– Черт побери, Манро, – взревел он, – снимешь ты их или нет, я тебя все равно отделаю!
– Выпей содовой, – сказал ему я, но в ответ он нанес удар.
– Ты просто боишься меня, Манро, – прорычал он.
Я понял, что дело заходит слишком далеко. Знаешь, Берти, я вдруг увидел всю глупость того, что происходило. Нет, я не сомневался, что смогу побить его, но силы наши были более-менее равны, и поэтому мы оба могли довольно сильно пострадать, причем без всяких причин. В общем, я решил снять перчатки, и, мне кажется, я принял единственно правильное решение в той ситуации. Если бы Каллингворт подумал, что ты в чем-то сильнее его, он мог бы сделать все, чтобы ты потом об этом пожалел.
Но судьба распорядилась так, что наш небольшой поединок был прерван в самом начале. В ту секунду в комнату вошла миссис Каллингворт и, увидев своего мужа, вскрикнула. Из носа у него сочилась кровь, подбородок был весь красный, так что нет ничего удивительного в том, что она испугалась.
– Джеймс! – Она бросилась к мужу, а потом повернулась ко мне. – Что это значит, мистер Манро?
Ты бы видел, какой ненавистью вспыхнули ее нежные голубиные глазки. Мне тут же захотелось обнять ее и успокоить поцелуем.
– Мы всего лишь немного потренировались, миссис Каллингворт, – сказал я. – Ваш муж жаловался, что ему не хватает физических упражнений.
– Все в порядке, Хетти, – сказал он, натягивая сюртук. – Не глупи. Слуги уже легли спать? Хорошо, сходи-ка на кухню, принеси воды в тазике. Садись, Манро, давай еще покурим. У меня есть куча вопросов, которые я хотел обсудить с тобой.
На этом все и закончилось, остаток вечера прошел совершенно спокойно. Правда, после того, что произошло, его жена всегда будет считать меня задирой и драчуном. А что касается самого Каллингворта… Не знаю, не возьмусь определить, какое впечатление все это произвело на него.
Когда на следующее утро я проснулся, он был в моей комнате. И вид у него был довольно необычный. Халат его лежал на стуле, а он, не прикрытый совершенно ничем, поднимал пятидесятишестифунтовую гантель. Природа не наделила его ни симметричным лицом, ни приятным выражением, но фигурой он походил на греческую статую. С удовольствием я отметил, что под обоими глазами у него проступают темные круги, он же в свою очередь усмехнулся, когда я сел на кровати и, прикоснувшись рукой к уху, почувствовал, что формой и, вероятно, цветом оно стало походить на шляпку мухомора. Впрочем, в то утро он был настроен на мирный лад и начал болтать со мной вполне дружелюбно.
В тот день я должен был вернуться к отцу, но перед отъездом провел еще пару часов с Каллингвортом в его кабинете. Он пребывал в прекрасном настроении, и его, как всегда, переполняли сотни самых безумных идей, которыми ему не терпелось со мной поделиться. Цель первостепенной важности для него состояла в том, чтобы увидеть свое имя в газетах. Он совершенно не сомневался, что именно это ключ к успеху. Мне показалось, что он перепутал местами причину и следствие, но спорить с ним на эту тему я не стал. От некоторых его предложений я хохотал так, что чуть бока не надорвал. Например, я должен был лечь у дороги и притвориться бесчувственным, чтобы собравшаяся толпа сочувствующих отнесла меня к нему, а его лакей тем временем сбегал бы в редакцию газеты с заранее заготовленной заметкой об этом происшествии. Правда, оставалась вероятность того, что толпа понесет меня к его конкуренту, который занимал дом напротив. По-разному гримируясь, я должен был симулировать припадки перед его дверью, тем самым привлекая к нему внимание местной прессы. Или я должен был умереть… в прямом смысле этого слова… после чего вся Шотландия узнала бы о том, как доктор Каллингворт из Эйвонмута воскресил меня. Его беспокойный разум увидел в этой мысли тысячи открывающихся возможностей, так что он и думать позабыл о надвигающемся банкротстве.
