Дмитрий Емец
Конец света
И видел я и слышал одного Ангела, летящего посреди неба и говорящего громким голосом: горе, горе, горе живущим на земле от остальных трубных голосов трех ангелов, которые будут трубить!
Мы с женой сидим на кухне и ждем конца света, который должен наступить в 23 часа 22 минуты, то есть чуть меньше, чем за полчаса до полуночи… На сей раз речь идет не об очередных предсказаниях свихнувшихся проповедников, листовки с которыми мы находили в почтовом ящике несколько лет назад и которыми со спокойной совестью застилали мусорное ведро. Этот процесс и срок его завершения независимо друг от друга установлен и математически просчитан учеными, предсказан по звездам астрологами, обнаружен биологами в кровяных клетках, и даже представители основных мировых религий более-менее согласны с тем, что мы все доживаем последние часы. Итак, сомнений нет: нашему старому, доброму, не идеальному, но привычному миру действительно крышка! Не пройдет и двух часов, как все исчезнет в яркой вспышке…
Моя жена Нина, невысокая, хорошенькая, очень подвижная, сидит за столом и читает Откровение св. Иоанна Богослова, отмечая карандашом на полях туманные места, которые собирается после посмотреть в библейском словаре. Читает она медленно, то и дело отвлекаясь на всякие незначительные дела, например, ополоснуть кипятком чайную ложку или поменять воду в поилке нашего волнистого попугая с дурацким именем Аборт. (Имя выдумали не мы, нам его так подарили.) Несмотря на близость конца света, жена довольна: квартира у нее прибрана, сама она при полном параде, накрашена, слегка надушена за ушами, даже к знакомому парикмахеру с утра забежать успела; муж, то есть я, у нее тоже вымыт, ухожен, в выглаженной рубашке и с новым галстуком, который кажется особенно неудобным оттого, что носить его приходится у себя дома. Со всех сторон жена защищена латами добродетели, а сознание завершенности всех земных дел наполняет ее чувством удовлетворения, и она без страха ждет, пока вострубят ангелы апокалипсиса, строго пронумерованные ею на полях.
Мы сидим на кухне и молчим. Каждый погружен в свои мысли. На столе рядом с салатами и на две трети полной бутылкой водки «Банкиръ» стоит будильник. То и дело я незаметно поглядываю на него, и мне кажется, что его минутная стрелка несется вперед как торпеда.
Неожиданно жена отрывается от книги, и на лбу у нее впервые обозначаются две неуютные морщинки.
— Как ты думаешь, цветы уже нет смысла поливать? — озабоченно спрашивает она.
— Почему нет смысла? Полей! — говорю я, зная, что в противном случае вопрос, нужно ли было поливать цветы, будет терзать жену не только в этом мире, но и в загробном.
Жена берет пластиковую бутылку и идет поливать. Я же нашариваю на столе телевизионный пульт.
— Думаешь, работает? — кричит из другой комнаты жена.
Я давно уже не удивляюсь, как, находясь за стеной и за закрытой дверью, жена ухитряется не терять меня из поля зрения и чувствует, потянулся ли я к пульту, поставил ли стакан с чаем на полировку или, допустим, полез мокрой ложкой в сахарницу. Подозреваю, что у моей жены есть некие загадочные и не освоенные ею самой способности.
Но на этот раз жена ошиблась, вернее, не рассчитала степень маньячности телевизионщиков. В отличие от разбежавшихся водителей общественного транспорта телевизионщики предпочли встретить конец света на боевом посту и отправиться на дно под всеми парусами и с пиратским флагом на главной мачте.
По первому каналу транслируется богослужение из храма Христа Спасителя. Едва ли когда-нибудь, кроме пасхальной службы, в одном месте собиралось столько епископов. В обычно просторном храме так тесно, что некуда яблоку упасть. Горят лишь свечи, и их ровное колеблющееся мерцание отсвечивает в окладах икон. Камера медленно скользит по серьезным, суровым, но просветленным лицам. Слышен внятный, чуть дрожащий голос патриарха и подхватывающие его басистые, гудящие скрытой мощью, голоса певчих:
«Внезапно Судия приидет, и коегождо деяния обнажатся, но страхом зовем в полунощи: Свят, Свят, Свят еси, Боже, Богородицею помилуй нас».
