Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Нулевые. Степень. Письма - Илья Герасимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но до конца 1924 года тюремные журналы и газеты выходили в свет спорадически, а общее число названий не превышало и полудюжины. Даже если среди заключенных и возникала идея выпуска собственного печатного органа, судьба этой инициативы всецело зависела от доброй воли администрации, ее готовности рискнуть навлечь на себя подозрения в «миндальничанье».

Формальные препоны исчезли после опубликования 23 декабря 1924 года Исправительно-трудового кодекса РСФСР. Как свидетельствуют сохранившиеся тюремные журналы, заключенные загодя с нетерпением ожидали этого события. С новым Кодексом справедливо связывали надежды на либерализацию режима содержания, и в 1925–1926 годах разразился натуральный бум тюремной периодики. Издавать свой журнал или хотя бы газету стало вопросом престижа как местной администрации, так и «коллектива заключенных». В Орловском изоляторе выходило в разное время четыре печатных органа; столько же тюремных изданий выходило в Самаре и Уфе. Не менее трех издавалось в Ленинграде. Еще семь городов имели по два тюремных издания. Зачастую уровень их был катастрофически низкий (об этом мы еще будем говорить), многие редколлегии даже не удосуживали себя поиском оригинального названия: «К новой жизни» призывали 1-й и 2-й Ленинградские ИТД, а также саратовская тюрьма; совпадала «Мысль заключенного» в Орле и Витебске; «Наша газета» выходила в Пскове, Владимире и Туле. [24] Тюремная периодика стала массовым явлением.

Но прежде чем познакомиться с типичными образцами тюремной прессы, нужно хотя бы в общих чертах обрисовать среду, которая давала авторов тюремных журналов и газет и составляла основную читательскую аудиторию.

3. Автор. «Я – молодой бандит народа…»

В середине 20-х годов общее количество арестантов в СССР составляло, как уже говорилось, более 150 тысяч человек, примерно столько же, сколько и до революции во всей Российской империи. Подавляющее большинство было осуждено на сроки до пяти лет за обычные уголовные преступления. По сравнению с ними «политические» составляли ничтожное меньшинство, но отношение властей к каэрам было гораздо более жестким.

Так, в 1925 году в СССР были приговорены к различным срокам лишения свободы только в городах 134 455 мужчин и 19 970 женщин. Среди них доля осужденных за участие в контрреволюционных организациях, государственную измену, шпионаж и контрреволюционную агитацию составляла всего 0,15 %. Правда, среди собственно заключенных процент политических был чуть выше: если каждый третий бандит приговаривался к лишению свободы условно , то среди «политиков» доля условных приговоров не превышала 10 %. [25] Но даже если учитывать людей, репрессированных во внесудебном порядке, процент политических заключенных остается ничтожным.

Большая часть обитателей советских тюрем в начале и середине 20-х годов – это люди молодого и среднего возраста. Почти половина заключенных мужчин и треть женщин не достигли еще тридцатилетнего рубежа. Несовершеннолетние «малолетки» составляли 3–3,5 % от общего количества арестантов. На долю женщин приходилось около 16 % всех осужденных. [26] Для массы молодых, активных людей тюремная газета или журнал служили отдушиной в ежедневной рутине допра. Надо сказать, что, по имеющимся данным, совершенно неграмотными были только 15 % заключенных, [27] и основная активность учебно-воспитательной части тюрьмы была направлена на окончательную ликвидацию неграмотности.

Как правило, горстка «интеллигентных» заключенных (каэров, а гораздо чаще – осужденных за должностные преступления совслужащих) заручалась поддержкой местной администрации и затевала журнал. Дело тут же обрастало десятками энтузиастов из среды малокультурных арестантов, материалы которых обычно придирчиво отбирались суровой редколлегией. [28]

В советском уголовном кодексе не было предусмотрено такого преступления, которого в прошлом не совершил бы кто-либо из самодеятельных авторов. Но настоящие воры в законе сторонились участия в санкционированной администрацией самодеятельности. [29] Многих из них еще несколько лет назад старые воры воспринимали с недоверием, называя керенскими блатными , [30] а потому, обретя вожделенный статус «своих», эти уголовники становились ревностными хранителями традиций.

Наверное, многие из них испытывали соблазн похвастаться перед широкой публикой своими подвигами. Но единичны случаи, когда точно известно, что автор рассказов из жизни уголовного мира – не «демон», бойкий стилизатор уголовной субкультуры, а настоящий бандит. Тип мышления настоящего вора в законе, столь близкий мышлению человека примитивного общества, практически не позволял ему овладеть письменным словом. [31] Уголовный фольклор никогда не существовал в письменной форме. Если у вора находили при обыске «альбом» (модный в 20-х годах среди шпаны среднего калибра), то настоящих блатных песен в нем почти не было (к чему? ведь их пели ). Типичный набор включал в себя: «Белое покрывало» (стихи о венгерском графе); «Сумасшедший» Апухтина; «Чудесный месяц плывет над рекою»; «Девушка младая не хочет любить» и, конечно же, «Костер в тумане». [32] Все эти произведения характерны для городской культуры пивных и поросших травой двориков, но не для строго воровской лирики.

Энтузиаст проекта «перековки» преступников и создания нового советского человека В. Львов-Рогачевский, между тем, допускал, что настоящие бандиты могут излагать свой субъективный опыт в индивидуальной лирике. В качестве примера он приводил стихи сибирского бандита Мишки Культяпого, сына сапожника, участника 78 убийств. Ожидая расстрела, Культяпый написал для тюремного журнала такое стихотворение:

Я – молодой бандит народа

И им остался навсегда.

Мой идеал – любить свободу,

Буржуев бить всех, не щадя,

Меня учила мать-природа.

И вырос я среди воров,

И для преступного народа

Я всем пожертвовать готов.

‹…›

Я рос и ждал, копились силы,

И дух вражды кипел сильней.

И поклялся я до могилы

Бороться с игом непачей. [33]

В этом стихотворении отчетливо просматриваются аллюзии на официальную культурную систему ценностей, адаптация мифологемы «социального борца» к условиям криминального мира. Но Львов-Рогачевский не знал, что бандит Культяпый украл стихи некоего П. Махнева, далекого от воровского мира человека (этакого «голубого воришки» Ильфа и Петрова), публиковавшего на страницах вятского журнала «За железной решеткой» в 1923 году верноподданнические стихи:

Я – молодой поэт народа

И им останусь навсегда.

Мое призванье – петь свободу

А также равенство труда.

‹…›

Я рос и ждал. Копились силы,

Но дух вражды кипел сильней.

И я поклялся до могилы

Бороться с злобою людей.

Случай со стихами Культяпого характерен. Существовавший вне сферы любых официальных дискурсов, пожалуй, и вне всякой современной «субъективности», Культяпый в тюрьме оказался под плотным институционально-идеологическим прессингом. Вполне в соответствии с моделью «советской субъективности», он апроприировал официальный дискурс классовой борьбы как квинтэссенции любого социального конфликта. Однако, как выяснилось, он «апроприировал» не только дискурс, но и форму его репрезентации, лишь слегка перелицевав ее под обстоятельства собственного уголовного дела. Оказывается, даже в тюрьме под угрозой расстрела «субъектами не становятся»…

Итак, сочинительством занимались не профессиональные преступники. Авторами тюремной периодики становились те, кто считал свое пребывание за решеткой трагической случайностью и верил, что общество тоже отнесется к этому обстоятельству как к случайному недоразумению.