Однако вскоре его радужное настроение как рукой сняло. Он, стиснув зубы, принялся ходить из угла в угол, время от времени оглашая комнату проклятиями, когда увидел, как по ступенькам дома Скарсдейла, его соседа напротив, поднимается пациент. Скарсдейл имел весьма оживленную практику и принимал пациентов с десяти до двенадцати у себя на дому, так что при мне Каллингворт много раз вскакивал с кресла, мчался к окну и смотрел через дорогу. Глядя на чужих пациентов, он на глаз ставил диагноз и подсчитывал, сколько они могли бы заплатить.
– Нет, ты полюбуйся! – один раз неожиданно закричал он. – Видишь того хромающего мужчину? Он приходит каждое утро. У него смещение мениска{93} в коленном суставе. Это работа на три месяца. С него можно брать тридцать пять шиллингов в неделю. А это! Да чтоб меня повесили, если это снова к нему не едет на своей инвалидной коляске та женщина с ревматическим артритом{94}. Просто тошно смотреть, как они все к нему рвутся. Было бы к кому! Ты бы его видел! Какого черта ты смеешься? Я лично ничего смешного не вижу.
Да, мой визит в Эйвонмут был недолгим, но, думаю, он запомнится мне на всю жизнь. Тебе уже наверняка до смерти надоела вся эта история, но я ведь начинал этот подробный рассказ, когда еще только собирался ехать. Все кончилось тем, что днем я уехал домой, а Каллингворт на прощание сказал, что последует моему совету и соберет всех своих кредиторов, и пообещал через несколько дней сообщить мне, чем эта встреча закончится. Миссис К. даже не захотела пожать мне руку, когда мы прощались, но после этого она мне начала нравиться еще больше. Он должен быть очень хорошим человеком, раз сумел завоевать такую сильную любовь и преданность этой женщины. Наверное, существует какой-то другой, скрытый от посторонних Каллингворт… Более мягкий и нежный мужчина, который способен любить и вызывать любовь. Если это так, то качества эти скрыты в нем очень глубоко, потому что мне никогда не удавалось разглядеть даже намека на что-либо подобное. Хотя, с другой стороны, я ведь не так уж близко с ним знаком. Кто знает? Наверное, он точно так же не знает истинной сущности Джонни Манро. Но тебе, Берти, она известна, и мне кажется, что на этот раз с тебя хватит этого Каллингворта. Поверь, если бы не твои полные понимания и участия ответы, я бы, наверное, не решился утомлять тебя подобным суесловием.
Ну вот, я уже настрочил столько, сколько почтовое отделение может отправить за пять пенсов, и мне осталось лишь добавить, что прошло уже две недели, а из Эйвонмута нет ни слова, что, в общем-то, меня и не удивляет. Если я все же что-нибудь узнаю, я обязательно сообщу тебе, чем закончилась эта затянувшаяся история.
III
Дом, 15 октября, 1881.
Берти, поверь, когда я думаю о тебе, я испытываю сильнейшее чувство стыда. Стыдно мне из-за того, что я послал тебе два длиннейших письма, насколько я помню, перегруженных всякими никому не нужными подробностями, а потом, несмотря на твои ответы, полные дружеского расположения и участия, коих я на самом деле ничем не заслуживаю, позабыл о тебе более чем на полгода. Клянусь тебе своим пером «рондо»{95}, что этого больше не повторится, и нынешнее письмо должно заполнить образовавшийся пробел и ввести тебя в курс моих нынешних дел, состояние которых во всем мире только тебя одного и интересует.
Вначале хочу тебя заверить, что все написанное тобой о религии в твоем прошлом письме меня очень взволновало и заставило по-настоящему задуматься. К сожалению, твое письмо сейчас у меня не под рукой (я дал его почитать Чарли), и я не имею возможности ссылаться на него напрямую, но мне кажется, что я достаточно подробно его помню.
Как ты пишешь, хорошо известно, что человек неверующий может быть таким же страстным фанатиком своих идей, как и самый отъявленный ортодокс{96}, и что человек может быть очень догматичен в своем неприятии догм. Подобные люди мне кажутся истинными врагами свободомыслия. Если что и может заставить меня отойти от своих идей, так это, к примеру, богохульные или глупые картинки в каком-нибудь агностическом{97} журнале.
