— По классу композиции наши силы равны. Браво, браво! — воскликнул Дима.
— А теперь… — я свернула трубочкой два билетика, причем, на каждом написала «Дима» и коварно предложила ему вытянуть, — чье имя будет на записке, тот играет первым, — сказала я, поднеся их ему на ладони.
— Что прикажете? — спросил Дима, усаживаясь за рояль.
— Что помните наизусть, — сказала и ушла в вестибюль, усевшись с ногами по любимой привычке, в угол ковчега.
Дима начал скерцо Шопена, оп. 31. Все, что угодно, но что Дима — пианист, да еще какой, было для меня неожиданностью, и как-то еще не укладывалось. Впечатление от его игры было непередаваемое, он был настоящий, законченный музыкант. Трудно найти подходящие слова. Музыка всегда на меня сильно действовала, могла наслаждаться ею без устали. Вспомнился отец, детские годы, когда я также забиралась с ногами в угол дивана и буквально замирала, слушая его. Звуки уносили меня в мир таинственный, неведомый. Даже тогда, будучи восьми-девяти лет, всегда волновалась до боли в сердце. И сейчас, закрыв глаза, я не могла без волнения слушать, играл это скерцо отец, играла я, но в передаче Димы знакомая вещь временами иначе толковалась: выражение некоторых фраз было увлекательно и давало другую окраску восприятию. Я была захвачена этой новизной, изяществом исполнения, красотой Диминой души, если можно так выразиться. Мне всегда казалось, что исполнитель отражает свое внутреннее, Святое Святых, и я почти никогда не ошибалась, подходя к глубинам души человеческой через музыку, через природу, через искусство. Дима стоял передо мной.
— О, как чудесно, спасибо, спасибо, этот подарок больше, чем… — я подыскивала слово, — больше, чем все на свете… И как не стыдно было умолчать, — говорила я, волнуясь. Да, и было от чего! Музыка всегда влекла меня на откровенность, душа мякла, замки спадали. Я поведала только что посетившие меня мысли, ощущения. Диме передалось мое настроение.
— Разрешите закурить, — и он подсел ко мне на диван. — А помните, в первый день нашей встречи, вернее, в первый день нашего знакомства, когда мы приехали из Лосиноостровской, прощаясь с Вами, я сказал Вам: «Вы не представляете себе, сколько еще нам предстоит рассказать друг другу». Когда ехал тогда домой и много раз после, я думал, почему так сказал? Не предполагая, не представляя себе тогда, что это так и будет, и в то же время, когда говорил, то сильно чувствовал, что иначе и быть не может. И вот, всего только через три месяца, в горах Урала, в фантастической обстановке полного безлюдья, на фоне северной красочной природы, занесенной сугробами снега, мы встретились в третий раз. Первые два, в Москве, мы рассматривали друг друга. Ведь мы не встретились в гостиной наших добрых знакомых, а потому нет у нас с Вами приятеля или приятельницы, которые могли бы рассказать, вернее, расписать наши портреты, не жалея красок. Мы встретились не обычным путем, а потому нам предстоит каждому рассказать о самом себе. К этому располагает длинный зимний вечер, диван-ковчег, а еще больше этот чудесный зал и потрескивающий камин, не правда ли? А теперь разрешите, — он протянул мне руку, — Ваша очередь.
Второй свернутый билетик оставался на рояле. Дима машинально развернул его.
— Как, опять играть мне? Вот оно что… Понимаю.
Насколько такая невинная шутка может поднять настроение! Чувство юмора у нас было одинаково. Мое, в данную минуту жизнерадостное, настроение вылилось в этюде Шопена, cismoll on. 25 (так называемый революционный).
— Браво! Пожалуйста, еще!