4. Читатель. «Никто не отсидит неотсидимого» [34]

Основным назначением тюремной прессы было установление диалога с внешним («Большим») миром. Администрация ОГПУ и НКВД стремилась таким образом успокоить общественное мнение: никаких ужасов за решеткой не происходит, идет будничная перековка некачественного человеческого материала в трудолюбивых строителей нового общества. Во многом той же цели добивались и заключенные: преодолеть в обществе предубеждение против человека с судимостью, доказать собственное соответствие самым строгим идеологическим нормам.

И журналы находили своего читателя на воле. Рабочие самарского завода № 5 закупили сразу 200 экземпляров журнала «На смену кандалам» (как говорится, от сумы да от тюрьмы…). [35] В тюремных журналах периодически появлялись письма вольных читателей, часто сравнивавших свой опыт царской тюрьмы с журнальным имиджем новой тюрьмы советской: «И так это не похоже на то, что было 8 лет назад! Вместо пыток, побоев, церковного дурмана, ничегонеделанья – школа, кружки, книжки, труд…» [36]

Читатели делились впечатлениями после экскурсий по домзакам, обещали с пониманием встретить на воле: «Долго я незаметным образом интересовался заключенными-женщинами и нашел, что им свойственно ошибаться на жизненном пути» (из письма рабфаковца Г. Ефанова). [37]

Заключенным казалось, что настороженное отношение к репрессированным является эксцессом и пережитком , и они жаловались, когда в Оренбурге вышедших из тюрьмы не принимали на работу, «не узнавали» на улице знакомые, «чтобы не скомпрометировать себя». [38] Полученный срок компрометировал , но еще не воспринимался как роковое, навеки несмываемое клеймо. И заключенные на страницах тюремной прессы заклинали в один голос:

Честной работой заполнится время, —

Снимется с шеи преступное бремя.

Милая, знаю, простит…

Счастье само заблестит! [39]

Каждый вину здесь свою искупал,

Хочет полезным народу впредь быть.

Выйдет на волю, и жизнью иною,

Честным трудом будет жить. [40]

Вернусь теперь я к жизни уж совсем иною.

Трудом там честным буду я уж жить. [41]

...

Тюрьма, современные дома заключения только временно отделяют правонарушителей от общества с тем, чтобы возвратить их обратно совершенно здоровыми и способными к честной, трудовой жизни. [42]

И попав случайно за массивную дверь ржавых ворот, очутившись в ином мире … [43]

Но мы не хотим быть замкнутыми в стенах, мы не хотим быть отрезанными от воли, от советской общественности и действительности. [44]

Среди процитированных авторов есть работники тюремной администрации и заключенные, сочинявшие свои стихи в карцере. Их единодушие объясняется не только цензурным прессингом (писать, а главное, печатать можно было и довольно острые произведения). Просто еще теплилась вера в то, что мир делится тюремной решеткой на две половины: рай и чистилище, свет и тень; настоящий ад, зона вечного мрака, располагался где-то далеко в прошлом (красный террор) или за чертой повседневного опыта (далекие Соловки, расстрельные подвалы). Взаимооткрытость и прозрачность обеих неравноценных половин мироздания гарантировала столь желанную стабильность и предсказуемость будущего. Ради этого многие заключенные соглашались публично (и «добровольно») заговорить голосами своих тюремщиков и воспитателей из УВЧ. Но это не значит, что новая публичная персона исчерпывающе выражала личные переживания авторов.

5. Текст. «Мы улучшили рисунки, мы улучшили, карректуру» [45]

Большинство тюремных журналов были очень похожи друг на дружку, подражая изданиям-патриархам, появившимся на свет еще до либерализации режима в декабре 1924 года. Иркутский «Наш журнал» вышел в свет в октябре 1923 года тиражом в 400 экземпляров, на 18 страницах. Такой тираж (400–500 экземпляров), формат (восьмушка, реже четвертинка печатного листа) и объем (16–18, порой до 60 страниц) были типичными для большинства тюремных журналов. Но бывали и исключения. В 1925 году начал регулярно печататься самарский журнал «На смену кандалам» тиражом 2500 экземпляров на 48 страницах форматом в половину печатного листа. Первый номер орловского журнала «Всюду жизнь» вышел в 1924 году в количестве 2500 экземпляров, второй номер появился только в 1925 году, но зато тиражом в 10 000 экземпляров, поставив тем самым абсолютный рекорд среди тюремной прессы.

Внутренняя структура этих журналов была однотипна и напоминала разделы провинциальных журнальчиков. Чаще всего открывала номер редакционная передовая, посвященная важному событию на «большой земле», или (по традиции толстых журналов) стихи. Иногда оба варианта объединяли, и тогда печатали вирши, которые утрировали наиболее типичные черты советской официальной поэзии 20-х годов так, что никакому желчному пародисту и в голову не пришло бы.

Об идеальном герое эпохи:

…Он сын молодой

Трудового народа:

Мать – Р.К.П.

Отец – профсоюз. [46]

Или о лозунге «учиться, учиться и учиться», обращаясь к почившему Ленину:

Солнце знанья возстанет сияя,

Буешь знать, там в гробу не подвижный,

что ты

Не напрасно просил умирая. [47]

Следующий раздел (в зависимости от имеющихся в портфеле редакции материалов) посвящался «аналитическим» внешнеполитическим или научно-политическим обзорам. Обычно в них пересказывалось содержание центральной прессы, но иногда в комментариях авторов проскальзывали уж очень личностные нотки. В 1923 году заключенный Л. вдохновенно предрекал блестящее будущее авиации: «жизнь, властно требующая от нас все большей скорости в передвижении…» [48]

В зависимости от той степени, в которой тюремное издание контролировалось администрацией, больше или меньше места отводилось под отчеты о деятельности УВЧ, кружков и местных мастерских, в которых работали заключенные. Вятский журнал «За железной решеткой» был, пожалуй, наиболее официозным изданием. Но даже по сравнению с другими выпусками этого журнала сдвоенный 5-6-й номер за 1923 год поражает полным отсутствием хотя бы одного неказенного материала.

Другим постоянным разделом тюремной периодики были библиографические обзоры пенитенциарной литературы и тюремных изданий, благодаря им мы узнаем о десятках тюремных многотиражек и даже стенгазет. Так, строгие критики малокультурного самарского журнала «На смену кандалам» журили слишком легкомысленную, на их взгляд, сталинградскую газетку «Муравейник» (тираж 20 экземпляров): «Ни одной почти деловой заметки… вся газета пестрит маленькими, ничего кроме разве улыбки на лице читателя не дающими заметками». [49] Подражая «настоящим» журналам, некоторые тюремные издания пытались даже завести спортивный раздел, но поскольку писать, собственно, было не о чем, то его содержание сводилось к повторению бодрых призывов и лозунгов. [50] (По сути, тюремные материалы на спортивную тему были столь же искусственной риторической реальностью, как и официозные передовицы, однако пока еще никто из историков не предложил изучать физическое состояние или «политику тела» арестантов по этим артефактам официального дискурса.)

