Вл. Порудоминский
Короткая остановка на пути в Париж
Опубликовано в журнале: «Крещатик» 2009, № 4
Комедия масок
Глава первая
1«Как бы мне вас, друзья, сегодня не огорчить. А?»
Старик, которого два других старика, разделявших с ним жилье, так между собой и называли Старик, сидел на кровати, свесив ноги, без подштанников, и растирал свои крепкие колени.
Он часто, проснувшись, намекал, что именно сегодня собирается умереть, но сообщал об этом всегда бодро, с каким-то даже победоносным видом поглядывая на соседей.
«Всех нас переживете», — пообещал ему другой старик, которого соседи именовали Ребе. Он провел перед лицом ладонью, будто отгоняя набегающую паутинку, и прибавил: «Впрочем, в нашем беге на короткую дистанцию это принципиального значения не имеет».
Ребе еще лежал в постели, он всегда вставал позже остальных.
«Поднимайтесь, пророк, — поторопил его Старик. — А то я надолго займу сортир. Опять к завтраку опоздаете».
Третий, Профессор, стоял в дверях, гладко выбритый, с красиво зачесанными назад седыми висками. Он был уже вполне одет, даже при галстуке. Профессор обитал в небольшой, зато с собственным туалетом комнате, отделенной от той, где жили двое других чем-то вроде общей гостиной.
Он уже успел, как и всякое утро, прогуляться до завтрака — сорок раз по асфальтированной дорожке сада, от ворот до серой каменной стены, оплетенной жилистой сетью какого-то ползучего растения. Прохладный воздух в саду был напитан весной, на концах ветвей зеленели свежие побеги, тут и там пробивались из-под земли белые подснежники; возвратясь в помещение, Профессор остро чувствовал запах непроветренной после ночи комнаты, разобранных постелей, киснувших в фаянсовых кружках зубных протезов.
2Минувшей ночью Профессору снилась женщина. Смуглая, черноволосая, с маленьким ладным телом, она, кажется, была похожа на Паолу, сестру, которая занималась с ними лечебной физкультурой. Но Профессор знал, что на самом деле это не Паола вовсе, а Вика. Он знал это по особенному и сильному влечению, которым была отмечена вся его недолгая жизнь с Викой. Такого влечения не вызывала в нем ни одна другая женщина, хотя он встречал в жизни самых разных женщин и не чуждался их.
Ему снилось, что он идет по городу, может быть, это даже был Париж, но, может быть, и Петербург, хотя скорее, по неопределимому чувственному впечатлению, наверно все-таки Париж, — серым пустынным утром он идет, не спеша, вдоль набережной, тяжелая вода покачивается в гранитных берегах, вдали он видит собравшуюся у парапета толпу. Он подходит ближе и тотчас замечает эту женщину. Она стоит у самой ограды, плотно окруженная людьми. Он остро чувствует, как ее присутствие отзывается во всем его существе. Он проталкивается сквозь толпу и оказывается рядом с ней. Он прижимается сильно, как только может, сзади к ее горячему, упругому телу (спасибо, толпа теснит, давит со всех сторон), делает вид, что смотрит на середину реки, куда все смотрят и где происходит что-то (он не видит и не понимает, что), а сам в толчее незаметно, как ему кажется, гладит ее живот и бедра, она тоже делает вид, что не замечает этого — не отводит взгляда от воды, обменивается оживленными репликами со стоящими вокруг (кажется, по-французски), но, может быть, и действительно не замечает: он чувствует грудью ее спокойное дыхание. Его рука движется всё смелее, сквозь тонкую, волнующую его ткань платья он чувствует глубокие складки ладного, будто точеного тела. И вдруг он с ужасом понимает, что несмотря на волнение, им владеющее, на сумасшедшее биение сердца, на прерывистое дыхание, душащее его, плоть его немощна и недвижима и не совершает даже слабой попытки ответить на призывы воспаленного воображения. Он еще продолжает прижиматься к женщине, но движения руки его слабеют, острое влечение уступает место нестерпимой тоске.
Сквозь сон Профессор почувствовал, будто на сердце у него тяжело лежит булыжник, ему стало жутко, он открыл глаза, и оттого, что на глаза навалилась темнота, стало еще страшнее. Рука нащупала выключатель: без двадцати три. Всё явственнее пробуждаясь, он думал о том, что режиссер снов, даже самых фантастических, в чем-то всегда жестокий реалист и никогда не переступает возможностей, предоставляемых бодрствованием.
Из-за притворенной двери до него доносился суровый храп Старика. И Профессор который раз подивился долготерпению Ребе: этот не за двумя дверями — на соседней кровати, и за все прожитые вместе годы ни единой жалобы, ни даже малейшего намека на неудовольствие. Конечно, было бы справедливо отселить в отдельную комнату Старика с его храпом, но келью (как он ее именовал), занимаемую Профессором, оплачивали его дети, дочь и сын, живущие в Канаде; главное же, обреченный больным кишечником на постоянные неприятные и унизительные процедуры, он очень дорожил отдельной уборной.