Но у любой идеи всегда находится толпа бездумных последователей, которые готовы отстаивать ее и навязывать другим. Мы подобны кометам, которые представляют собой сверкающую голову и длинный газообразный хвост, постепенно превращающийся в ничто. Впрочем, каждый человек должен сам говорить за себя, и мне не кажется, что твое обвинение в полной мере касается меня. Я фанатичен только в неприятии фанатизма и считаю это столь же допустимым, как насилие, направленное на искоренение насилия. Когда начинаешь задумываться, какую роль в истории сыграло извращенное понимание религии (войны; христиане и мусульмане; католики и протестанты; гонения и пытки; междоусобицы; мелочная озлобленность, которой запятнали себя абсолютно ВСЕ вероисповедания), поневоле начинаешь удивляться, почему противопоставленный ему голос разума не поставил фанатизм на первое место в списке смертных грехов. Я возьму на себя смелость повторить избитую истину, что ни оспа, ни чума не принесли человечеству столько бед, сколько религиозные разногласия. Я не становлюсь фанатиком, друг мой, если совершенно искренне говорю, что уважаю любого доброго католика и любого доброго протестанта и признаю, что каждая из этих форм веры была мощным инструментом в руках того не поддающегося осмыслению провидения, которое управляет этим миром. Вспоминая историю, можно обнаружить примеры того, как иные преступления приводят к самым благовидным и добрым последствиям, так и религия, несмотря на то что все системы вероисповедания основаны на совершенно неправильном понимании Творца и Его путей, может оказаться незаменимой и практичной вещью для людей или эпох, которые принимают ее. Однако же, если религия эта и удовлетворяет людей, умственный уровень которых подходит для ее принятия, то те, кого она не удовлетворяет, имеют право протестовать против нее. В результате такое противостояние приведет к тому, что все человечество не сможет оставаться таким, каким было прежде, и сделает очередной шажок на долгой дороге к истине.
Католицизм более емок. Протестантизм более рационален. Протестантизм подгоняет себя под современность. Католицизм стремится подогнать современность под себя. Люди с одной толстой ветки перелезают на другую толстую ветку и думают при этом, что это что-то меняет, в то время как обе эти ветки держатся на одном гнилом стволе и в их нынешней форме рано или поздно неизбежно обломаются. Однако движение человеческой мысли, каким бы медленным оно ни было, все равно направлено в сторону постижения истины, и различные религии, которые порождает и от которых избавляется человек на этом пути (при этом каждая из них в свое время считается единой истинной), служат своего рода бакенами{98}, указывающими фарватер{99} его развития.
Но откуда мне известно, что можно считать истиной, спросишь ты. Я не знаю. Однако я точно знаю, что нельзя считать истиной. И это немаловажно. Не истинно то, что великий изначальный Разум, сотворивший все, способен на ревность или месть, жестокость или несправедливость. Эти чувства являются отличительными признаками людей, и та книга, которая приписывает их Всевышнему, написана человеком. Не истинно то, что законы природы могли когда-либо меняться по желанию человека{100}, что змеи могли разговаривать{101}, женщины превращались в соляные столпы{102}, а жезлы высекали воду из камня{103}. Нужно честно признать, что, если бы подобные вещи были явлены нам, когда человечество уже вышло из детского возраста, это вызвало бы лишь улыбку. Не истинно то, что первоисточник здравого смысла может наказать целый народ за несущественное прегрешение одного человека, давно уже умершего{104}, и вдобавок к подобной глупейшей несправедливости в качестве искупления требовать невинного козла отпущения{105}. Неужели в подобном понимании явлений действительности ты не видишь полного отсутствия справедливости и логики, не говоря уже о милосердии? Неужели ты этого не замечаешь, Берти? Не может быть, чтобы ты был настолько слеп! Отвлекись на секунду от частностей и взгляни на всю основополагающую идею Веры. Ее общая сущность согласуется с такими понятиями, как бесконечная мудрость и всепрощение? Если нет, то зачем нужны символы веры, таинства и вообще вся эта система, построенная на такой шаткой основе? Мужайся, друг мой! Настанет время, и все это будет отброшено, так же как человек, восстановивший силы, откладывает костыль, который хорошо послужил ему, когда он был слаб. Но и после этого человеку еще предстоят перемены. Сначала его нетвердая походка станет уверенной, а потом он побежит. И развитию этому нет конца. И конца этого
Раз уж я коснулся этой темы, я позволю себе еще кое-что добавить. Ты говоришь, что критика, подобная моей, деструктивна и что мне нечего предложить взамен того, что я хочу разрушить. Это не совсем верно. Я считаю, что в пределах нашей досягаемости существуют какие-то истины, для принятия которых не нужна вера и которые сами по себе могут превратиться в религию практического толка, поскольку здравого смысла в них достаточно для того, чтобы привлечь к себе думающих людей, а не оттолкнуть.