Но самое интересное в тюремной периодике 20-х годов – это, конечно же, художественное творчество заключенных. Самый безыскусный и идеологизированный художественный текст фиксирует, кроме прочего, фрагменты живого человеческого опыта автора. Существовал нормативный нарратив, который полагалось воспроизводить в сочинениях арестантов: несознательная жертва нищеты и эксплуатации вступает на неверный путь и неизбежно попадает в тюрьму, где перевоспитывается.

...

Политграмота делала свое дело над умом Вани… На спортивных занятиях он укрепил свое здоровье и свое тело. Быстро в нем развивалось сознание, и классовый инстинкт на каждом шагу давал себя знать. [51]

Но, помимо совершенно затертых клише, со страниц тюремных журналов доносятся и живые голоса людей. Они рассказывают об условиях содержания, взаимоотношениях с администрацией и ворами.

...

По наведенным справкам в небесной канцелярии оказалось, что сильная жара в 42 градуса ниспослана как целебное средство против невкусной каши нашей хозчасти. [52]

Вот больница, вот аптека,

Фельдшер, доктор на лицо,

А чтоб лечить им человека

Они смотрят лишь в лицо. [53]

Заключенный А.К. рассказывал в этюде «По этапу» о том, как новоприбывших арестантов безнаказанно грабит шпана, пользуясь покровительством администрации (правда, в отличие от сталинских времен это покровительство объясняется не теорией «социальной близости», а банальной коррупцией). [54]

И совершенно непонятно, каким образом цензура УВЧ пропустила исповедь арестованного в пивной «ни за что» мужичка, который укрылся за легкомысленным псевдонимом Ветерок:

...

Из расспросов я узнал, что из задержанных ни одного нет из среды преступников, а все задержаны как я – невинно. А где же виновные, думал я! И спросил об этом у товарищей, с которыми познакомился. В исправительном доме – ответили они, я по наивности поверил. Увы! и здесь я их не вижу, попав в исправдом…здесь все невиновные и попавшие лишь по подозрению на покушение! [55]

До поры до времени даже те, кто признавал, что посажен за дело, могли претендовать на общую историю с людьми, оставшимися на воле. Возможно, основное содержание этой истории было демагогией – но это была еще общая демагогия. Более того, декларируемая политическая лояльность и полное отождествление с официальным дискурсом не исключали существования собственных, отдельных интересов и чаяний:

Рать кайзера хлестко нас била,

Брат брата еще не узнал…

Свинцом нас, как мух, всех давили —

И радостно ржал капитал.

‹…›

Но одно лишь явленье печально,

Все волнует, будирует кровь:

Скоро ль тюрьмы исчезнут реально —

И не будут уж строиться вновь. [56]

6. Система. Соловецкие острова архипелага ГУЛАГ

…Заключенные в Соловках занимаются научно-исследовательской работой, и исследования их печатаются…

Из письма академика М.Н. Покровского [57]

И приду я к граду Китежу,

Поклон принесу с Соловков.

Перед приходом тьмы

Незримую келью вытешу

Из лазоревых облаков…

Николай Литвин [58]

У большого мира советской страны имелся четкий центр – Москва. А еще точнее – московский краснокирпичный Кремль. Тень, искаженное отражение этого мира, его «опричнина» – словом, мир за решеткой – был мозаичен, состоял из сотен островков тюрем и домзаков. Но у этого архипелага, который станет позже известен как ГУЛАГ, был свой собственный центр – Соловецкие острова. А еще точнее – белокаменный Соловецкий кремль. Еще до того, как в 30-х в массовом сознании укрепился образ Кремля как символа СССР, соловчане воспринимали Соловецкий кремль как ось их фантастического мира.

Соловки были сердцем архипелага арестантской России, потому что воплощали в наиболее концентрированной форме его родовые черты. Там оказывались специально отобранные люди, их ожидали особые испытания. Соловецкий лагерь был образцовой экспериментальной площадкой: сначала на ней проверялась система перевоспитания заключенных и создания «нового человека», потом – система массового уничтожения.

На первом этапе, в январе 1925 года, на Соловках возникла газета «Новые Соловки», а еще годом раньше начал издаваться ежемесячный журнал «Соловецкие острова». Это была лучшая тюремная газета и лучший журнал, вполне на уровне центральных изданий. [59] Их появление было встречено огромной восторженной статьей самого Михаила Кольцова в «Правде» и некоего В.Х. в «Красной газете». [60] Последние номера «Соловецких островов» вышли летом 1930 года, в разгар массовых расстрелов заключенных. Вместе с журналом канула в небытие и надежда на интеграцию мира за железной решеткой в советское общество.

…Северные лагеря особого назначения (СЛОН) были созданы в 1921 году. Первоначально они были разбросаны вокруг Архангельска, в Холмогорах и в Пертоминске. В 1923 году было принято решение перевести лагеря на Соловецкие острова. Об этом решении на Соловках существовала легенда:

...

[В Константинополе]…в этом городе неведомо с каких пор и зачем существовала старая, строгая русская библиотека… был ее хранителем мулла из Казани…

Нам двоим мулла разрешал через стекла шкапов любоваться переплетами фолиантов. А когда мы платили за его кофе и кальян, – мулла отпирал дверцы русского шкапа, а сам погружался в арабскую рукопись.

Помню, мы много раз перелистывали один старый том каких-то российских древностей. И я, как сейчас, вижу перед собою прекрасную, четкую гравюру на толстом желтом листе: вид Соловецкого монастыря!

Мы тогда ничего не говорили об этой гравюре, только спутник мой, писавший в те дни свои «Записки Простодушного», процедил сквозь зубы:

– Там «у них» теперь ссылка. Бурцев писал…

Тогда еще «там» не было ссылки, но Бурцев уже писал!

…Владимир Львович Бурцев подсказал. Советская власть приняла проект. [61]

Соловки в наибольшей степени походили на «настоящий» мир. В пределах окруженной морем суши заключенные пользовались большей или меньшей степенью свободы передвижения, вместо каменных стен тюрьмы их окружала северная природа. Несмотря на все запреты администрации, соловчане умудрялись даже крутить романы. Как о примечательном и вполне типичном явлении об этом рассказывалось в журнальных рассказах и даже в литературных пародиях:

…А там, за далью принудительной,

Над пылью повседневных скук,

СЛОН серебрится упоительный

И раздается чей-то «стук».

