» Хошь бы он что, дедушка; в глаза только посмеялся!..

– Чего ж ты-то глядел? и-их! – досадливо перебил дядя Василий, обращаясь к Тимофею, который продолжал кряхтеть, да пропускал между зубами какие-то неопределенные звуки. – Ты старший брат, тебе надо было сокращать его. Мало ли что можно сделать, – подхватил он, перенося глаза к хозяйке. – Сходили бы к господам, а господ нет, свели бы его к управителю…

– Ходила, батюшка, ходила я к управителю, – возразила она с такою живостью, как будто спешила оправдать мужа в глазах старика. – Увел этто он у нашего кузнеца двух коней[7]; возьми да и продай их; знамо, и люди-то недобрые, что купили. Приходит опосля; мы ничего не знаем; приходит, да спьяну-то и расскажи обо всем. Ну, думаю, проведают – всех нас запутал, злодей! Пошла к управителю; думаю: авось после такого дела увидит человека, разделит нас – этого пуще всего хотелось…

– Что ж управитель-то?

– Да что, добре уж очень-то он у нас смирен, прост добре, к нашему крестьянскому делу непривычен, от господ поступил к нам. Знамо, потачки не дал: наказать наказал; а только зачем ходила, этого не взял в рассужденье, не велел делиться: «Хуже, говорит, тогда разоритесь; семья ослабнет, рабочих рук меньше будет». И добро бы, кормилец, было бы уж что и разорять-то; разорять-то уж было нечего; все решил!

– Эки дела, подумаешь, эки дела! – вымолвил старик, между тем как Лапша, приподымая то одну бровь, то другую, продолжал стонать и охать.

– Уж это, точно, и нет того хуже, как от домашних придет беда, – продолжала Катерина. – Ближняя собака, знамо, та завсегда скорее укусит. Чужой человек придет, украдет – и нет его; и украдет-то, что под руку попадет; а как свой такой заведется, все одно что пожар в дому загорелся: ничего не утаишь, все пожжет. Целый год жили мы, так-то мучились. От одного сумленья, бывало, ночи не спишь, только и слышишь от баб: «добре, говорят, на тебя очень серчает. Она, говорит, показала на меня управителю; я ей, говорит, дам себя знать! будет помнить!» все так-то перед людьми похваляется… А сам хоть бы мне вид какой показал – весь в себе затаился. Знамо, оттого еще пуще сумленье берет… Кто его знает, что у него там на разуме-то! Только, бывало, и покажет себя, как за жену за его вступишься… Шибко бил он ее в ту пору, и бил-то так, ни за что, словно нам на зло – сердце такое имел каменное. Опосля уж и вступаться не стала: вижу, хуже, серчает только. Слышим мы, на стороне, говорят, опять стал безобразничать: в дому-то взять нечего – раза два у соседей поймали…

– Что ж управитель-то? опять в вотчине оставил? – спросил старик полусердито-полунасмешливо.