До утра далеко — надо было спать дальше. Он хотел, чтобы сновидение продолжилось. Он часто мечтал, что ласкает женщину, во сне мечта обретала особенную реальность, — и вместе боялся продолжения: реальность безысходности, перенесенная в сновидение томила его. Он нажал кнопку звонка, через минуту-другую появилась ночная дежурная, добрая фрау Бус, дала желтую таблетку снотворного, пожелала спокойной ночи и сама погасила свет. Профессор, и вправду, скоро заснул, как всегда засыпал после желтой таблетки. Но прежнее сновидение больше не вернулось. Теперь снилось ему что-то невыразительное, скучное, что он и не постарался запомнить.
3Городок был маленький, и дом для престарелых, который его обитатели называли просто Домом (Старик, смеясь, любил впечатать по-русски: богадельня), был тоже маленький — на двадцать четыре человека. Впрочем, здесь, в Германии, стариков из соображений корректности не именуют ни стариками, ни престарелыми — числят сеньорами. Почти две трети содержавшихся в Доме сеньоров и сеньор были не совсем или заведомо совсем не в себе, дружили, смеялся Старик, со старым немцем Альцгеймером (Старик любил пошутить).
Раз-другой в неделю тем, кто еще был способен и склонен к таким прогулкам, разрешалось прогуляться по городу, с сопровождающими, конечно. Старожилы припоминали, правда, несколько случаев, когда кому-либо из обитателей Дома удавалось и самостоятельно покинуть определенное им убежище. Беглецы долго скитались по городу, не в силах найти обратной дороги или не пытаясь искать ее, пока не попадались на глаза полицейскому или бдительному горожанину. Но произошло это в такие стародавние времена, что воспоминание уже обратилось в легенду, облипавшую у каждого рассказчика новыми подробностями, — система охраны с тех пор была доведена до совершенства и полностью исключала возможность побега.
Перед разрешенной прогулкой появлялись два крепких парня, Элиас и Ник, проходивших при Доме альтернативную военную службу. Старик грузно усаживался в кресло на колесах: долго идти, он полагал, ему было не под силу, он задыхался. («Еще бы, при его-то диагнозе», — Профессор доверительно склонялся к Ребе: он что-то подслушал однажды, когда врач при Доме доктор Лейбниц после осмотра беседовал со старшей медицинской сестрой Ильзе. Ребе отвечал на это непременным: «Всех нас переживет» — и отгонял ладонью от глаз набегавшую паутинку.)
Ник толкал кресло, Профессор и Ребе шли следом, сопровождаемые Элиасом. Старик то и дело оборачивался к ним, чтобы поделиться путевыми наблюдениями и приходившими в голову шутками. Элиас и Ник между тем перебрасывались своими немецкими шутками, обсуждая впечатления минувшей ночи, дискотеку и молодежный бар «Динозавр». Впрочем, и Старик подчас, когда хотел, чтобы парни его поняли, выкрикивал что-нибудь смешное на немецком, как он полагал языке, цепляя без малейшей заботы о грамматике и порядке слов одно пришедшее ему в голову слово к другому, и, что примечательно, парни почти всегда понимали, особенно если дело касалось прошедшей навстречу девицы или какой-либо занятной штуковины в витрине магазина, и отзывались на его незамысловатые остроты громким смехом. Сам Старик, когда шутил, хохотал громче всех, его широкое лицо при этом густо багровело.
Так следовали они неторопливо по центральной улице, мимо продуктового магазина Plus, мимо банка, мимо почты, мимо кондитерской Kunstleben, в витрине которой были выставлены роскошные торты, похожие на увиденные из космоса круглые острова в тропическом океане, мимо магазина посуды, двух обувных магазинов (зачем рядом — два?), мимо практики зубного врача Энгельса, куда их водили иногда по необходимости, мимо какой-то сельхозяйственной фирмы, владелец которой носил странную для чужого уха немецкую фамилию Узбек (Usbeck), мимо стоящего на невысоком плоском холме старинного собора и возвышающегося напротив мрачно-серого, выполненного в псевдоготическом стиле гранитного памятника павшим в Первой мировой войне, возле которого траурным караулом вытянулось несколько темных кипарисов, — и так до вокзала, неизменной конечной цели предпринятого путешествия. Они редко меняли однажды выбранный маршрут, разве изредка, чтобы продлить путешествие, сворачивали на боковую улицу, и тем не менее прогулка ощущалась ими как пребывание в ином мире, огромном, полнящимся разнообразием людских лиц, предметов, красок, звуков, в мире, который всякий раз изумлял их открывающимися, кажется, куда ни брось взгляд, надеждами и возможностями.