Я сыграла ему fantasie impromptu on. 66 Шопена. Это была одна из моих любимых вещей, она всегда пробуждала во мне какой-то бодрящий жизненный трепет, я чувствовала, что это передалось и Диме, и мы с ним открыли «музыкальную школу». Вытащили пианино из моей комнаты в зал, кое-что нашлось для двух роялей, и засели мы часа на четыре, до самого обеда. Елизавета Николаевна приходила нас звать раза два, наконец в третий прибегла к силе, сняла с пюпитра ноты и унесла их с собой.
После обеда осмотрели лыжи, но ни обувь, ни костюм Диме не подходили, и решено было завтра, как можно раньше, поехать в город, все купить необходимое и завтра же вернуться обратно.
Наступили сумерки, предметы уже сливалась с темнотой, мы зашли с Димой в его комнату. Вздрагивавший свет в правом углу, за зеркальным гардеробом, привлек мое внимание, даже какая-то оторопь охватила меня. Неужели пожар? В самом углу на маленьком столике стоял небольшой серебряный складень, и около него горела лампадка. Дима стоял рядом и молча наблюдал за мной. Это икона не наша, подумала я, значит, он привез с собой складень, и масло, и лампаду, и фитильки. Наконец Дима сказал:
— Ваши глаза много раз уже спрашивали, откуда это у меня. Все это войдет в цикл наших разговоров, все будете знать.
Сегодня мы с Димой сами занялись освещением первой половины дома. Затопили камин, осветили библиотеку, но столовую и вестибюль оставили темными, канделябры в зале тоже не зажгли. К нам, присоединилась Елизавета Николаевна, и мы втроем на ковчеге мирно беседовали. Огоньки камина, вздрагивая, перебегали по золотистому штофу мебели и по полу в зале, а иногда рассыпались букетами искр, когда дрова потрескивали. Дима заметил, что Елизавета Николаевна уделяет много внимания оранжерее, похвалил ее цинерарии за разнообразие расцветки, редиску и огурчики, даже непосильно выгнанную, не по климату, полузеленую землянику, а также добавил, что желает видеть подполье, где она хранит варенье, маринады и другие вкуснятины.
В половине десятого пришел Степан и доложил:
— Вот можно, паря-барин, баня готова.
Как я потом узнала, Михалыч в первый же день приезда Димы обучал Степана, говоря: «Смотри, барин важный, московский. Это тебе не то, что простой, какой ни на есть офицер, а они в чине, и ты должен не иначе, как Ваше высокоблагородие, барин Дмитрий Дмитриевич величать». Не умудрил Господь Степана на такие тонкости, и он формулировал по-своему.
— Слушай, Степан, — сказала я, — напарь барина, да настегай его березовым веником как следует. Он московский, ничего не понимает, нет у них там толку до наших бань.
Степан был опытный банщик; все приезжавшие мужчины это за ним признавали, чем он очень гордился, так как никаких других выдающихся способностей за ним не водилось.
На Диму я, конечно, старалась не смотреть, но вдогонку ему крикнула:
— Смотрите, Боже Вас сохрани, холодной воды после бани пить не вздумайте, Вас чай будет ждать.
И, верно, бывали случаи от холодного кваса, напьются после паренья, заворот кишок и через два-три дня на столе лежали, а потому, как обычай, как правило, после бани только горячий чай, и пей сколько хочешь, хоть до седьмого пота. Вид у человека, если он хорошо напарился, не для гостиной и не для малознакомого дамского общества, не ставить же Диму не то что бы в неловкое положение, но все же не так мы хорошо друг друга знали, чтобы перешагнуть через такого рода интимную фамильярность, распущенность. И я и он перешагнули бы, наверно, с брезгливостью.
По теперешним временам, быть может, это и смешно, но я, со своей стороны, как-то внутренне протестую, и тогда и теперь. В жизни, когда люди нарушают эти ежедневные, кажущиеся ничтожными, малозначащими, порошинки во всех видах взаимоотношений, а в особенности в начале, подходя друг к другу, легко стереть еще нежный, не совсем ясный, намечающийся облик красоты в обоюдных отношениях. А потому мы с Елизаветой Николаевной поставили в его комнату специальный чайный столик на колесиках с маленьким самоваром, стаканов на семь, а старушка моя, для московского гостя, уж очень ей Дима полюбился, каких только сортов варенья, повидла, пастилы и печенья не наставила!