А дальше, за постами самыми —

Касаясь трепетной руки,

Среди канав гуляют с дамами

Рискующие остряки. [62]

Вольнонаемные служащие Экспортлеса воспринимались заключенными буквально как иностранцы, пришельцы из других земель. [63] Эта иллюзия «нормальной», пусть и стесненной жизни гипнотизировала людей. Они знали об окружавших их ужасах, многое проникло даже на страницы журнала: «Ночью опять расстреляли двоих… На секирной горе… Не знаете еще? С ума можно сойти… Страшно… И нет выхода…» [64]

На самом деле все было еще страшнее, чем рассказывают подцензурные тюремные журналы. [65] По свидетельству самих авторов, люди стремились забыться, отдавшись работе, культурной деятельности: на острове одно время соперничали целых два драматических театра, много сил забирали газета и журнал, кабинет изучения преступности, научные, краеведческие кружки и т. п. В 1926 году еще верили: «„Соловки“ – это искупление за неприятие революции: искупление и прозрение». [66]

И не так, как сейчас скованный,

Буду я

Все-таки петь. [67]

Среди заключенных-авторов были бывшие работники МУРа и даже ГПУ. Стремительное низвержение из Москвы в Соловки оставляло надежду на столь же стремительную перемену фортуны в обратном направлении.

В 1930 году иллюзий не оставалось, срок не кончался, надежды на возвращение домой не было. Проблематичным было само выживание. Остроумный и плодовитый автор «Соловецких островов» Юрий Казарновский передавал это ощущение в литературных пародиях – скрываясь за маской пародируемого автора, помещая тоскливую жалобу в снижающий смеховой контекст и тем усыпляя цензуру:

Ты еще жива, моя старушка,

Жив и я. Привет тебе, привет…

Получил в посылке я подушку

И цилиндр с парою штиблет.

Слышал я: тая тоску во взоре,

Ты взгрустнула шибко обо мне.

Ты так часто ходишь к прокурору

В старомодном ветхом шушуне.

‹…›

Я по прежнему такой же нежный,

И мечта одна лишь в сердце есть,

Чтоб скорей от этой вьюги снежной

Возвратиться к нам – на минус шесть. [68]

Или:

Отныне яд коварных действий

Лубянки не встревожит ум,

Отрекся я от глупой мести,

Отрекся я от гордых дум.

Хочу отныне примириться с Лубянкой 2… [69]

Но этого уже не хотела Лубянка.

На какое-то время в середине 20-х годов возникла иллюзия, что желанная гармония между двумя мирами наконец достигнута. Следуя логике официальной советской риторики, редакция журнала «Всюду жизнь» (скорее всего, устами энтузиаста, инициатора этого издания заключенного Виктора Туровца) призывала в прекраснодушном порыве: «Заключенных много, они могут и должны создать один коллектив, а у последнего и силы, и воли, и возможностей много». [70]

Вряд ли эта перспектива привлекала советские карательные органы. Но все же до конца 20-х столь могущественное средство коммуникации и пробуждения общего самосознания заключенных, как тюремная пресса, продолжало свое существование. Кажется, гетерогенное советское общество начинало наконец преодолевать внутреннюю разобщенность. Даже люди за железной решеткой пытались преодолеть отчуждение, навязываемое извне самими обстоятельствами заключения и изнутри сознанием своей социальной маргинальности. В теневой половине Страны Советов в 20-х годах шел тот же эксперимент, что и в стране в целом, – «выковывался» (перековывался) новый человек. Мир за решеткой воспринимался как один из испытательных полигонов, теневая половинка, неотделимая от большого живого организма. Именно поэтому между ними происходил диалог, обмен идеями и людьми (которым было еще позволено возвращаться в «нормальную» жизнь), и оба мира естественным образом интересовались друг другом.

Это страстное желание преодолеть раскол было сильнее неприязни по отношению к официальной пропаганде. Ради достижения единства после десятилетия Гражданской войны люди были готовы совершить многое и переступить через многое. Заключенные (пока только они) готовы были публично отказаться от своей «субъективности» и принять роль, предлагаемую, вроде бы, властью в обмен на перспективу социальной реабилитации и интеграции. Тюремная периодика является массовым источником, задокументировавшим этот процесс: под давлением и в заключении, но вполне сознательно люди выбирают покой ценой воли. Правда, нормативная социальная роль ничем не напоминает образцового «субъекта» из новейших работ по советской субъективности: это, скорее, знакомый всем советским людям персонаж из «Кодекса строителя коммунизма», лояльный и дисциплинированный, являющийся субъектом всемирно-исторического процесса лишь постольку, поскольку послушно следует законам исторического материализма и генеральной линии партии. Тюремная литература 20-х годов позволяет понять, что идеальный сталинец не явился deus ex machina в результате некой бестелесной дискурсивной операции, а формировался долгие годы в обстановке страха и лишений, перманентной гражданской войны и желания покончить с ней, как и вообще с затянувшимся аномическим состоянием общества. Режим, открыто призывавший к тотальному единству и получивший поэтому поддержку граждан, в полной степени воспользовался этой готовностью. Общество стало управляться при помощи «техник», прежде применявшихся по отношению к заключенным, а мир за решеткой превратился в вещь в себе, в «чудную планету» небытия, откуда «возврата уж нету». Но если даже послушные арестанты не растворялись без остатка в навязанной им публичной субъективности, можно ли ожидать полного растворения «сокровенного человека» в сталинской официальной субъективности 30-х годов лишь на том основании, что в тотально контролируемом интертекстуальном пространстве эпохи поверхностный анализ не обнаруживает прямых манифестаций этой неофициальной идентичности?

Афера Мошенники и построение нового советского человека в статьях американских историков

Это не совсем обычная рецензия, поскольку посвящена журнальным статьям, [71] а не монографиям, – впрочем, не совсем обычна и тема обсуждаемых работ: феномен аферистов-самозванцев в ранне-сталинский период (конец 1920-х – конец 1930-х годов). Сама идея рецензии на журнальные статьи не столь уж и неожиданна. При всей занимательности темы обсуждаемых работ и важности ее для понимания динамики формирующегося сталинского режима и общества, вряд ли в ближайшее время появятся самостоятельные монографии, посвященные этим сюжетам: слишком мало необходимых источников, слишком затруднен доступ к архивам советских карательных органов, слишком кропотлива работа по выявлению крупиц необходимых сведений. В то же время можно говорить уже о появлении целой серии статей, посвященных теме жуликов и самозванцев в годы первых пятилеток, заслуживающей отдельного обсуждения. А главное, эти статьи оказались вписанными в контекст популярного и влиятельного в США историографического направления – истории раннесоветской «субъектности», поэтому по своему историографическому и методологическому значению рассматриваемые работы выходят далеко за пределы истории жуликов и девиантного социального поведения в СССР.

Впрочем, вышедшая первой из рассматриваемых статей, «Портрет афериста как советского человека» Гольфо Алексопулос, является именно попыткой нарисовать комплексный социальный портрет традиционно игнорируемой в историографии маргинальной группы и лишь косвенно – аргументом в дискуссии о природе нового homo soveticus . Статья написана на основе дела Владимира Громова (Гриншпана), хранящегося в фонде Прокуратуры СССР в ГАРФе. Несмотря на многие лакуны и на недоступность следственного дела Громова в фондах НКВД, автору удалось восстановить основные вехи необычной истории Громова. Начиная по крайней мере с 1922 года Гриншпан-Громов (он официально сменил фамилию в 1927 году) колесил по стране, выдавая себя то за архитектора, то за инженера, приписывая себе героическое революционное прошлое, членство в партии, воинские звания. [72] Несмотря на четыре судимости в годы НЭПа и пять уголовных расследований, возбужденных против него в годы первых пятилеток, он успешно продолжал карьеру афериста, эксплуатируя свои блестящие социабильные способности и острую нужду советской системы в квалифицированных специалистах.