4В обычные дни они гуляли в саду при Доме. Систематически, правда, гулял один Профессор. Старик не любил ходить, жаловался на одышку, а Ребе был вечно занят своими таблицами и расчетами, о которых, если его спрашивали, ничего толком не рассказывал; оттого все, кто видел его занятия, считали их чудачеством. Но изредка, обычно под вечер, Ребе вдруг будто спохватывался, спешил в сад и, руки за спину, несколько раз обходил его по границе, обозначенной высокой — выше человеческого роста — каменной серой стеной, по которой, как реки на географической карте, расползалась жилистая лоза какого-то растения. И, хотя на клумбах и рабатках сада пестрели цветы, старательно обихаживаемые седым садовником Михелем, хотя весной в саду цвели слива и вишня и в дальнем углу ярко желтел кизил, ему казалось, что он снова шагает по истоптанному четырехугольнику гладкого и пустого, как ладонь, двора, прочно зажатого между четырьмя высокими кирпичными стенами, оплетенными сверху колючей проволокой, сквозь толщу которых откуда-то издалека проникали короткие выкрики автомобильных гудков, погружавшие душу в неумолимую тоску. Мир там, за стенами, чудился всемогущим и свободным. В том мире можно было выпить стакан горячего чая и посидеть с газетой на скамейке в сквере. Двор же, который он промерял дозволенными ему шагами, был тесен и бесплоден, как давно и безнадежно высохший колодец. Когда в памяти прорисовывался во всей своей выразительности пустой и пыльный квадрат того двора, Ребе останавливался на минуту, протягивал руку к листку кизила или сирени, слегка мял его в пальцах, как мнут при покупке, проверяя качество, уголок ткани, и, будто убедившись, что все с ним происходящее происходит наяву, отгонял от глаз свою паутинку, снова убирал руку за спину и шагал дальше.
5Город был маленький, и Дом тоже, и вокзал, соответственно, был маленький — одноэтажное строение, увенчанное четырехугольной башенкой с часами. Большой здесь и не нужен: лишь изредка по узкой колее следовали мимо аккуратные, точно игрушечные грузовые поезда, пассажирские появлялись еще реже, поочередно то в одном, то в другом направлении. Чуть в стороне от платформы расположилось такое же одноэтажное кафе с открытой террасой. Ближе к вечеру оно заполнялось горожанами, которые за чашкой кофе, кружкой пива или бокалом шипучего вина, терпеливо беседуя, смотрели на проходящие поезда; днем посетителей набиралось обычно немного.
Если позволяла погода, старики занимали место непременно на террасе, Элиас и Ник устраивались за соседним столиком, — все заказывали кофе и к нему кусок торта или печенье, и мороженое непременно. Сортов мороженого было несчетно, всякий раз вставала непростая задача — выбрать три или четыре самых желанных нынче шарика, да, по возможности, так, чтобы твой выбор не совпал с тем, что успел потребовать другой; поэтому, если Профессор, к примеру, называл ананасное, шоколадное и кокосовое, то Старик принципиально сливочное, клубничное и страцителлу. Только Ребе брал неизменно один бордово-фиолетовый шарик из лесной ягоды, полагая, что это мороженое самое дешевое, хотя все сорта были в одной цене и приятели постоянно твердили ему это, указывая на таблички в витрине.
В отличие от Профессора, содержание которого щедро обеспечивали обитавшие в Канаде дети, и от Старика, жившего на средства от каких-то невнятных родственников (он именовал их должниками), достаток Ребе ограничивался пособием социального ведомства. Пособия только-только хватало, чтобы обеспечить жилье, питание, медицинскую помощь, получаемые в Доме, на карманные расходы оставалась считанная мелочь, но Ребе и из нее ежемесячно откладывал небольшие деньги: это был неприкосновенный запас, необходимый для достижения конечной цели жизни. Он, впрочем, не отказывался, если Старик или Профессор угощали его чашкой кофе, торт же не ел никогда, даже самый привлекательный: он был убежден, что кондитерские изделия, как и мясо, которого тоже не употреблял в пищу, изменяют образ мыслей, а это катастрофически мешало той работе, которую он был призван постоянно выполнять.
Кофе и угощение для Элиаса и Ника часто заказывали тоже Старик и Профессор. Иногда Старик со своей тарелкой перебирался за стол к парням, и, не смущаясь своего варварского языка, шумно вторгался в их беседу. Он говорил громко, почти кричал, ему казалось, что речь его от этого становится понятнее. Парни увлекались восточным боевым искусством, Старик в молодости занимался тем суррогатом каратэ, который в Советском Союзе назывался самбо, самозащитой без оружия; он хохотал, багровея лицом, объяснял парням какие-то заветные, чуть ли не ему одному известные приемы, хвастался, что еще недавно всякий день упражнялся двухпудовой гирей и давал пощупать свои мускулы. Парни, явно без интереса, вежливо пожимали ему руку выше локтя. Вовсе разойдясь, он требовал, чтобы Элиас или Ник — ладонь в ладонь — померялись с ним силой, пыхтел, шумел, хохотал, наконец, забывая про трудности дыхания, курил с Элиасом мировую. Элиас, чтобы выходило дешевле, делал самокрутки, Старик зацеплял у него из пакета щепоть табака, ловко сворачивал цигарку и громко, вызывая неудовольствие Профессора, начинавшего беспокойно озираться, запевал старую военную песню «Эх, махорочка, махорка, породнились мы с тобой» и снова хохотал. Парни тоже хохотали и кричали вместе с ним: махорка, махорка...