– Может статься, и услал бы куда-нибудь, да уж последних этих его делов не знал управитель: стали таить от него; всякий, вестимо, за себя опасался. «То, говорит, наделаю, – грозит так-то по деревне: – вам, говорит, и во сне того не вкинется!» Бояться стали, не поджег бы как: знамо, от такого человека все станется. Пуще всего я за ребят за своих боялась; не однова, сказывали бабы, не однова стращал ими… Такой страх напал на меня! Работу, бывало, возьмешь, так вот из рук и валится, особливо когда ребят дома нет; все думается: не сотворил бы худобы какой; ни днем, ни ночью спокою не было. Стращал, стращал, а под конец сам, злодей, загубил себя, – присовокупила она после минуты молчания. – Остановился раз у нас купец: ехал в Тулу, сказывают; метель захватила его; он к нам и заехал, у старосты ночевать остался. В эту самую ночь у него деньги-то и пропади; и денег-то, вишь, много было. Хвать-похвать… за становым послали, начали спрашивать: тут миром на Филиппа и показали. Вестимо, уж все были о нем известны! Взяли этто его, повезли, в суд представили… Уж чего, кажется? он взял, его было дело: окромя некому; так нет же, поди, всех начал путать: на того покажет, на другого покажет, всю, почитай, деревню так-то запутал, всех в суд таскали. Под конец сам же ведь во всем повинился: «мое, говорит, дело!» Сами, признаться, обрадовались, как в острог его засадили. «Брат, брат, да и бог с ним! – думаем: – никто не понуждал, сам того захотел!» Маненечко без него вздохнули. Одним скучали: через него народ-то оченно нами обижался; всем горек был – все на нас и напали. Первое время и на улицу-то выйти не смей: так всякий тебя в глаза и позорит; за водой пойдешь – у ворот-то топчешься, топчешься, бывало… А все радуешься: слава ти боже, думаешь, ослобонил господь!.. Что ж бы ты думал, дедушка? Ведь этим злодей не кончил: и осудили его и в острог засадили – нет, опять показал себя! К весне время было; раз вдруг пропал у нас паренек, его-то сынишка. Туда-сюда искать кинулись – нигде нет. До смерти перепужались! Тем временем и слухи пришли: слышим мы, бежал Филипп из острога! Тут и догадались: его было дело! Должно быть, ночью как-нибудь забрался к нам, да и увел его. Вот и ты сказывал, видел его с парнишкой…

– Рыженький такой?

– Ну, да; он и есть! Вот с той самой поры она, сердечная, Дарья-то, она в уме и повредилась. Надо сказать, злодей был: и себя погубил и своих-то всех, да и нас-то, почитай, к тому подвел! Сказать нельзя, сколько мы от одних людей-то через него натерпелись, батюшка; уж на что ребятенки наши, и тем проходу не давали: всякий корит да хает! Мы за это не серчаем, бог с ними! Знамо, обидно: потому мы ни в чем ни словом, ни худыми делами, никаким этим делам его, ни в чем, дедушка, не причастны.

– Вижу, матушка, вижу! – возразил торгаш, – очи ушей вернее; на правду немного слов надобно!

– Проходу теперь опять не дадут! – неожиданно заговорил Тимофей, опуская ладони на колени, – начали как словно забывать его… и нас, как словно, не трогали… теперь, как проведали, жив он, опять житья нам не будет!..

– А пущай их! Слышь, что жена-то говорит? Пущай! – сказал старик, – совесть своя чиста: стало, и сокрушаться не о чем! Живите себе смирно, никого не трогайте; бог, мол, с вами, когда так – да! А главная причина, самому, брат Тимофей, не след тебе так, чтоб уж оченно опускаться, – прибавил он увещевательным тоном, – надо по мере силы возможности хозяйке подсоблять – вот что! трудиться, хлопотать надыть… А то что хорошего?..

– О-ох! – простонал Лапша, которого снова начал давить кашель, – ничего не сделаешь… Всем добре много очень задолжали, никак не осилишь… так задолжали, сами того не стоим. Вот теперь и то уж стращать зачали, как проведали, господа едут… жаловаться хотят!..

– Может статься, это так только народ болтает; может, господа-то не приедут…

– Нет, точно, касатик, едут. На прошлой неделе к управителю писали: беспременно, сказывали, будем! – заметила Катерина.

Тимофей знал не хуже жены обо всех подробностях касательно несомненного приезда господ, а между тем слова ее подействовали на него почти так же, как если б услышал он величайшую новость. Робкие, пугливые люди нетерпеливо всегда ожидают, чтоб им противоречили или обманывали в том, в чем они сами уверены и даже что очевидно. С последними словами Катерины Тимофей окончательно упал духом. Он ударил ладонями о колени, замотал головою и выразил желание умереть как можно скорее.

– О том только и прошу господа! – заключил он, свешивая на грудь голову.