Когда все мы вернемся к этим изначальным доказуемым фактам, появится надежда на окончание жалкой вражды между различными вероисповеданиями и объединение всего человечества под флагом единой всеобъемлющей системы мышления.
Когда я впервые отступился от той веры, в которой меня воспитывали, я, конечно же, какое-то время чувствовал себя как человек с лопнувшим спасательным поясом. Не будет преувеличением сказать, что я страдал и блуждал в совершеннейшей духовной темноте. Молодость – слишком неподходящая пора для этого. И я чувствовал смутное беспокойство, постоянную нехватку тишины, опустошенность и тяжесть, которых раньше не замечал. Для меня религия и Библия были настолько соединены, что раздельно я их вовсе не воспринимал. Когда выяснилось, что непрочен фундамент, тут же стало понятно, как шаток и весь дом. И тут на выручку пришел старый добрый Карлейль. Частично с его помощью, частично на основании собственных размышлений я выстроил свою небольшую хижину, в которой и ючусь с тех пор и в которой даже находили приют некоторые из моих друзей.
Первое и главное, что мне предстояло сделать, это осознать то, что существование Творца и указание на Его отличительные свойства никоим образом не зависят ни от еврейских поэтов, ни от бумаги, ни от типографской краски. Напротив, все подобные попытки превратить Его в нечто существенное, материальное, могли только умалить Его, низводя бесконечность до уровня ограниченного человеческого мышления, тем более что производились они во времена, когда мышление это было в общем менее духовным, чем в наше время. Даже самые отъявленные из нынешних материалистов содрогнутся, если попытаться представить себе Бога требующим массовых убийств или таким, которого можно умилостивить, принося в жертву царей на алтарях.
Далее, подготовив свой разум для более высокой (или же более неопределенной) идеи божественности, необходимо было перейти к изучению Его по Его творениям, которые нельзя подделать или подтасовать. Природа – вот истинное откровение Бога человеку. Ближайший луг является той страницей, на которой ты можешь прочитать все, что тебе необходимо знать.
Признаюсь, я никогда не понимал позицию атеистов. Фактически я пришел к тому, что перестал верить в их существование и стал воспринимать это название всего лишь как своего рода бранное слово в теологическом мире. Оно может обозначать временное состояние, этап в умственном развитии, резкую реакцию на предлагаемый человекоподобный идеал. И все же в голове у меня не укладывается, как человек, видя природу, может продолжать отрицать существование законов, выстроенных на основании разума и силы. Само существование мира является доказательством существования творца, так же как существование стола указывает на предшествующее существование плотника. Поняв это, можно измышлять какие угодно концепции Творца, но нельзя быть атеистом.
Мудрость, сила и другие ценности, направленные на достижение некоего результата, – все они существуют в контексте Природы. Разве нужны какие-то книги, чтобы доказать это? Если человек, глядя на ночное небо, видит мириады звезд и понимает, что все они вместе с их бесчисленными спутниками безмятежно движутся по своим орбитам, которые не пересекаются и не встречаются, и если такой человек не в состоянии без помощи книги Иова{106} увидеть в этом доказательства существования Творца, то его видение мира находится за рамками моего понимания. Но не только в большом видим мы вечное существование некоей наделенной разумом силы. Ее воздействие проявляется даже в мельчайших вещах. Мы видим, как крошечный хоботок насекомого идеально приспособлен к тому, чтобы проникать в чашечку цветка, как самые микроскопические волоски и железы четко выполняют заложенные в них функции. Какая разница, что сделало их такими – воля Творца или эволюция? Фактически нам известно, что они развились в процессе эволюции, но это лишь устанавливает границы закона. Это не объясняет его.