— И все это для одного человека, — сказала я, — пожалуй, многовато.
— Ах, Танечка, да ведь он круглая сирота. Ну кто его побалует?
После таких слов, крыть было нечем, как говорили мои приятели-мальчишки, когда мне было десять лет. А вот насчет «круглая сирота», то я решила, что сведений у нее о Диме больше, чем у меня.
Так как чай был сервирован в его комнате, а наше отсутствие ему могло показаться странным, я положила на столе мое первое написанное послание: «Предлагаю халат, несколько стаканов горячего чая и желаю покойной ночи. Вы умница и догадаетесь, почему так, а не иначе. Т.» Так закончился первый день.
Прошлую ночь я почти не спала, а сейчас с удовольствием растянулась и поймала себя, что я все время улыбаюсь от придуманного очень маленького озорства, которое должно произойти завтра утром. А сейчас хочу спать, спать, спать!
Письмо двадцатое
Мои каверзы
В семь часов утра я вошла совершенно одетая к Елизавете Николаевне. Она уже встала. Зимой в этот час еще темновато. Я ей объяснила, что сейчас еду в город поездом, так как в санях для троих тесно, а она с Димой поедут на лошадях, и их повезет глуховатый Макар, мамин кучер, который приехал вчера поздно вечером за сметаной, маслом, яйцами и еще кое-зачем.
— Прошу Вас поторопиться, через полчаса лошади будут поданы. Разбудите сейчас же Дмитрия Дмитриевича. И в его комнату дайте стакан кофе и бутерброд, я все уже приготовила. Пожалуйста, не канительтесь ни с какими завтраками, мы все должны быть в городе как можно раньше, ведь и у Вас много покупок, как Вы мне говорили. Итак, торопитесь!
Я прошла к Степану, велела запрягать Гнедка с Пристяжкой, а сама попросила Машу показать мне тулупы Степана, выбрала тот, от которого не так пахло дегтем, махоркой и еще чем-то. Одела Маша меня, опоясала, несколько раз поясом, по-кучерски, как полагается. Моя собственная шапка с наушниками утонула в высоко стоячем меховом воротнике тулупа, и физиономию можно было рассмотреть только совсем близко.
Лошади были поданы ровно через полчаса, о чем доложила Маша Елизавете Николаевне, а Степану был приказ на глаза не показываться. О том, чтобы седоки укрылись меховым одеялом по грудь, я не заботилась, Елизавета Николаевна это правило хорошо знала. «Только бы уселись, и тронуться с места», — думала я. Елизавета Николаевна вышла первая и стала усаживаться. Появился и Дима.
— Садитесь, — пригласила она.
— А Татьяна Владимировна?
— Танечка уже уехала поездом, садитесь.
— Поездом? И уже уехала?
Дима больше ничего не сказал и не спрашивал.
— Трогай, Макар! — и она похлопала меня по плечу.
Да, знай, моя дорогая старушка, что тебя везет Танечка, да еще на паре, не сразу бы ты согласилась ехать, а может, и не поехала бы.
Пять верст до тракта проехали мелкой рысцой, а местами и шагом по густым коридорам леса, дорога была узка, и Пристяжка проваливалась, а потому жалась к кореннику. Выехав на тракт, лошади пошли свободней, снежок за ночь не выпал, и дорога была прекрасно накатана. Разговор у моих седоков не вязался. Елизавета Николаевна, конечно, прятала лицо в муфту, оно у нее всегда мерзло, а Дима, очевидно, о чем-то призадумался. Зная нрав своих лошадей, я их поначалу не торопила и полного хода не давала, через две версты подъем, да и дорога здесь была витиеватая, еще, чего доброго, налетишь на кого-нибудь из-за поворота, а вот уж после ширь-гладь верст пять. Вот тут мы вас и прокатим.