Я переключаю на второй канал и попадаю на блок новостей. Новости, поступающие со всего мира, чередуют друг друга с лихорадочной быстротой: в атмосфере магнитные бури; воздушные перелеты прекращены; главы правительств и кабинеты министров в полном составе проследовали в отведенные для них подземные убежища, чтобы оттуда «координировать действия силовых структур и принимать меры по пресечению анархии и беспорядков»; в Китае бушует моровая язва; в Малой Азии погибла третья часть всех животных и растительных видов; в океане изменился химический состав воды и стремительно гибнет рыба, уровень же самого океана стремительно поднимается, так что вскоре Австралия будет полностью затоплена. Такая же судьба ожидает Голландию, Великобританию и ряд других островных и прибрежных государств. Во многих точках земного шара появляются новые горные хребты и начинают действовать вулканы. Астрономы сообщают, что созвездия (по их расчетам, которые, однако, не видны еще в телескопы) гаснут одно за другим, а составляющее их вещество собирается в единый сгусток, из которого когда-нибудь, возможно, будут сформированы другие звезды…
«Словно куски пластилина… Люди, дома, галактики — все сминается и возвращается в коробку», — думаю я, переключая телевизор на третий канал.
По третьему идет прощальный концерт — нечто среднее между трын-травой и похоронным маршем. Певцы, актеры, деятели искусства, все один другого звезднее — кто-то с покрасневшими от слез глазами, кто-то напыщенный и важный, словно восточный божок — целуют и обнимают друг друга с привычной осторожностью: оберегают косметику. Вот целуются две старые врагини: на лицах у обеих разлито умиление. Интересно, правда простили или только притворяются?
Но вот уже играет музыка. Примадонны и мужественные красавцы, окутанные по колено белым театральным туманом, одни, без подтанцовки, исполняют свои лучшие песни, а потом молча сходят со сцены, и, провожая их, прожектора на несколько секунд прощально гаснут…
Эти люди, у которых даже настоящая скорбь выглядит театрально и которые, даже страдая, ухитряются делать это красиво, с ужимками и томными улыбками, помня, как лучше, в профиль или анфас, попасть в объектив камеры, внезапно кажутся мне участниками глупого нелепого фарса, и я выключаю телевизор. В то мгновение, как я нажимаю на кнопку, я думаю, что смотрел сегодня телевизор в последний раз.
Я проговариваю это
В кухню с пластиковой бутылкой входит жена и начинает наполнять ее из-под крана. У нее пунктик: она не переносит пустой посуды, все бутылки и банки в доме должны быть либо выброшены, либо наполнены. Внезапно раздается звонок в дверь. Бутылка, выскользнув у жены из рук, падает в раковину. Мы оба вздрагиваем.
—
— Думаешь, ангел пришел спросить, не потревожит ли он нас своей трубой? — напряженно шучу я и иду открывать.
На пороге стоит мой институтский приятель Юрий Зарайский с подругой. Эту его подругу я вижу впервые. Она высокая, худая, у нее красивый длинный рот, пышные русые волосы и дикие глаза. Я со студенчества опасаюсь женщин с такими глазами: даже после одной рюмки они склонны к беспричинным ссорам, истерикам и выяснению отношений. Эта парочка авантюристов, похожая на лису Алису и кота Базилио из детской сказки, с самого начала не вызывает у меня восторга. Первое мое желание поскорее выпроводить их, но я понимаю, что это невозможно: домой они добраться уже не успеют, а встречать конец света в дороге было бы глупо. Так что хочу я этого или нет, а последние мои часы мне придется провести в обществе Юры Зарайского и его подруги.
«Зато всем вместе у нас не будет времени испугаться», — успокаиваю я себя.
Коридор у нас узкий. Жена выглядывает из-за моего плеча и дышит мне в ухо. Для меня не секрет, что Юру она недолюбливает по той причине, что он слишком непредсказуем, эксцентричен и вдобавок плохо на меня влияет. Дурное же его влияние заключается в том, что с ним вместе мы раз пять (не считая студенческих лет) напивались вмертвую. Но как бы ни относилась к нему моя жена, Юрий ничего не замечает. Он слишком широкая натура, чтобы переживать, как кто к нему относится, к тому же в нем живет глубокое убеждение, что он просто не может не нравиться.