Если эта сила позаботилась о том, чтобы снабдить пчелу медовым зобиком и специальными органами для сбора пыльцы, а крошечное семя – тысячью приспособлений, с помощью которых оно достигает пригодной для произрастания земли, то может ли быть такое, что она забыла о венце творения, то есть о нас? Это
С убеждением этим мы имеем все, что необходимо для возникновения религии в ее чистом виде. Что происходит с нами после смерти, мы не знаем, но в жизни наши обязанности четко определены, и этические каноны всех вероисповеданий сходятся в этом настолько, что нескольких мнений на сей счет быть не может. Последняя реформация упростила католицизм{107}, грядущая упростит протестантизм. А когда мир будет к этому готов, наступит очередная реформация, которая упростит и те виды религии, которые возникнут в будущем. С развитием разума религия будет раздвигать свои границы, и процесс этот вечен. Разве не прекрасно, что эволюция не закончилась, а по-прежнему происходит; что, если предком нашим была человекообразная обезьяна, то потомками нашими будут архангелы?
Я вообще-то не собирался вываливать на тебя все это, Берти. Я думал, мне будет достаточно одной страницы для того, чтобы изложить суть своего мировоззрения, но ты же видишь, как одно ведет к другому. Даже сейчас мне еще столько всего хотелось бы добавить! Я прекрасно представляю, как ты скажешь мне: «Если ты выводишь наличие доброго Провидения из существования в природе добрых вещей, то что ты скажешь о зле?» Да, именно такой вопрос задашь ты мне, и я тебе отвечу коротко: я склонен отрицать существование зла. И больше к этой теме я не вернусь. Только если ты сам этого захочешь, но тогда уж держись!
Ты, конечно, помнишь, что прошлое письмо я написал, вернувшись домой после поездки в Эйвонмут к Каллингворту, и что он обещал сообщить мне, какие шаги предпримет для того, чтобы успокоить своих кредиторов. Как я и ожидал, с тех пор от него не было ни слова. Правда, из другого источника мне кое-что стало известно, но, поскольку новости эти пришли не из первых рук, есть вероятность того, что они не совсем достоверны. Мне рассказали, что Каллингворт поступил именно так, как я посоветовал. Он собрал вместе всех кредиторов и представил им полный отчет о своем положении. Добрых людей так тронул его рассказ о том, как достойному человеку приходится бороться за свое место под солнцем в этом жестоком мире, что некоторые из них буквально рыдали и что не только было единодушно решено продлить сроки выплат, но даже поступило предложение устроить сбор пожертвований в помощь Каллингворту. Насколько я понял, он уехал из Эйвонмута, но никто не знает куда. Предполагается, что в Англию. Он, конечно, довольно странный парень, но мне бы очень хотелось, чтобы там, куда он направился, удача сопутствовала ему.
Вернувшись домой, я снова стал помогать отцу в надежде на то, что рано или поздно мне что-нибудь подвернется. Ждать пришлось шесть месяцев, и эти полгода дались мне нелегко. Понимаешь, просить у отца деньги я не могу… По крайней мере, я не могу заставить себя взять у него хотя бы пенни на нечто такое, что не является крайней необходимостью, поскольку знаю, как тяжело ему приходится работать, чтобы обеспечить нас двоих крышей над головой да еще и содержать скромный выезд, без которого в его профессии так же не обойтись, как портному не обойтись без утюга. Черт бы побрал этих жадных сборщиков налогов, которые сдирают с нас еще несколько гиней на том основании, что это, видите ли, предмет роскоши! Нам едва удается сводить концы с концами, и мне бы очень не хотелось, чтобы из-за меня отец почувствовал себя в чем-то обделенным. Но ты же понимаешь, Берти, что для человека в моем возрасте унизительно не иметь в кармане денег, которыми можно распоряжаться по своему усмотрению. Я от этого испытываю множество неудобств. Какой-нибудь бедняк поможет мне с чем-то на улице и посмотрит на меня косо, когда я ничем его не отблагодарю. Я могу захотеть купить девушке цветы, но вместо этого мне придется мириться с тем, что я покажусь ей неучтивым. Не знаю, почему мне нужно этого стыдиться, раз сам я не виноват в этом, и я надеюсь, мне удастся сделать так, чтобы никто не заметил, что я этого стыжусь. Но тебе, дорогой мой Берти, я могу признаться, что мое самоуважение от этого ужасно страдает.