– Полно, полно! ну куда тебе умирать! зачем? – перебила жена увещевательно, тогда как лицо ее ясно говорило, что мысли и чувства ее, встревоженные воспоминаниями о Филиппе и вообще предшествовавшим разговором, далеко не были мирного свойства. – Ну что ж, что хотят жаловаться? пущай их! Я сама к господам пойду: «взять, скажу, нам неоткуда», сама просить стану: пускай пошлют в другую вотчину, к должности какой приставят… Лучше в чужом месте жить, лишь бы покой был. Здешняя-то жизнь у нас вот где сидит… Все сказывают: у нас господа-то добрые; они в толк возьмут. Надыть радоваться, стало быть, что едут, а не то, чтобы… Слышь, дедушка, умирать сбирается!.. Ну, ты помрешь; а мы-то как без тебя останемся? Куды я тогда с сиротами-то денусь?.. Ах ты, разумная твоя головушка! – заключила она почти весело и, очевидно, с тем лишь намерением, чтоб ободрить мужа и польстить ему.

Слова эти точно подействовали как будто ободрительно, но не столько на самого Лапшу, сколько на его брови, которые тотчас же пришли в движение и начали приподыматься на узеньком лбу; но это слабое выражение бодрости прошло мгновенно, когда старик спросил, являлся ли к ним Филипп с тех пор, как увел мальчика. Робкий, пугливый взгляд, брошенный Тимофеем на жену, и смущение последней не были, однако ж, замечены торгашом: он сидел потупясь и задумчиво потирал лоб и лысину. Перекинувшись новым взглядом, муж и жена поспешили сказать, что с той поры о Филиппе не было ни слуху ни духу. После этого ответа беседа тотчас же почти прекратилась. Ее прервал шум в дверях и приход детей.

– Пойти поглядеть на лошадь, подбирает ли корм, – произнес старик, приподымаясь с места.

– Пойдем, – подхватил Тимофей, следуя его примеру.

– И я с вами пойду! – сказал Петя, старший из мальчиков.

– Ну, пойдем, ласковый, пойдем, – вымолвил повеселевший старик, гладя его по голове, – пора уж, я чай, и на боковую. Завтра рано надо подыматься. Спасибо тебе, хозяюшка, за хлеб, за соль, за угощенье… а пуще за ласку за твою.

– Не на чем, батюшка…

Старик, Тимофей и мальчик выбрались на двор, где немедленно присоединился к ним и Волчок.

Синяя звездная ночь давно уж обняла небо. Полный месяц стоял высоко, и черная тень от навесов, изгибаясь по столбам, перерезывала двор пополам. В непроницаемой тени одного из углов слышалось мерное чваканье лошади. Извне, с улицы, все еще неслась песня, и по временам долетали хохот и говор; хоровод, очевидно, однако ж, убавился наполовину; самые голоса тянули как-то слабее, сонливее. Время от времени песня словно обрывалась, переходила в один трепетный, замирающий звук, и тогда с разных концов деревни, из старого барского сада, из рощи, из болота раздавались совершенно неожиданно звонкие соловьиные перекаты.

Осмотрев лошадь и ощупав воз, торгаш, сопровождаемый Лапшою, мальчиком и Волчком, направился к риге, месту ночлега. Войдя в ригу и отыскав себе угол, старик оставил товарищей, а сам вышел в загородь и, повернувшись к востоку, долго крестился. Когда он возвратился назад, Тимофей и его сынишка уже спали; один только Волчок бодрствовал, но и он, впрочем, успокоился, как только увидел, что старик улегся на солому, покрывшись полушубком. Дядя Василий долго не мог сомкнуть глаз; все слышанное и виденное им в этот день поневоле занимало его мысли. Переваливаясь с боку на бок, он то прислушивался к песне, все еще не умолкавшей в отдаленье, то к раскатам соловья, раздававшимся поблизости, то устремлял глаза к звездному небу, которое глядело на него сквозь многочисленные щели навеса.

Мало-помалу все эти звуки стали как будто слабеть и отдаляться… тише, тише, и, наконец, по всей окрестности воцарилось мертвое молчание.

V. Притон

Для дальнейшего развития предполагаемой повести нам необходимо теперь перенестись верст за восемь от Марьинского, в деревню Чернево.



Поделиться книгой:

На главную
Назад