Крикнуть: «эх вы, родимые», голос выдаст, перебрала я вожжи, чмокнула, свистнула по-ямщицки. Гнедко тотчас, как пружина, подобрался, прижал уши… его повадка. Пристяжка в струнку вытянулась, сразу в ногу приняла, растянулась, разостлалась. Прибавляла помаленьку, ну еще… Ну еще, и пошли, и пошли чесать. Комья снега летели от Пристяжки на правого седока, на Елизавету Николаевну, а еще, надо Вам сказать, она была трусихой на быструю езду. Пролетели мы так версты с три, впереди обоз показался встречный.
— Тш… тш… тш… — я ослабила вожжи, и лошади пошли шагом.
— Чудесно! — воскликнул Дима. — Как жаль, что нет секундомера, прекрасно выезженная пара.
— Вы говорите, что это Ваш городской кучер, не Степан? — обратился он к Елизавете Николаевне. — Молодец, мастер своего дела.
Эта похвала любителя-лошадника… В памяти мелькнул купец-алтаец, Москва, Настя… Эта похвала была для меня высшей наградой, это уж не из любезности и не из желания сделать только приятное даме, а похвала естественная, неподдельная. Надо Вам сказать, что руки у меня были слабые для пары, и не каждой парой я решилась бы править. У каждой лошади свой норов, своя повадка. А эти — мои любимцы, мои первые лошади. В них, как и в уральский лес, влюбилась, толк поняла, и вожжами с ними разговаривать обучил меня цыган Захар, тоже приятель, с ним познакомлю Вас позднее.
Итак, еще и еще, где на две, где на три версты дорога позволяла, лихо прокатила. Елизавета Николаевна охала, вздыхала, Диме нравилось. Уже перед самым городом, с версту, было хорошо, на пути ни души. Думаю, отведу душу, пусть дадут полный ход и еще сверх этого, что смогут, и с шиком в город въеду. Летим. Только, вижу — ухаб, и порядочный.
Лошади разгорячились, не моим рукам сдержать их, только бы не вывернуть на полном ходу, не искалечить. Все это молнией мелькнуло. Изо всех сил натянула вожжи. Нырнули и вылетели мои кони, как птицы из котловины и встали, только снежной пылью здорово обсыпало моих седоков.
— Ты что, Макар, с ума сошел сегодня, несешься как угорелый, чуть не вывалил, — рассердилась Елизавета Николаевна.
Мелкой рысцой мы въехали в город и минут через десять были во дворе нашего городского дома. К нам подбежал Макар, дородный мужик, мамин кучер, и в этот же момент я повернулась к моим седокам.
— Пожалуйте на водку.
Эффект был непередаваемый, и когда Дима помогал мне вылезть из узкого кучерского сидения, он сказал:
— За Вами начинают накапливаться недоимки, не воображайте, что они Вам пройдут безнаказанно.
Я ответила его же тоном:
— Интересно, очень интересно.
Мама, как и полагалось, была в церкви, в монастыре, конечно, в сопровождении Михалыча. Олюшка дома, с сегодняшнего дня отпущена из своей бухгалтерской школы на Рождественские каникулы.
— Собирайся, с нами поедешь, — сказала я ей. — Да купи себе толстые ботинки для лыж, на шнурках, и все, что тебе необходимо, да не забудь шерстяные носки.
Радостное личико Оли, как сейчас предо мной. Мне так хотелось дать, сделать ей как можно больше радости. Мы наскоро позавтракали. Кажется, первый раз я видела Диму, как мне показалось, в нетерпеливом настроении, он буквально торопил меня.
— Я предлагаю услуги кучера на обратный путь, но ни дороги, ни ухабов не знаю, и хорошо бы уехать засветло.