6Профессор между тем выковыривал вилочкой упругую, как девичья грудь, половинку персика, встроенную в кусок фруктового торта (он всегда брал фруктовый), и, теша и вместе терзая себя, вспоминал, как некогда, четверть века назад, впервые попробовал точно такой же торт. Его послали в Дрезден, в тогдашнюю ГДР, на весьма представительный по тем временам научный конгресс; в свободный день желающим предложили посетить находящуюся в недальнем городе Мейсене всемирно известную фабрику саксонского фарфора. После экскурсии им разрешили несколько часов побродить по городу (с экскурсоводом, конечно). В группе была женщина, высокая и статная, с темно-рыжими волосами, нежной розовеющей кожей и зелеными, как морские камешки, глазами. Профессор приметил женщину еще по дороге из Москвы в самолете и тотчас оценил ее достоинства. На конгрессе он поначалу потерял ее из вида, но во время общего научного заседания, когда что-то не заладилась с проектором, она вдруг решительно поднялась с места, где-то в последних рядах, прошла к докладчику, возившемуся с диапозитивами, и в одну минуту привела в порядок застопоривший аппарат. Кто-то рассказал Профессору, что женщину зовут Амалия, ленинградка, пишет докторскую у академика З., он-то и привез ее с собой на конгресс. Старейший академик З. сидел в президиуме на председательском месте и заметно дремал, надвинув на глаза густые седые брови.
«Каков!» — весело подумал Профессор, вертя головой и высматривая в глубине полутемного зала рыжеволосую красавицу. И вот они идут рядом по старым улочкам, мимо фахверков и узких, крытых черепицей домов, будто сошедших с картинок из книги старинных немецких сказок, задерживаются у витрины аптеки, декорированной под средневековье, со времен которого она и ведет свое летосчисление, читают вывеску мастерской, изготовляющей цинковые кружки, кувшины и тазы, гласящую, что основана мастерская в тысяча семьсот каком-то году, наконец останавливаются у окна кондитерской, принадлежащей некоему Ziege (в ГДР были дозволены мелкие частные предприятия), — и всю дорогу Профессор старался быть рядом с рыжеволосой Амалией и, то осознанно, то не отдавая себе в этом отчета, поддерживать ее под руку или легко касаться ладонью спины, пропуская вперед. Он навсегда запомнил показавшееся тогда очень смешным имя владельца кондитерской (хотя, вдуматься, чем Козлов лучше?). В окне были расставлены торты и пирожные, по большей части фруктовые, оснащенные живыми плодами и ягодами, в Союзе таких не увидишь. Золотистые полушария персиков, багровые шарики вишен, стекловидные гребешки ананасов, эротически алая клубника... Жизнь его будет неполной, если он не попробует этой прелести, шепнул Профессор в розовое ушко Амалии. Не сообщая никому и, рискуя вызвать неудовольствие экскурсовода, они незаметно проскользнули в стеклянную дверь кондитерской. Амалия деловито предложила взять шесть пирожных разного сорта и разрезать пополам, чтобы каждому досталось попробовать побольше всей этой вкусноты. Они ели пирожные и смеялись. Профессор болтал что-то несусветное, первое, что приходило в голову, а в голову приходила какая-то смешная ерунда, но, наверно, только такую ерунду и можно было болтать в эти минуты — на душе было легко до звона в ушах, и весь мир, казалось, парил в счастливой невесомости. Приятно полная, точеная шея Амалии нежно розовела, когда она смеялась; ее крупная белая рука прикасалась к руке Профессора, будто желая остановить поток его хмельной речи, тогда как влажные зеленые глаза шало и радостно подбадривали его. И Профессор вдруг всем телом почувствовал, что в эти минуты происходит нечто несравнимо большее, чем, казалось бы, происходит, что они не просто наслаждаются пирожными, наполняющими рот ароматом клубники и роняющими на тарелку капли крема и черничного сока, но что это минуты их первой и полной близости. Плывущие глаза Амалии подсказывали ему, что и она чувствует то же, и, когда они допили сэкономленный напоследок крошечный глоток кофе, он потянулся к ней и благодарно прижался губами к ее мягким губам. Они вышли из кафе и, догоняя и разыскивая группу, стали торопливо подниматься по крутой улице вверх, в гору, туда, где стоял, возвышаясь над городом, старинный собор. Им навстречу из двери старинного дома вышел трубочист в черном фраке и цилиндре, с маленькой жесткой метелкой у пояса. Амалия сказала, что, по давнему поверью, встретить трубочиста — к счастью, на что Профессор вдруг серьезнее, чем сам ожидал, ответил ей, что сегодня всё наоборот — это трубочист встретил счастье. Весь день они уже не расставались и лишь поздно вечером, им показалось, расстались до утра. Но ночью Амалия сама пришла к нему в гостиничный номер, и они, не сказав друг другу ничего, — гостиница была новая, ящички номеров, как соты, тесно лепились один к другому, стены тонкие и окна открыты — начали исступленно и молча ласкать друг друга. Когда Профессор, не удержавшись, застонал и произнес какие-то подобающие чудному мгновению слова, Амалия крепко и больно прижала его голову к своей груди и едва слышно прошептала ему в самое ухо, что, если их застукают, они оба сделаются невыездными, на что он, сам от себя не ожидая такой смелости, вдруг в полный голос ответил ей, что, наоборот, теперь они будут выезжать только оба вместе. Он понял, что наконец-то решился перешагнуть Рубикон и развестись с Анной Семеновной — к тому времени они прожили вместе тридцать три года, у них были сын и дочь, уже взрослые и самостоятельные.