Зарайский ослепительно улыбается, и нас накрывают волны его обаяния. Интуиция записного симпатяги подсказывает Зарайскому, что первым делом нас надо рассмешить, и тогда смех примирит нас с его неожиданным появлением. Он слегка напрягается, и вот в нашем темном коридоре словно вспыхивает яркое солнце. Дверной проем моментально становится рамой парадного портрета, который называется: «Явление Ю. Зарайского простому народу».
Убедившись, что мы получили должное удовольствие от лицезрения его особы, Юрий без церемоний протискивается в квартиру и начинает меня обнимать. От его усов пахнет красным вином и табаком, а сам он похож на большого лохматого дружелюбного пса.
— А ты, Петруччо, собака такая! Неужели не рад увидеть своего друга перед концом света?.. Ниночка, сокровище мое, позволь поцеловать твою ручку! Какие у тебя духи — шик! Вы уж простите, что мы без приглашения. Оказались на соседней улице, как тут не зайти? Если помешали, только скажите, мы сразу уйдем… — басит Юрий, и все его слова сливаются в единое доброжелательное мурлыканье.
Зарайского можно не любить издалека, когда он отсутствует, когда же он рядом, сердиться на него невозможно. Почти сразу мне становится совестно своего первоначального нерадушия, и я говорю:
— Да ладно вам, ребята! Что за ерунда! Проходите на кухню. Закусим, выпьем и вообще…
На лице Зарайского появляется такое выражение благодарности, что будь у него хвост, он бы наверняка им завилял. Пока мы идем по коридору, Юрий, уже совершенно освоившийся, болтает без умолку, одновременно ловко руководя перемещениями своей спутницы.
— Это, брат мой, судьба, тут уж никуда не денешься. И вообще, думал ли ты, Петруччо, что я припрусь к тебе встречать конец света?
— Вообще-то у меня было такое предчувствие. Если уж конец света, то финиш по полной программе, — говорю я. Мне не нравится, что Зарайский называет меня Петруччо. Петруччо — это мое институтское прозвище, но не от имени, а от фамилии Петраков. Я его терпеть не могу. Просто ненавижу. И Зарайский об этом прекрасно знает.
На кухне Юрий лезет в пакет и широким щедрым жестом выкладывает на стол буженину, красную и черную икру и бутылку дорого коньяка «Хеннеси».
— Забавная штука! — рассказывает он. — Магазины-то почти все работают. Заходим по дороге в один, а там тетка за прилавком стоит. Я все это взял и шутки ради ей говорю: «А без денег дадите? Все равно уже конец света, не пропадать же коньяку!» А она как взвилась: «А ну ложь, кричит, все на место! Много вас таких умных!» И пошла-поехала. Едва ее успокоили. Расплатились, покупки взяли и вон из магазина. И что ты думаешь? Понимаю, что она меня рублей на двести обсчитала! Ну, думаю, молодец баба! Уж и не потратит, а хапает!
Зарайский рассказывает, а сам зорко поглядывает на меня. Я достаточно хорошо знаю его, чтобы уловить в нем какую-то затаенную мысль.
— Чего тебе надо? — спрашиваю я его немного погодя, когда мы отходим к окну.
Он краснеет, оглядывается на свою подругу, а потом, отвернувшись к окну и не глядя на меня, начинает шептать:
— Слышишь, старик, тут такое дело… Я понимаю, что неудобно просить… но выручи в последний раз. Пойми как мужчина мужчину… Мы заглянем в вашу комнату, ненадолго, минут на двадцать?
— Зачем? — не сразу понимаю я.
— Ну как зачем… Ты же не маленький. Все как-то так сложилось. На улице грязь, гостиницы закрыты, а ко мне мы уже не доедем… Я бы не просил, но сам понимаешь: тупик…
— Ты что, спятил?
— А что? — удивляется Юрий. — В последний-то раз?
Я смотрю на Зарайского и вижу на его лице искреннее обиженное недоумение, словно у собаки, которая не понимает, почему ей не дают кость, если сами ее не едят.