У нас был целый список покупок. Елизавета Николаевна тоже сказала, что торопится все закупить, что ей необходимо, возьмет горничную и нас дожидаться не будет, с нами доедет, а выедет с Макаром, как можно раньше. Я ее спросила:
— С которым, с настоящим?
— Проказница, нет на тебя управы.
Она сделала сердитое лицо, за что я ее крепко расцеловала и шепнула на ухо:
— Если бы Вы знали, что Танечка сидит на козлах, ведь не поехали бы?
Дима обязательно захотел иметь такую же доху, как моя, для поездок за город. Его элегантное пальто, хотя и теплое, но для наших морозов было жидковато. Доха — верх жеребковый, а подклад — белка серая или колонок, или лира (это мех, подобранный из хвостов скунса), очень красивый, несколько тяжеловат, но для мужской дохи весьма и весьма элегантен. Черный с белым рисунком лиры, потому он назывался лира. Были куплены пимы и унты, по сугробам бродить, как сказал он, и все, что необходимо для нашей северной зимы и спорта. В музыкальном магазине взяли все ноты, какие были. Чуть ли не пуд махорки и бумаги для цигарок за банную экзекуцию Степану.
— А Вам еще не придумал, — прищурясь и не без многообещающей улыбочки, прошептал мне Дима на ухо.
И наконец заявил, что желает такую же шапку боярку, как сейчас на мне надета, бобер с бархатным околышем, за что я его обозвала обезьяной. В три часа дня выехали. Оля, я и Дима на козлах, в сибирской шапке с наушниками, в дохе, пимах, в меховых мягких рукавицах, похожий на сибирского купчика-голубчика.
— Ну и тепло, как в бане, вот это я понимаю!
Я познакомила его с нравом моих коней, и он как опытный наездник сразу вошел с ними в контакт. Но пускал их на полный ход только в тех местах тракта, когда я говорила: «Теперь, можно». И сбавлял ход, когда я говорила: «Стоп». В одном месте залетел на большой раскат и чуть нас с Олюшкой не вывалил.
— Слушайте, паря-барин, мы вываливаться не хотим.
— Виноват, не доглядел, — был ответ.
Приехали в сумерки и объявили все трое Елизавете Николаевне, что голодны как волки, так как не остались в городе обедать, чем больше всех был огорчен Михалыч, он буквально напоминал старую полковую лошадь, услыхавшую горниста.
— Ведь его высокоблагородие, барин, Дмитрий Дмитриевич — военная косточка, — говорил он Степану.
— Ты смотри, — добавлял он строгим тоном и грозил пальцем.
Конечно, Оля рассказала, что Дима был гусаром. Заметила я, что и мама очень благосклонна к Диме. Меня особенно удивило, что он запросто зашел в ее комнату и о чем-то с ней разговаривал, и даже смеялись оба. Чудеса, подумала я, надо будет Олю расспросить, как они познакомились в день ее приезда.
Я уговорила маму Сочельник встретить в лесу, у меня. Она согласилась при условии, что мы приедем ко всенощной, и сейчас же, как бы поздно ни было, уедем в лес, и обещала первые два-три дня прожить с нами.
По приезде домой, Дима осмотрел Гнедка.
— Ну и крепыш, ну и молодец, шестьдесят верст отмахал, хоть и с отдыхом. Действительно ему хоть бы хны. Так вот какие у Вас водятся! — он любовно его похлопал. — Завтра кусок сахара и кусок хлеба с солью получишь. Ты тоже, — повернулся он к Пристяжке, — хотя и горяча и в мыле, но тоже хороша и ловко стелешься.
После обеда и длительного путешествия, мы трое, а позднее присоединилась к нам Елизавета Николаевна, с ногами устроились на диване-ковчеге.
— Плохие примеры заразительны, — сокрушенным голосом сказал Дима, усаживаясь с ногами в противоположном от меня углу дивана.
Я заметила на себе его вопрошающие глаза: «Так вот ты какая?» И казалось, будто он сам приготовил ответную каверзу. Завтра решили с утра на лыжах. Олюша была в панике.