Пожалуй, именно минимум предоставлявшихся Громовым поддельных документов и сертификатов устраивал его нанимателей больше всего, ибо известные специалисты уровня, на который претендовал Громов, почти неизбежно обладали компрометирующим прошлым. Громов менял до восьми мест работы за полгода, оформляясь на место, он брал аванс, часто командировочные средства – и исчезал, чтобы объявиться уже в другом уголке страны, за тысячи километров. Несмотря на ужесточавшийся полицейский режим в СССР, он не боялся козырять самыми ответственными документами, носил форму ОГПУ и даже выдавал себя за начальника концлагеря. Как пишет Алексопулос, Громов добивался успеха не вопреки, а благодаря складывающейся системе, для которой были характерны невероятная зыбкость социальных границ и высокая вертикальная мобильность, доверие к формальным документам и сертификатам и еще большее – к тем, кто грамотно воспроизводил официозную риторику и идеологические клише (778–781). Владимир Гриншпан, принявший накануне первой пятилетки звучную и амбициозную фамилию Громов, вполне соответствовал эпохе официального оптимизма и завышенных обязательств. Алексопулос пишет, что, когда Громов окончательно попался и ему было предъявлено обвинение, в частности, в систематическом самозванчестве, он заявил: если я и присваивал звание инженера без права на то, все равно за шесть лет я приобрел опыт в области строительства (781–782). В этом отношении он не так уж и отличался от инженеров-выдвиженцев, которые приобретали необходимую квалификацию в процессе работы. Вполне в духе эпохи Громов добивался своего настойчивыми петициями, щедро сдобренными идеологической демагогией. И достаточно характерна тактика защиты, принятая Громовым, когда над ним сгустились тучи: он начал строчить доносы и обвинять окружающих во всех смертных грехах (прежде всего во вредительстве). Если рассматривать преступность как одно из проявлений спонтанных процессов самоорганизации общества, которые питают все виды социальной практики, то Громов вполне органично вписывается в контекст стремительно развивающегося советского общества конца 1920-х – начала 1930-х годов.

Тем не менее, несмотря на блестящее имитирование аферистом социальных техник и добродетелей формирующегося «советского человека», кажется проблематичной попытка автора представить Громова как прямое порождение раннесталинской системы, пусть и карикатурное. Ключом к пониманию взаимоотношений между Громовым и сталинским советским обществом является история последнего ареста Громова. На протяжении более десяти лет Громов бесследно исчезал после успешного завершения очередной аферы. Однако, устроившись в 1934 году на работу «инженера-архитектора» в «Главрыбу», он не торопился скрыться. Более того, он всячески афишировал себя на новом посту, добился публикации своей фотографии с подписью в журнале «За пищевую индустрию», а когда над его головой начали сгущаться тучи, Громов не исчез в очередной раз, а смело вступил в открытый конфликт, отстаивая подлинность своей легенды. Как объяснить столь резкую перемену тактики афериста-самозванца?

Гольфо Алексопулос допускает, что Громов в конце концов вжился в очередной образ, созданный им, а скорее всего, считал свое окружение в «Главрыбе» (читай: в советской номенклатуре) такими же проходимцами и выскочками, ничуть не лучшими, чем он сам (781). Эта интерпретация парадоксальным образом обыгрывает давний тезис сталинской юриспруденции о «социальной близости» определенной категории уголовных преступников режиму и предполагает, что режим «узнал своего» в Громове точно так же, как Громов считал функционеров режима подобными себе. Эта версия, кажется, находит подтверждение в достаточно отрывочных сведениях о судьбе Громова после ареста: приговоренный к смерти, он добивается смягчения приговора бесконечными прошениями и созданием графоманской пьесы на тему личной жизни ответственных работников. Как пишет автор статьи, «Громов, видно, сделал что-то правильно, раз его пьеса привлекла внимание заместителя Генерального прокурора СССР…» (788).

Однако кульминация истории Громова в 1934 году может иметь и иное объяснение. Громов легко выходил сухим из воды на протяжении 1920-х годов, когда законодательство было относительно либеральным по отношению к экономическим преступлениям, а карательный аппарат был сосредоточен на борьбе с антисталинской внутрипартийной оппозицией и реальными и мнимыми антисоветскими группами. В условиях отсутствия централизованного и тотального контроля над документами, удостоверяющими личность, Громову даже не приходилось скрывать свою фамилию, ввязываясь в очередную авантюру. Ситуация резко меняется в начале 1930-х годов, в обстановке консолидации сталинского режима и провала первой пятилетки. С принятием закона «семь-восемь» (от 7 августа 1932 года) «Об охране имущества государственных предприятий… и укреплении… социалистической собственности» присвоение госимущества (в том числе и растраты) приравнивалось к самым тяжким государственным преступлениям и каралось расстрелом. В то же время проводится всеобщая паспортизация, вводится единый стандартный документ, удостоверяющий личность гражданина СССР, достаточно хорошо защищенный от подделок. Если раньше, особенно на периферии, Громов мог предъявлять некий набор документов и свидетельств, степень подлинности которых трудно было определить на месте, то в скором времени все кадровики страны знали, как выглядит внутренний паспорт, и требовали при трудоустройстве именно его, а не замещающие документы. Устроившись весной 1934 года на работу в «Главрыбу», Громов мог считать себя счастливчиком и, вероятно, пытался легализоваться просто потому, что в 1934 году ему уже некуда было бежать . Вывод Гольфо Алексопулос о том, что Владимир Громов был создан «по образу и подобию» сталинизма и воплощал в себе, пусть в сниженном виде, нормативные черты идеального советского человека сталинской эпохи (790), трудно увязать с тем, что удачливая карьера этого афериста закончилась именно в 1934 году, отмечающем окончательное становление сталинской диктатуры. Похоже, Громов мог интуитивно находить слабые места еще не сформировавшейся системы, но играть по ее правилам он по-настоящему так и не научился, что делает крайне проблематичным вывод о его «советскости».