— Черт с тобой! — говорю я. — Иди!
Зарайский на мгновение благодарно стискивает мне запястье, опасливо косится на мою жену и тянет свою спутницу за собой. Та не понимает, чего он хочет, но все же идет.
— Вы куда? Ванную показать, да? — моя жена делает несколько недоуменных шагов следом, но я удерживаю ее за локоть.
— Не надо, оставь… Пусть побудут вдвоем.
— В каком смысле? — не понимает жена.
— В буквальном. Люди хотят побыть вдвоем… в последний раз, — объясняю я.
Лицо у моей жены вытягивается. Как пума она бросается к дверям, но я ловлю ее за локти и вношу в кухню.
— Стоп! — говорю я. — Что за глупое ханжество? Ты же не настоятельница женского монастыря!
— Мне плевать на их инстинкты, но это наша квартира! — клокочет жена.
—
Жена бросает на меня красноречивый взгляд, ясно объясняющий мне все, что она обо мне думает, и отворачивается к раковине. Я чувствую, что ее душевное равновесие нарушено, оставшиеся до конца света минуты безнадежно отравлены, а мой рейтинг в ее глазах упал сразу на тысячу пунктов. Утешением мне служит лишь то, что все это теперь уже неважно: ведь в обновленном мире, куда мы попадем, не будет ни жен, ни мужей, и всё, совершенно всё, будет иначе.
В этот момент я замечаю на подоконнике шахматную доску и вспоминаю, что так и не решил задачу, попавшуюся мне год назад в старом пожелтевшем журнале за 1966 год. Шахматные задачи — их решение и составление — моя слабость. Я могу заниматься этим часами, забывая обо всем на свете. Если на том свете я по ошибке попаду в рай и смогу сам для себя выбирать род занятий, будучи при этом неограничен во времени, то попрошу вместо пения в составе сводного хора ангелов дать мне толстую кипу шахматных задач и оставить меня в покое лет эдак на тысячу…
Я беру доску и по памяти расставляю фигуры. Смысл задачи — мат в четыре хода. Меня давно мучает вопрос: отличается ли она особой архитектурной красотой, либо вообще не имеет решения? Рядом с задачей в журнале была и маленькая фотография ее составителя, некоего В. Коршуновича — узкое немолодое лицо, тонкий рот и высокий лоб с залысинами, точно у старого шута, снявшего цветастый колпак — должно быть, язвительный был человек. Да и сама задача, внешне незамысловатая и малофигурная, простроена с некой вкрадчивой ехидцей. Мол, простите-с меня ничтожного, а не угодно ли-с?
Как-то, не выдержав, я позвонил в этот журнал. Оказалось, что он еще существует, но о человеке, несколько десятилетий назад составившем эту задачу, там ничего не знали.
Вот и сейчас, расставив фигуры, я забываю обо всем. И Зарайский с подругой, лихорадочно стремящиеся в последний раз испить из чаши наслаждения, и демонстративно громко звякающая посудой жена, и весь наш погибающий мир — все отходит на второй план и выцветает, как силуэты на старой фотографии.
У меня вдруг возникает уверенность, что задача будет непременно решена и станет некоей суммирующей чертой моего существования. Итак, за дело! Я склоняюсь над доской и массирую виски. Прежде в большинстве случаев я начинал решать задачу наиболее вероятным атакующим ходом коня или ладьи, теперь же отважно берусь за дальнюю пешку, кажущуюся совершенно безнадежной. После пешки я решительно двигаю ладью, отсекая черному королю все верхние линии поля. Неожиданно все проясняется… Озаренный, я начинаю быстро двигать фигуры, выстраивая их вокруг черного короля. Он, беспомощно задирая полы длинной мантии, мечется по доске, но тщетно — спасения нет. Мат! У меня готово вырваться радостное восклицание, но внезапно я понимаю, что хоть и поставил мат, но не в четыре хода, а в пять! Значит, я опять потерпел поражение, и снова язвительный В. Коршунович взял надо мной верх.
«Ах ты жук! — думаю я. — Ну ничего, скоро я сам тебя увижу!»