7Весь тот день, как многие дни, ставшие давним прошлым, вспоминался Профессору ясно и выразительно, и ему хотелось вспоминать этот дивный день вслух, хотелось найти сочувствующего, рассказать о нем вот тому же Ребе, который, думалось, способен понять его и пережить с ним вместе его прошлое. (Старик с его грубыми шутками и прибаутками в собеседники тут не подходил, — разве можно было доверить его суждениям историю незабываемо прекрасной любви.) Но Ребе, уже разделавшийся с лиловым шариком пломбира, был так погружен в свои таинственные расчеты, которые производил крошечным огрызком карандаша в весьма потрепанной книге — он почти не расставался с ней и непременно брал с собой на прогулку, — что беспокоить его было неловко. Книга была отслужившим свой век железнодорожным справочником с расписанием поездов на позапрошлый или еще более ранний год: кто-то за ненадобностью однажды оставил книгу на подоконнике в помещении вокзала, и Ребе с восторженной готовностью присвоил ее.
Ребе сидел, вобрав, по обыкновению, голову в плечи. Даже сквозь уличную куртку была очевидна его худоба, — плоти точно вовсе не имелось, один скелет, ткань куртки западала в пустотах тела, и острые плечи, чудилось, норовили прорвать ее. На почти лысую голову, слегка сдавленную у висков, было постоянно натянуто кепи с большим козырьком и яркой эмблемой какого-то гольфклуба.
Ребе туда и сюда перелистывал справочник, подчеркивал карандашиком названия отдельных городов, выписывал на поля цифры, проводил ему одному понятные линии в схемах железных дорог и то и дело сверялся с приложенной к книге картой Европы, на которой тоже делал разнообразные пометки. Задача состояла в том, чтобы найти наиболее подходящие в данный момент каналы передачи энергии, для чего требовалось умело сочетать сложные расчеты и внезапно осенявшую его интуицию. Каналы эти часто пролегали не по прямой, кратчайший путь оказывался весьма путаной конфигурации, огибая районы, по тем или иным причинам нынче неблагоприятные для продвижения энергии, в частности места особой концентрации отрицательных сил. Если ему удавалось удачно выбрать маршрут, Ребе тотчас узнавал об этом по особенному ощущению — казалось, что на лоб ложилась легкая, прохладная ладонь, и он знал, чья это ладонь. Он тотчас ставил в своих бумагах дату и час, отмечая принятие сигнала, и некоторое время после этого сидел, расслабившись, испытывая вместе удовлетворение и опустошенность.
Красная секундная стрелка на вокзальных часах резко, пристукивая, перескакивала с одного деления на другое.
«Вас не страшит это бесконечно движение времени? — спросил Профессор у Ребе. — Будто гильотина одну секунду за другой отсекает от дарованного срока — уносит частичку бытия».
«Наоборот, — Ребе вслед за Профессором поднял глаза к циферблату на башне вокзала. — Каждое движение стрелки надставляет жизнь еще на кусочек. Вот прыгнула — и мы с вами успели пережить что-то новое. Человек умирает — в доме останавливают часы».
Он отогнал паутинку.