Если для Гольфо Алексопулос Владимир Громов прежде всего является аферистом, мошенником («con artist»), который умудряется эксплуатировать, казалось бы, непреступную и репрессивную советскую систему, то для Шейлы Фитцпатрик Громов и подобные ему персонажи интересны в первую очередь как новые самозванцы. Об этом свидетельствует само название статьи, опубликованной в журнале Kritika в 2001 году (но, очевидно, написанной позже той статьи, которая была опубликована в 2002 году в Slavic Review и в основу которой лег доклад Фитцпатрик на ежегодной конференции американской славистской ассоциации AAASS 1997 года): «Сотворение себя для эпохи: воплощение и самозванство в России в ХХ веке». Исходный тезис Фитцпатрик, объясняющий ее взгляд на мошенников раннесталинского периода, прост: в ходе построения нового общества «было необходимо переизобрести себя в качестве советского гражданина и – еще более настоятельно – установить приемлемую классовую идентичность». [73] В другой статье Фитцпатрик поясняет свою мысль конкретнее: «Точно так же, как Громов чувствовал, что стал более или менее настоящим инженером, так же и обыкновенный не нарушающий закон гражданин, скрывающий нежелательное социальное происхождение, мог сказать, что он „начал чувствовать себя человеком, за которого себя выдавал“». [74]

Таким образом, Фитцпатрик напрямую вписывает историю удачливого мошенника Громова в контекст большевистского плана по созданию нового человека социалистического общества и современной историографической дискуссии вокруг проблемы «советской субъектности» как некой дискурсивной и социальной реальности. Понятно, что для столь амбициозного проекта одной истории Громова недостаточно, поэтому Фитцпатрик находит по крупицам (в основном в газетах) аналогичные сюжеты, особенно много примеров приведено ею в статье в Slavic Review «Мир Остапа Бендера: советские мошенники в сталинский период». Опираясь на свои примеры, Фитцпатрик пытается наметить некие закономерности в деятельности советских аферистов. Так, расцвет мошенничества на доверии в СССР объясняется тремя благоприятными обстоятельствами: неутолимой жаждой советских бюрократов всякого рода документов, невероятной доверчивостью многих официальных лиц после того, как им предъявлялись некие документы, и сравнительной легкостью, с которой можно было добыть поддельные документы (540). По наблюдениям Фитцпатрик, довоенные аферисты смело принимали обличье известных государственных деятелей или открывали целые фиктивные госучреждения (типа «рога и копыта») (542–543). На основании обнаруженных единичных случаев Фитцпатрик даже делает предположение об этничности типичного мошенника: со многими оговорками она приходит к выводу, что среди мошенников евреи встречались гораздо реже до войны, чем после войны (546, 551–555).

Расширяя хронологические рамки темы вплоть до смерти Сталина, Шейла Фитцпатрик тем самым демонстрирует, что самозванцы и мошенники не исчезли в СССР в годы первых пятилеток. Сам по себе этот тезис не вызывает возражений: сталинизм не смог покончить с преступностью, и лагеря были наполнены не только политическими заключенными или невинными жертвами драконовских законов о прогулах или уже упоминавшегося «семь-восемь» (он же «за колоски»). Елена Осокина, к примеру, смогла обнаружить в материалах НКВД самых настоящих «сталинских миллионеров», которые сколотили крупные (даже по сегодняшним российским меркам) состояния в самый пик Большого террора. [75] Вполне естественно, что и более заурядные жулики продолжали свою деятельность даже в обстановке плотного полицейского контроля. Однако сомнения вызывает настойчиво декларируемый тезис Фитцпатрик: самозванцы-аферисты были оборотной стороной успешного проекта по созданию Нового Советского Человека (557), именно этим объясняется их процветание на протяжении всего сталинского периода.

Прежде всего, такому выводу противоречит сам эмпирический материал, представленный в статье. Большинство случаев мошенничества в 1920 – 1930-х годах, о которых Фитцпатрик сообщает подробности, относится к провинции (543–544). Послевоенный период во многом описан на основании глухих ссылок на газеты и фельетоны из «Крокодила», остальные случаи, за исключением двух особенно дерзких, относятся к недавно освобожденным от оккупации территориям (547–549, 553–554). Не забудем, что архетипический самозванец Громов погорел именно в Москве, где пытался легализоваться, неудачно мимикрируя под среду. [76] Буквальная маргинальность успешных самозванцев ставит вопрос о том, в какой мере они воплощали в себе черты «мейнстримного» нового советского субъекта. Почему же они предпочитали действовать в стороне от столицы, где успешное овладение новыми социальными навыками и этосом обещало скорый и громкий успех, и ехали в бедную провинцию, где даже партийные функционеры не всегда могли «на слух» отличить троцкистскую и бухаринскую (в равной мере «советскую») риторику? [77] Как представляется, попытка представить жуликов-самозванцев инвариантном глобального социального процесса создания «советского субъекта» может оказаться успешной только путем целого ряда логических подмен, которые особенно бросаются в глаза в наиболее «теоретической» статье Шейлы Фитцпатрик, опубликованной в Kritika.

Прежде всего, обращает на себя внимание попытка свести феномен «идентичности» в раннесоветском контексте к социальному статусу: «В большевистском дискурсе не было прямого эквивалента термину „идентичность“… Но в повседневном употреблении 1920-х и ранних 1930-х гг. был знакомый термин для [обозначения] того вида идентичности, в котором большевики были наиболее заинтересованы, а именно классовой идентичности: классовое лицо …» [78] Шейла Фитцпатрик является одним из крупнейших знатоков раннесоветского периода, а большевики действительно были склонны обусловливать проявления духовной деятельности социальной средой. Однако возникает вопрос, о каком конкретно «большевистском дискурсе» идет речь и почему надо переводить identity как «классовое лицо», а не «самосознание» или, тем более, «классовое самосознание» – термины, которые действительно использовались в 1920-х годах Троцким, Бухариным и даже Сталиным. [79] Понятно, что «классовое самосознание», в отличие от «классового лица», невозможно доказать (или «подделать») при помощи документов (что, в частности, объясняет болезненность партийных чисток, которые иначе сводились бы к рутинной проверке документов в отделе кадров). Поэтому параллель между лжеинженером и советским гражданином, претендующим на чужое «классовое лицо», является искусственной, коль скоро речь идет именно об идентичности .

Далее, для первого, криминального случая выдавания себя за другого Фитцпатрик резервирует понятие «самозванство», а для второго, касающегося массовой социальной инженерии, – «воплощение». Между ними проводится нарочито тонкая грань: «воплощение является [театральным] представлением, которое воспринимается наблюдателем как искреннее (не двуличное); самозванство является представлением, воспринимающимся как обман». [80] Таким образом, критерием удачности социального эксперимента по созданию нового советского человека-субъекта является создание нового советского человека-субъекта, верящего в искренность произошедшей с ним трансформации; все те, кто цинично притворяются, являются по определению мошенниками, и vice versa. При этом упускается действительно ключевое и «объективное» различие между «самозванством» и «воплощением»: аферист-самозванец примеряет реально существующую социальную роль с четко очерченными функциями, правами и обязанностями, культурным и политическим горизонтом и т. п. Гипотетический «советский человек» является фикцией, которой не существует в природе и чьи «параметры», даже в самых общих чертах, не будут сформулированы до самого конца сталинизма, до принятого на ХХII съезде КПСС «Морального кодекса строителя коммунизма». Поэтому невозможно не только самозванно узурпировать самосознание нормативного советского субъекта, его нельзя даже, при всей искренности намерений, воплотить , поскольку неизвестен сам предмет «субъективизации». Можно пытаться угадать , что это такое и как может выглядеть, но после мучиться от все равно остающегося зазора между абстрактным идеалом и конкретным «воплощением», возможно, доверяя эти муки дневниковым записям…

Шейла Фитцпатрик игнорирует это различие, что приводит к следующему противоречию: воплощение нового самосознания «включало в себя универсальную задачу научиться быть советским гражданином (в терминах Стивена Коткина, научиться „говорить по-большевистски“)…». [81] Если прежде речь шла о том, что аферисты-самозванцы сниженно повторяли процесс искреннего воплощения нового социального самосознания, охвативший миллионы искренних советских граждан, то теперь вся схема ставится с ног на голову. Оказывается, достаточно было освоить достаточно формальные и инструментальные навыки поведения, чтобы стать новым советским человеком, то же самое проделывает и мошенник, стремясь выдать себя за инженера и потому усваивая определенную манеру поведения и речи. Получается, что весь проект «переизобретения себя как советского гражданина» был грандиозной аферой?