Я уже убираю фигуры в коробку, когда из комнаты появляются Зарайский с подругой. Оба смущены и недовольны, и я догадываюсь, что от спешки и нервного напряжения они испортили себе свой последний раз. Моя жена тоже это чувствует, и ей становится немного легче.
— Ну что ж теперь… Давайте перекусим! — говорит она устало.
Юрий и его подруга садятся за стол и молчат. Молчим и мы. Каждый из нас понимает, что настал самый важный момент в истории человечества и вот-вот будет поставлена завершающая точка, но теряемся и не знаем, что нужно говорить и о чем думать в такую минуту.
Так как изменить уже ничего нельзя, моя жена великодушно решает пойти на примирение. Я удивлен, так как знаю, чего ей это стоит.
— Давайте хотя бы познакомимся! Нельзя же встречать конец света с человеком, не зная его имени, — говорит она, обращаясь к спутнице Зарайского. — Я — Нина.
Спутница напряженно улыбается. Ей не хочется представляться, но промолчать было бы невежливым, и она говорит:
— А я Аня.
— Так вот как тебя зовут! А мне не говорила! — наивно удивляется Зарайский. Удивление не мешает ему орудовать ложкой и с горкой накладывать на тарелку салат оливье.
— Как не говорила? — поражается моя жена. — Разве вы не знакомы?
— Почему не знакомы? — обижается Юрий. — Часа три уже. Не символично ли, что я нашел девушку своей судьбы именно сегодня?
Я едва сдерживаюсь, чтобы не напомнить Зарайскому, что он находил девушек своей судьбы и во многие другие дни, и всякий раз вскоре обнаруживалось, что он ошибся. «Возможно, — думаю я, — Аня действительно девушка его судьбы, но не потому, что она создана для него, а потому что он просто не успеет в ней разочароваться».
Мы открываем коньяк и пьем за встречу. «Хеннеси» в самом деле хорош, что неудивительно, так как одна его бутылка стоит столько, сколько я зарабатываю за неделю.
— Где вы познакомились? В клубе? — спрашиваю я, зная, что у Юрий любит порой пройтись по ночным клубам.
— Почему в клубе? — говорит Зарайский, с сожалением отрываясь от салата. — Просто на улице! Я ехал к вам, встал на светофоре, а тут смотрю: девушка кошку целует. Мокрая такая кошка, короткошерстная, хвост висит как веревка. Я вылез из машины и говорю: «Вас подвезти? Не хочу быть назойливым, но в такую минуту плохо быть одной».
На лице моей жены на мгновение вспыхивает брезгливое удивление спокойной, уважающей себя женщины, которая не знакомится на улице и не целует бездомных кошек, у которых вполне может оказаться стригущий лишай. С точки зрения моей жены, именно такие неуравновешенные, взбалмошные бабенки, как Аня, которые развратничают в чужих домах с первым встречным и целуют кошек, забывая при этом их покормить, виноваты в том, что наш мир гибнет.
— Сама не знаю, зачем я ее целовала, но у нее был такой одинокий вид… — словно сама не до конца себя понимая, говорит Аня.
— Бедное животное… А где эта кошка сейчас? — участливо спрашивает моя жена.
Аня не слышит или, скорее, делает вид, что не слышит, глядя над нашими головами в темное окно. Мы с женой ей безразличны. Она не хочет ни перед кем оправдываться, не хочет меняться, хочет оставаться такой, какая она есть. С улицы доносятся пьяные выкрики и оглушительные хлопки. Вначале мы думаем, что это выстрелы, но по взвившимся вверх ярким огням понимаем, что петарды.
Неожиданно Аня поворачивается ко мне и спрашивает:
— По-вашему, что такое душа?
Вопрос этот так внезапен, что я немного теряюсь, но все же отвечаю:
— Э-э… Ну как вам сказать… существуют разные определения души… Одно из них гласит, что души вообще нет, а существует проводимость нервных импульсов в коре головного мозга.
— А лично вы как думаете? — допытывается Аня.
Я честно задумываюсь и отвечаю:
— Я думаю, что душа — это то, что мы есть за вычетом физиологии.