«Это правда. — Старик, повернув колеса кресла, возвратился к их столику. — Мальчишкой, помню, читал в книгах про путешественников, как они бредут уже совсем без сил и вдруг видят кокосовую пальму. Проказницы мартышки сбрасывают им на голову парочку орехов. Путешественники разбивают камнем скорлупу и жадно лакают молоко. А? Я с тех пор всё мечтал попробовать: какое такое это молоко. Да и кто из наших не мечтал? Вы, наверно, тоже мечтали. Чего не пил в жизни, а кокосового молока не приходилось. Наш пищепром его не производил. Казалось, оно только в книгах и существует, это самое молоко. Что-то вроде сгущенки, только еще вкуснее. Сгущенка с ромом, например. Ром ведь тоже из детских книжек — Робинзон, пираты. На восьмом десятке дожил — попробовал. Ничего особенного. Сгущенка лучше. Да и ром. Против армянского коньяка не тянет. Голова от него болит. А умер бы раньше, ничего бы этого не узнал. Бродил бы на том свете — искал кокосовую пальму. А?».
Старик засмеялся.
Не останавливаясь, пробежал мимо грузовой состав: ладные небольшие вагоны, желтые, темно-красные, синие, — опрятные, будто только что помыли губкой с душистым мылом, и не скажешь, что товарняк, что позади, может быть, сотня километров пути. Усатый машинист, увидев стариков, из окна кабины приветливо помахал им рукой. И они, все трое, радостно, как дети, принялись махать в ответ, и махали до тех пор, пока не отстучали колеса последнего вагона.
Глава вторая
1Вечером Старик уселся в их маленькой гостиной смотреть телевизионное шоу, которое никогда не пропускал. Тут же расположился Профессор с немецкой книгой: это был снискавший известность роман, прочитать его посоветовал Профессору доктор Лейбниц. Ребе сидел в уголке со своими вырезанными из старых журналов таблицами и схемами. Но шоу шумно и навязчиво требовало к себе внимания, и Профессор, заложив книгу пальцем, прикрыл переплет, а Ребе перестал черкать карандашиком в своих бумагах и, откинув голову, из-под козырька кепи устремил внимательный взгляд на экран.
На сцене поставили высокий, заполненный водой аквариум, привлекательная девушка, обнаженная — лишь крошечный лифчик и едва заметное бикини, — зажав в зубах трубку для дыхания, с головой погрузилась в него, после чего устроители шоу выплеснули в аквариум еще ведро воды, в которой кишели водяные змеи. Змеи быстро и нервно кружили в аквариуме, проплывая мимо лица девушки, между ногами, касаясь ее тела своими длинными и тонкими телами. Так надо было простоять то ли три минуты, то ли целых пять. Стрелка подвешенных над сценой часов, казалось, едва тащилась по кругу циферблата. Змеи скользили перед глазами девушки, прикрытыми уродливыми очечками пловчихи. А в глубине сцены на покато обращенном в сторону публики пьедестале, сверкая красным лаком, возвышался небольшой опель — награда победителю, чей номер публика найдет наиболее заслуживающим внимания.
«По существу, это пытка, — возмущался Профессор. — Нечто подобное есть у Орвелла».
«У нас пытки были попроще, — подумал Ребе — То ли выдумки не хватало, то ли времени, то ли денег».
«В конституции записано: достоинство человека неприкосновенно, а в итоге за публичное унижение человеческого достоинства еще и приз выдадут. Как той женщине, которую — помните? — однажды вот так же положили раздетую в стеклянный ящик и высыпали на нее десять, кажется, килограммов тараканов».
Профессор вспомнил сухой шорох копошащихся насекомых, который слышался в затаившем дыхание зале, и с брезгливым ужасом передернул плечами.
«Что вы развоевались! — не отрывая взгляд от экрана, заспорил с ним Старик. — Никто эту девку насильно в аквариум не загонял. Мне хоть автобус пообещай, я туда не полезу».
«Прикажут — полезешь», — подумал Ребе и покосился на оттопыренную, как жабра, багровую щеку Старика.
«Конституция обязывает соблюдать достоинство человека, но как обязать, научить самих людей защищать свое достоинство», — продолжал свою риторику Профессор.
«Вот именно, — согласился Старик. — Сам за себя не постоишь, никакие конституции не помогут. Думал о-го-го, а оказалось рулон туалетной бумаги».
Он захохотал.
2Когда-то, семьдесят, может быть, даже семьдесят с лишком лет назад старик, которого так и называли теперь Стариком, был курчавым, розовощеким подростком и был впервые и безнадежно — он знал это — влюблен. Безнадежно, потому что, хотя советская власть и все равны, но он был мальчиком из полуподвала, где обитал с матерью, кассиршей на железной дороге, и горбатой старшей сестрой Идой, портнихой-надомницей, перешивавшей и чинившей старую одежду, тогда как предметом его любви оказалась Ривочка, дочь доктора Бунимовича, известного врача, акушера и гинеколога, у которого рожали и лечились жены и дочери всех городских руководителей и знаменитых людей. Бунимовичи жили в обширной квартире на втором этаже, который во дворе почтительно именовали бельэтажем, квартира принадлежала прежде деду Ривочки, тоже врачу-гинекологу. Домашняя работница Бунимовичей, рябая деревенская женщина Тося, шустрая и словоохотливая, забегавшая к Иде поболтать, говорила про своих хозяев: «Грех жаловаться! Богато живут!»