Вряд ли Шейла Фитцпатрик согласится с таким выводом. Однако все систематические попытки Фитцпатрик представить «самозванство» как оборотную сторону «воплощения» и эпизодические попытки ее бывшей ассистентки по одному из исследовательских проектов Гольфо Алексопулос представить афериста как нового советского человека вступают в конфликт с эмпирическим материалом. Косвенным, но очень ярким показателем удивительной исторической нечуткости, проявляющейся в этих попытках, служит использование литературного персонажа Остапа Бендера в качестве символа «нового советского субъекта/афериста». [82] Трагический и принципиально космополитический образ последнего представителя «свободных профессий» и просто личной свободы, [83] принципиальный антисоветчик Бендер оказывается хитроумным еврейским дельцом и одновременно «экземпляром самоделания» (557) (но не ради победы социализма, а ради личной выгоды). В переводе Фитцпатрик легкомысленный и ироничный «идейный борец за денежные знаки» оказывается не больше и не меньше, как «идеологическим воином» (ideological warrior [556]). Удивительным образом ни Фитцпатрик, ни Алексопулос не узнали «своего» персонажа в скромном конторском служащем Александре Ивановиче Корейко, который действительно был самозванцем, мошенником и подпольным миллионером, сторонился паблисити и крупных городов и прекрасно «воплотил» персону нормативного советского гражданина-субъекта…

Интереснейшие истории раннесоветских аферистов показывают, что даже сталинская «тоталитарная» система имела слабые места. Однако авторам рассмотренных исследований не удалось показать, каким образом мошенники находили эти уязвимые места: потому ли, что в совершенстве знали, как устроена система (что требовало, пожалуй, большего, чем даже воплощение некой «нормативной субъектности»), или потому, что интуитивно находили некие маргинальные «серые зоны», в которых многое решалось доверием – оттого ли, что еще не были введены новые системы контроля (в провинции), или потому, что системы контроля казались непроницаемыми (в центральных министерствах). Также остается непонятным, о чем свидетельствуют описанные истории советских аферистов: то ли о том, что движение по созданию нового «советского субъекта» было столь мощным, что вовлекло в свою орбиту даже жуликов, то ли о том, что это движение само было грандиозной аферой. Проблема заключается, возможно, в отсутствии ясной модели взаимодействия мошенников с конкретной социальной средой (нанимателями и контрольными органами, судом и следствием, подчиненными и соседями), а не с некими абстрактными сущностями (типа «субъектности» или Zeitgeist). Также странно полное игнорирование объясняющего потенциала истории и социологии преступности, а ведь современная криминальная социология как раз и описывает преступность, в частности, как важнейший и даже необходимый интеграционный механизм, служащий «для координирования отношений между различными дискурсами и системами». [84] Как кажется, именно этот средний уровень анализа (между конкретными историями и большими теориями), отсутствующий в работах Алексопулос и Фитцпатрик, должен оказаться в центре внимания последующих работ на эту захватывающую тему.

«Кутеж трех князей в зеленом дворике», или Рождение «либеральной империи»

We three kings of Orient are;

Bearing gifts we traverse afar,

Field and fountain, moor and mountain,

Following yonder star.

John H. Hopkins, Jr., 1857

Даже самые отчаянные сторонники «интеллектуальной истории» редко претендуют на указание точной даты рождения той или иной идеи или концепта, обычно удовлетворяясь установлением конкретного автора и первоисточника (архетипического текста). Однако рождение концепции «России – либеральной империи» как публичного дискурса можно проследить по датам, едва ли не по часам. 29 сентября 2003 года Анатолий Чубайс выступил в аудитории Инженерно-экономического университета Санкт-Петербурга с программой построения в России либеральной империи. 1 октября 2003 года сотни тысяч читателей «Независимой газеты» познакомились с этой идеей, прочитав статью Чубайса «Миссия России в XXI веке», переработанную из доклада 29 сентября. Наконец, 10 октября 2003 года, в 7 часов вечера по московскому времени, десятки миллионов зрителей федерального «Первого канала» телевидения увидели очередную программу Светланы Сорокиной «Основной инстинкт», посвященную «презентации» и обсуждению этой идеи Анатолия Чубайса под названием «Империя для народа». Идея овладела массами, и есть все основания ожидать, что она может стать материальной силой…

Понятно, что по мере распространения и освоения первоначальная концепция Чубайса будет претерпевать существенные изменения, тем более – в процессе реализации, если до этого когда-нибудь дойдет дело. В этом смысле показательно уже публичное обсуждение проекта либеральной империи в достаточно узком и гомогенном кругу экспертов, приглашенных на шоу Сорокиной: оно выявило как некоторые ключевые свойства, изначально заложенные в самой концепции, так и основные варианты дальнейшей ее интерпретации. Для начала процитируем ключевые тезисы из статьи Чубайса:

...

Россия – единственный и уникальный естественный лидер на всем пространстве СНГ и по объему своей экономики, и по уровню жизни своих граждан.

Поэтому от констатации факта перейду к постановке задачи – Россия не просто является лидером, она может и должна всемерно наращивать, усиливать и укреплять свои лидирующие позиции в этой части планеты в следующие 50 лет.

Скажу больше. Идеологией России, по моему глубокому убеждению, на всю обозримую историческую перспективу должен стать либеральный империализм, а миссией России – построение либеральной империи. Это именно то, к чему мы естественно пришли всей своей новейшей историей, это то бесценное, что мы можем и должны извлечь из истории ХХ века, это именно то, что свойственно, естественно и органично для России – и исторически, и геополитически, и нравственно. Это, наконец, задача такого масштаба, которая поможет нашему народу окончательно преодолеть духовный кризис и по-настоящему сплотит и мобилизует его.

…Прежде всего надо четко определить, что включает в себя «либеральный империализм» как миссия России в ХХI веке, а чего ему ни в коем случае приписывать не надо. Начнем с последнего.

1. Мы, конечно же, не собираемся отказываться от принципа нерушимости границ и территориальной целостности наших соседей…

2. Либеральная империя в своих действиях в соседних странах не может нарушать общепризнанные нормы международного права.

А что может и должна делать будущая российская либеральная империя, какими будут сферы и каналы ее влияния на соседние страны?

1. Содействие развитию русской культуры и культуры других народов России и защита русских и русскоязычных граждан в соседних странах.

2. Экономика и бизнес. Российское государство может и должно содействовать экспансии отечественного бизнеса в соседние страны как в торговле, так и в приобретении и развитии активов.

3. Свобода и демократия. Российское государство заинтересовано в поддержании, развитии, а при необходимости – и в защите базовых демократических институтов, прав и свобод граждан в соседних странах.