— Из меня нельзя вычитать физиологию, — протестует Зарайский. — Если ее вычесть, от меня останется меньше ноля.
— Главное тут не физиология, — говорю я. — Я недавно читал в журнале беседу с одним священником. Он утверждает, что самый большой наш грех, за который нас наказывают, это неспособность любить и неблагодарность. Мы не умели ценить того, что было нам даровано.
— А что нам было даровано? Ничего не было! — вдруг взвивается моя жена. — Ну жили, хлопотали, вертелись, копили в себе раздражение, винили друг друга в чем-то — вот, собственно, и все. Дай нам еще пять жизней — будет одно и то же…
Рука Зарайского замирает на полпути к бокалу. Я буквально вижу, как в мозгу его, точно искристое шампанское, стремясь поскорее вырваться наружу, кипят и пенятся мысли. «Сейчас будет монолог», — предполагаю я и не ошибаюсь.
— А ведь про пять жизней ты это верно! Дай нам хоть тридцать три рая, все равно мы будем брюзжать! — восклицает Зарайский. — Значит, все дело тут не в окружающем мире, а в нас самих. Вместе с яблоком познания добра и зла мы сожрали точащего нас червя недовольства. Жили питекантропы в пещерах и брюзжали: «Что за жизнь! Ледник ползет, вождь дурак, мамонтятина воняет». Прошло сколько-то там тысяч лет, мамонты вымерли, и опять не то: и татары пошаливают, и зубы болят, и жена сварливая, и дети неблагодарные… Прошло еще лет пятьсот, и вот мы сидим в квартирах с водопроводом, летаем на самолетах — и все равно нам плохо и тошно. До чего же мы, должно быть, надоели Богу нашим вечным брюзжанием!
Зарайский замолкает и, довольный своим спичем, охотится вилкой на ускользающим куском селедки.
— Кончил философствовать? Наливай! — говорю я.
Зарайский смеется, наливает, и мы пьем за дам, а потом сразу, почти без паузы, за все хорошее, что было у нас в жизни. Коньяк обволакивает рот и горло приятной терпкой вязкостью, и почти сразу по всему телу разливается приятное успокаивающее тепло. Я начинаю думать, что наш последний час пройдет не так уж и плохо, как вдруг Аня без всякого перехода начинает истерично хохотать. Мое первое впечатление оказалось верным: ей нельзя было пить. Зарайский обнимает Аню за плечи и начинает, успокаивая, осторожно закачивать ее. Но Аня вырывается и кричит Зарайскому: «Пошел вон, скот!» Юрий отпускает ее и отстраняется, но не обиженно, а скорее озадаченно, точно большой добродушный пес, которого ни с того ни с сего пнули.
Аня бушует, накручиваясь все больше. Она выкрикивает оскорбления, топает ногами, вскакивает и хочет куда-то бежать, но вдруг падает на стул и начинает рыдать. Мы все втроем неумело ее успокаиваем, даем ей выпить воды, но ее зубы стучат о стакан и вода выплескивается на пол.
Минут через десять Аня притихает. Она уже не смеется и не плачет, а сидит, потухшая и ссутулившаяся, словно выжатый лимон. Она закуривает и, безуспешно поискав пепельницу, стряхивает пепел прямо на скатерть. Моя жена беспокойно ерзает за стуле, и я буквально ощущаю, как она страдает. Вместе со скатертью пепел прожигает и ее бессмертную душу.
Юрий виновато смотрит на меня, он и сам уже не рад, что остановился на светофоре. Мог бы и на красный проскочить, тем более что гаишники с улиц уже исчезли.
— Кто-нибудь будет чай? — с надеждой спрашивает меня жена. Она не может усидеть на месте: ее влекут привычные дела.
— Давай! — отвечаю я, а сам живо и в деталях представляю, как на страшном суде, когда злые духи будут зачитывать весь собранный на мою жену компромат, все ее грехи и суетные помыслы, а Господь Бог будет с грустью слушать их, моя жена вдруг тихо и не совсем уверенно спросит: «Устали? Хотите, я поставлю чайник?» Бог на короткое мгновение взглянет на мою жену, оценит всю глубину искренности этого вопроса и, со вздохом отпустив ей все грехи, вызовет следующего.