Подросток, которого называли теперь Стариком, заканчивал семилетку, тут же на их улице, недалеко от дома, разместившуюся в двухэтажном здании бывшего реального училища. Ривочка училась в Образцовой школе № 1 имени то ли Косиора, то ли Постышева (он уже запамятовал на старости лет, кого именно, да и какая разница: сами эти персонажи, некогда прославленные и могучие, остались ныне — и то лишь для немногих, особо памятливых, — мало приметными этикетками в именном указателе былых исторических фигур). Сестра Ида называла образцовую школу бобрятником. «Там бобрята, дорогая шкурка, — картавила она. — А вы второй сорт. Кошки-мышки». Ида громко смеялась и дергала плечами, будто стараясь подкинуть повыше висящий на спине горб.
Отца он не знал. Ида однажды потрясла его сообщением, что отцы у них разные. Своего отца Ида тоже не знала. Такого он от матери, некрасивой и неприветливой, никак не ожидал. Мать на его расспросы отвечала сердито: «Я за ним не следила. Ушел и пропал. Может, убили, а может, нашел кого получше. Время было такое». Ее и без того красное лицо становилось еще темнее. «Будем считать, отцы пали на фронтах гражданской», — весело каркала Ида.
Ривочка была стройная девушка с легкой походкой. Когда она шла по улице, она улыбалась. Тогда, в отрочестве, мальчик, ставший теперь Стариком, был убежден, что она всегда счастлива. Впрочем, так, наверно, тогда и было. Разговаривая, Ривочка мило гримасничала — поджимала губы или сводила их трубочкой, широко раскрывала глаза, окаймленные длинными ресницами. Впрочем, поговорить с ней ему почти не доводилось: если встретятся, разве что «привет!» и «пока!», а встречались редко. Кроме общей школы у Ривочки была еще и музыкальная, и отдельно частные уроки немецкого и французского; летом Бунимовичи снимали дачу и уезжали из города.
Но однажды под вечер раздался торопливый стук в дверь, он откинул крючок и увидел на пороге Тосю и Ривочку. «Привет!» — выглянула Ривочка из-за Тосиного плеча и, широко раскрыв глаза, изобразила изумленный взгляд, то ли передразнивая изумление, появившееся (он чувствовал) на его лице, то ли сама изумляясь, что появилась здесь. Оказалось, нынче вечером у нее в музыкальной школе концерт, для которого куплено новое платье, стали надевать — и надо же, то ли узко где-то, то ли широко (он уже позабыл, конечно). «Брысь! Примерка!» — каркнула на него Ида, как всегда, когда приходили клиентки, чтобы вышел в кухню. Но на этот раз он обиделся и буркнул, выходя: «Дура!» В кухне, общей для всех трех полуподвальных семей, пахло холодными примусами. Он переминался с ноги на ногу, ожидая разрешения снова вернуться в комнату, и жалел, что на нем не надеты ни ботинки, ни пальто и он не может уйти куда глаза глядят. Ему стыдно было, что Ривочка находится там, в их комнате, с двумя тесно поставленными кроватями, накрытыми лоскутными одеялами, и с продранным кожаным сидением его дивана, стыдно было оставленной на обеденном столе грязной посуды, стыдно было придвинутого к окну столика со старой швейной машинкой, вокруг которого валялись разноцветные лоскутки материи, стыдно было ног прохожих, сновавших мимо этого окна под потолком, и всегда державшегося в помещении тонкого известкового запаха сырости.
Когда его впустили обратно, Ида уже громко тарахтела на своей разношенной машинке, выполняя срочную работу, Тося стояла напротив нее и быстро, будто торопясь обогнать машинку, пересказывала последние дворовые и уличные новости, Ривочка между тем устроилась на его позорном диване с вырванным клоком кожи и рассматривала книгу о путешествиях в глубь Африки. Своих книг у него не было, он брал в районной библиотеке. Розалия Самойловна, библиотекарша, всегда норовила ему всучить что-нибудь про гражданскую войну или из школьной жизни, но он любил путешествия — капитан Кук, Амундсен, Колумб, Ливингстон и Стенли. Он представлял себе, как в одиночку на современном танке (таком, какие показывали в кинохронике про маневры) оказывается, подобно Робинзону, на неведомом острове, затерявшемся в необозримых просторах океана, бессчетная толпа дикарей с копьями и луками выбегает из густых тропических зарослей ему навстречу, он закладывает в ствол снаряд, один выстрел, другой, дикари в ужасе разбегаются либо, изъявляя полную покорность, падают ничком на землю, и он, подняв на башне броневой машины красный флаг, — бог, царь и герой — объезжает покоренный остров.