Это понимание миссии России позволяет полностью переосмыслить фундаментальные вопросы нашей внешней политики не только в ближнем, но и в дальнем зарубежье. Так, многострадальный вопрос о вступлении России в ведущие политические и военные структуры Европы – Евросоюз и НАТО – решается однозначно: нам не надо вступать ни в Евросоюз, ни в НАТО. Мы не «поместимся» туда ни экономически, ни политически, ни географически.

Вместо этого надо увидеть стратегически прорисовывающееся кольцо великих демократий Северного полушария ХХI века – США, объединенная Европа, Япония и будущая Российская либеральная империя. У нас появляется органичное и естественное место и уникальная роль – замкнуть кольцо. И обеспечить себе целую систему экономических, военных и политических соглашений, защищающих наши интересы внутри кольца и во всем мире. И тогда Россия встанет на равных с достойными нас партнерами, чтобы вместе, сообща отстаивать порядок и свободу на земле.

В этой миссии – великое будущее нашей великой Родины. [85]

В этом тексте обращают на себя внимание два момента. Прежде всего, перед нами явно предвыборная программа, текст призван не столько ознакомить читателя с некими давно созревшими идеями, сколько привлечь максимальное количество потенциальных сторонников неким смелым видением будущего. В этом отношении, как нехотя признал на обсуждении 10 октября даже Григорий Явлинский, проект Чубайса полностью соответствует поставленной цели. На фоне абсолютно скудных лозунгов всех политических сил, собирающихся на выборы в Государственную думу, подаренный Анатолием Чубайсом СПС проект «либеральной империи» выделяется амбициозностью и размахом, но также – доступностью подачи и психологической близостью многим избирателям, даже за пределами традиционного и довольно узкого электората СПС. Революционность проекта Чубайса именно как предвыборной программы и мощь заложенного в нем политического потенциала трудно переоценить. По сравнению с традиционной риторикой СПС и «Яблока» (ставшей общим местом и более или менее заимствованной почти всеми политическими силами) это такой же творческий шаг вперед, как если бы коммунисты или центристы выступили с программой экспедиции на Марс через четыре года – переводя защиту интересов ВПК из сферы рутинной гонки вооружений и перманентной зачистки Чечни в принципиально иную плоскость. Проект Анатолия Чубайса наверняка привлечет дополнительные голоса СПС и вынудит власть, отличающуюся идейным скудоумием, в большей степени прислушиваться к «правым».

Второй аспект процитированного текста кажется куда более проблематичным. Речь идет об исключительно внешнеполитическом обосновании российской «имперскости» и позиционировании гипотетической российской «третьей империи» исключительно как сверхдержавы на международной арене (благодаря неведомо как возросшему экономическому потенциалу). Как уже неоднократно отмечали критики Чубайса, ничего специфически «имперского» (кроме потенциального вмешательства в дела суверенных государств) этот сценарий от России не требует. Действительно, в своей программе Анатолий Чубайс подробно и аргументированно отстаивает необходимость либерального пути развития России, оставляя идею собственно «империи» самодостаточным и едва ли не избыточным риторическим приемом. Отчасти для того, чтобы прояснить этот отсутствующий компонент «имперскости», и организовала свое шоу Светлана Сорокина.

В передаче 10 октября приняло участие семь человек, во многом дублирующих друг друга функционально, но ключевыми участниками дискуссии стали трое: сам Чубайс, Григорий Явлинский и Никита Михалков. Историки и политологи, приглашенные в качестве экспертов, продемонстрировали полную неспособность предложить аудитории сколько-нибудь профессиональное видение проблемы империи и, по сути, оперировали теми же категориями обыденного сознания. Это обстоятельство не может не удручать: впервые со времен Третьего рейха предлагается искусственное и целенаправленное «создание» империи, а голос экспертов-обществоведов не просто не слышен – он невнятен. Более того, империю не просто «создают» (по контрасту с Российской империей, которая сложилась как империя не то за 50, не то за 150 лет до формального провозглашения нового статуса, – и даже с СССР); империю хотят создать не верховные правители страны, а представители среднего эшелона политического класса. Автором идеи является профессиональный менеджер Анатолий Чубайс, принципиально не желающий присваивать себе роль собственника-олигарха, а его горячим сторонником – и во многом предтечей – Никита Михалков, [86] представляющий тип и династию «домодерных» топ-менеджеров (бояр Михáлковых, верно служащих любым властям предержащим: Романовым, Сталину, Путину…). Кажется, что невидимым участником обсуждения является и еще один убежденный менеджер (постмодернистского типа), «человек без паспорта» Глеб Павловский. Вот фрагмент его выступления трехлетней давности:

...

Россия сегодня вакантна как государство и как собственность. Она ждет собственника, управляющего, предпринимателя. В этом смысле вы пришли вовремя… Вы вступаете в игру, имея перед собой общество, парализованное революционной и контрреволюционной элитой. Сегодня имеется возможность заместить старую элиту; это удастся, если вы проявите способность порождать схемы действия и их реализовывать. Путин выстраивает рамочную стилистическую модель, открытую для разных форм действия. Он не революционер, но он предполагает, что на сцену выйдет другой и проявит себя в качестве нового суверена. Это и есть то поприще, которое сегодня открыто. Государство сегодня находится в идеальной для вас стартовой позиции. Оно не заинтересовано в сегодняшней системе собственности и господства. Оно поддержит тех, кто сумеет ее конструктивно нарушить. Сегодня мы можем правильно сконструировать Россию. Мы создаем новый суверенитет, который в двадцать первом веке будет известен как «российский». [87]

Итак, три менеджера собрались при помощи собратьев-менеджеров сконструировать Россию как империю, в непринужденной обстановке, едва ли не за кружкой пива («в зеленом дворике» Фазиля Искандера). Сегуны не нашли императора и решили сотворить ее по своему образу и подобию, как либеральную среду упорядоченной конкуренции и самореализации, оптимизации ресурсов и маскимизации прибыли. Как следует из выступлений сторонников проекта Чубайса, говоря об империи, они имеют в виду современных ведущих игроков глобального мирового порядка и мира-экономики: США, Японию, Европу – рай для менеджеров, место, куда уходят российские топ-менеджеры/олигархи после своей политической смерти на родине. Как видно из выступлений критиков проекта Чубайса, говоря об империи, они имеют в виду историческую Российскую империю и Советский Союз, причем осмысленные на уровне исторических и политологических моделей конца 1980-х годов. Таким образом, реальной дискуссии не произошло: обе стороны обращались к совершенно различным референтным системам и концептам, не пересекаясь в общем концептуальном пространстве. Впрочем, парадоксальным образом их объединяла реальная неспособность помыслить Россию действительно чем-то иным, нежели «национальным государством».

Так, для А. Чубайса действительно актуальной является идея империализма – творческой экспансии народа и национальной экономики, которую он столь ярко выразил во время передачи 10 октября: «Знаете, что такое империя вообще в моем понимании? Это в принципе не про экономику. Это дух народа, который направлен на то, чтобы была сила, власть и богатство. Вот что это такое. В целях своего народа и в целях своей страны». [88]



Поделиться книгой:

На главную
Назад