— Ничего, ничего, около дома первый день поползаешь, утешили мы ее.
Елизавета Николаевна рано ушла спать, и у нас глаза начали слипаться, даже новые привезенные ноты отложены были на завтра. Быть весь день на воздухе с семи утра, да еще на морозном, я уверяю Вас, что каждый из нас, очутившись сегодня в кровати, мгновенно заснул.
Настало утро. К моему удивлению, Дима быстро освоился с лыжами. Олюшку оставили ползать около дома. День был солнечный, морозный, снег захряс, как говорил Степан, и мало проваливался. Я выбрала места на первый раз с небольшими уклонами, с некрутыми пригорками, без сюрпризов. Летите Вы с пригорка, и вдруг пред Вами провал с сажень. Это еще ничего, а в двух-трех, при неловкости, и ноги сломать можно, и в то же время летишь по воздуху, в ушах свистит, сердце замирает, но все это только с непривычки, а когда во вкус войдете, то большое удовольствие через эти неожиданности перелетать.
— А знаете, Снегурочка, — (на мне был белый вязанный финляндский костюм для лыж), — никак не думал, что такое чудесное удовольствие — лыжи! А есть и покруче скаты? — спросил Дима.
— На сегодня хватит с Вас, пора домой, Елизавета Николаевна нас завтракать ждет, но на обратном пути будут два маленьких обрыва. Я побегу первая и скажу Вам, когда быть готовым к прыжку, причем, когда начнется спуск, обе ноги должны быть прижаты друг к другу, когда Вы будете лететь, то есть оборветесь с пригорка над провалом держите положение лыж прямое, скорее, слегка приподнятое кверху, иначе зароетесь в снег.
Добежав до начинающегося спуска, я сказала:
— Оставайтесь здесь и смотрите, как я проделаю этот спуск, не двигайтесь, пока я не остановлюсь.
Обрыв был не высок, аршина в полтора, но спуск был крут, а после него, то есть провала, он продолжался более пологий, но длинный и я очутилась от Димы в шагах около сотни, если не больше.
— Я жду, — крикнула я Диме.
«С непривычки может и засыпаться», — подумала я и даже подосадовала на себя, что в первый же день многого хочу. Дима двинулся, и я видела, скорее, почувствовала, что он перелетит прекрасно, еще минута, и он был около меня. «Молодец», — подумала, но не сказала, а улыбочка его и выражение глаз показались мне подозрительными и навели меня на некоторые размышления, что и оправдалось очень скоро. Когда мы возвращались домой, Дима вдруг неожиданно остановил меня, просил не двигаться с места, сказал, что сейчас вернется, так как выронил что-то из кармана, но помнит место, где потерял, и быстро побежал по направлению только что обойденной нами горы. Еще минута, и он скрылся за поворотом и, немного спустя оказался на вершине горы. Ясно, будучи опытным лыжником, он учел, где удобнее взобраться на гору, заметил очень удобный уклон и сюрпризы, то есть провалы, были не страшны. Я это гору, конечно, знала и никогда не пропускала ее, возвращаясь домой. Там было три провала, первый большой и затем еще два небольшие, но они следовали один за другим, и нужно было быть готовым к трем прыжкам.
— У-у-у, — крикнул мне Дима, двинувшись с горы, пролетев мимо меня шагов на пятьдесят.
Я не успела испугаться, так как залюбовалась его ловкостью и искусством. «А я-то учу, как прыгать, выискиваю дорогу, где легче. Ловко же ты провел меня… Подожди!» Захотелось не остаться в долгу. Дима быстро приближался ко мне, глаза его смеялись.
— Скажите, Вы не очень испугались, когда я сорвался с горы? К сожалению, потерянных вещей я так и не нашел, — сокрушенно добавил он.
— А Вы еще и сочинительством занимаетесь? Ловко, ловко, ловко.
— В таком случае, очень Вам благодарен, значит, мы квиты, — и он весело рассмеялся.