«А Дюма читал? — спросила Ривочка. — Три мушкетера или Граф Монтекристо?»
Нет, Дюма он не читал. Только слышал о нем от счастливцев, которым чудом попадали в руки эти книги. В районной библиотеке книг Дюма не имелось.
«Приходи. У меня и Три мушкетера, и Двадцать лет спустя, и Виконт де Бражелон, это еще Десять лет спустя...»
Он удивился: «Откуда у тебя? В библиотеке и то нету».
«Еще от дедушки».
«И все читала?»
«Эти раньше читала. А теперь больше — про любовь».
Ривочка слегка прищурилась и мечтательно посмотрела вверх, в сторону окошка, мимо которого туда и обратно торопливо шагали ноги невидимых пешеходов.
«Анну Каренину, что ли?» Он хмыкнул и покраснел.
Ривочка сложила губы в хитренькую улыбку:
«Между прочим, у папы Мопассан есть. Вот такой том. — Она показала пальцами. — С иллюстрациями».
Он снова покраснел. От старших ребят он знал, что Мопассан это что-то совсем неприличное.
Ида перестала тарахтеть машинкой. Вскинула повыше свой горб и, держа платье за плечи, подошла к Ривочке: «Теперь, кажется, что надо».
В эту минуту мальчик, ставший с тех пор Стариком, вдруг представил себе, как Ривочка в одних черных сатиновых трусиках, схваченных на бедрах резинками (девчонки приходили в таких на уроки физкультуры) стоит перед зеркалом и, подняв обнаженные руки, не спеша натягивает на свое стройное тело новое платье. У него пересохло во рту.
«Так ты приходи, — сказала Ривочка. — У меня завтра до половины седьмого французский. Вот ты к семи и приходи».
Тося откуда-то из-под фартука достала две денежных бумажки и протянула Иде: «Не мало?»
«В самый раз», — сказала Ида. Быстро взяла деньги, сунула в карман.
Он готов был сгореть от стыда.
3Девушка между тем стояла в аквариуме, скользкие, верткие змеи шныряли вокруг нее. Видно было, что ей страшно и, наверно, холодно. Дыхательная трубка, конец которой она сжимала во рту, торчала над поверхностью воды, как обломанный стебель какого-то растения. Время от времени девушка спохватывалась, поднимала руку и, расставив пальцы буквой V, пыталась воспроизвести бодрый и ободряющий публику жест. Наконец стрелка часов обползла необходимое количество кругов. Служитель в красном комбинезоне расставил лесенку-стремянку и помог девушке выбраться из аквариума. Она стояла посреди сцены в лучах наведенных на нее прожекторов, которые, казалось, высвечивали на ее бледной коже пупырышки холода и страха, с ее похожих на водоросли волос стекала вода. Наконец она опомнилась, сдернула нелепые очечки, засмеялась, замахала руками, закричала что-то, неслышное за овациями и ударившим марш оркестром. Ведущий в седом парике и бархатном, расшитым золотом наряде изысканно, чтобы не замочить руку, взял ее за кончики пальцев и торжественно, как в танце, под отбивавшие ритм аплодисменты публики повел за кулисы. Девушка уже освоилась, свободной рукой посылала направо и налево воздушные поцелуи и, не попадая в такт, следовала за ним. После нее на сером ковре сцены оставались темные мокрые следы...
4Доктор Бунимович, коротко постучав (что поразило мальчика), вплыл в комнату Ривочки — толстый живот, сверкающая лысина, белая, крепко накрахмаленная сорочка, галстук-бабочка, белый платочек уголком в нагрудном кармане пиджака, аромат одеколона.
«Желаю вам, молодые люди, хорошо провести время. Мы в театр...»
«Что сегодня дают?» — спросила Ривочка.
(Мальчик, сегодняшний Старик, удивился этому необычному дают.)
«Продавец птиц. Приехала московская оперетта».
Мальчик уже понял, скорее, даже почувствовал, что попал в иной, неведомый мир, и это назавание спектакля, показавшееся ему странным и манящим, вмиг явило его воображению тропический лес и перепархивающих с ветки на ветку необыкновенных птиц с ярким оперением, и тот, который ловил и продавал этих птиц, был, наверно, темнокожий, в белой чалме, таких показывали недавно в кинохронике «Путешествие по Индии».
В дверях появилась жена доктора Бунимовича, тоже толстая с рыжими крашеными волосами, в лиловом платье.
«Мы опаздываем».
(Откуда Ривочка такая худая, стройная?)
«Прошу любить и жаловать», — доктор протянул мальчику руку, и тот почувствовал его большую, теплую ладонь.
«Не забудь напоить гостя чаем». Это уже к Ривочке.
«Принесешь программку, только чтоб с пересказом содержания, и шоколадку из буфета», — приказала Ривочка.
Она поцеловала отца в лысину.