Мне часто приходил в голову вопрос, почему ни у кого из пишущей братии не возникает желания попытаться изобразить развитие внутреннего мира юноши с поры полового созревания до того времени, когда он начинает превращаться во взрослого самостоятельного мужчину. Писатели-мужчины с великой охотой анализируют чувства героинь, о которых не могут ничего знать наверняка, и в то же время обходят молчанием развитие своих героев, хотя сами прошли через это. Я бы попробовал заняться этим, но для литературы подобного рода нужно обладать развитым воображением, а с ним у меня нелады. Хотя я прекрасно помню все, что происходило со мной. Поначалу мне (как и всем) казалось, будто я испытывал нечто такое, чего больше никто никогда не испытывал, но, наслушавшись того, что пациенты рассказывали отцу, я пришел к выводу, что, взрослея, все переживают примерно одно и то же. Неуверенность в себе; ужасная стеснительность и, как ответная реакция на нее, вспышки бессмысленной дерзости; стремление найти близких друзей; страдания из-за того, что, как тебе кажется, тебя не воспринимают всерьез; невероятные сомнения относительно своей сексуальной состоятельности; ужас перед несуществующими болезнями; неясное волнение, вызываемое всеми женщинами и граничащее со страхом возбуждение, которое охватывает тебя при виде некоторых из них; агрессивность, вызванная страхом показать свой страх; неожиданные приступы меланхолии; недоверие к самому себе… Готов поспорить, что и ты прошел через все это, Берти, точно так же, как и я, точно так же, как страдает от них любой восемнадцатилетний подросток, которого ты встретишь на улице.
Однако я отхожу от темы. Главное то, что я шесть долгих томительных месяцев просидел дома и что теперь я страшно рад новому витку своей жизни, о котором и хочу тебе рассказать. Врачебная практика здесь хоть и неприбыльна, однако отнимает очень много времени. Все эти консультации по три с половиной шиллинга с пациента и роды, приносящие гинею, – в общем, нам с отцом не приходилось бездельничать. Ты знаешь, как я люблю своего старика, но я боюсь, что интеллектуального понимания между нами не существует. Похоже, он считает, что мои взгляды на религию и политику, которые зародились в самых сокровенных глубинах моего сознания, являются всего-навсего либо выражением безразличия, либо показной удалью. Поэтому я перестал обсуждать с ним важные вопросы, и, хоть мы и делаем вид, что все в порядке, оба знаем, что в этом между нами существует некий барьер. Что касается матери… Ах, она заслуживает отдельного рассказа.
Ты ведь встречался с ней, Берти, и должен помнить ее красивое лицо, чувственный рот, близорукий прищур, то впечатление маленькой толстенькой наседки, которая все еще зорко наблюдает за своими цыплятами. Но ты не можешь представить себе, что она для меня значит. Ее руки, которые всегда готовы помочь! Ее неизменная готовность понять! Сколько я ее помню, она всегда была какой-то странной смесью домохозяйки и писательницы, при этом оставаясь истинной леди. Она всегда леди: и когда торгуется с мясником, и когда ругается с хитрой поденщицей, и когда мешает в кастрюле кашу. Я так и вижу, как она одной рукой сжимает ложку, а другой держит «Revue des deux Mondes»{108} в двух дюймах от носа. Она так любит это издание, что я, думая о ней, всегда представляю себе и его светло-коричневую обложку.
Мама моя – женщина очень начитанная. Она прекрасно разбирается как во французской, так и в английской современной литературе и может часами говорить о Гонкурах{109}, Флобере{110} и Готье{111}. При том, что она все время занята какой-то домашней работой, для меня остается загадкой, как ей удается усваивать знания. Она читает, когда вяжет, читает, когда вытирает пыль, читает, даже когда кормит детей. У нас есть семейная шутка о том, как она когда-то, зачитавшись, засунула ложку сухариков с молоком в ухо моей сестренке, которая отвернула рот. Ее руки огрубели от постоянной работы, но вряд ли найдется другая неработающая женщина такая же начитанная, как она.
Кроме того, для нее всегда на первом месте стояла фамильная гордость. Ты знаешь, как мало занимают меня подобные вещи. Если бы мою фамилию раз и навсегда освободили от приставки «эсквайр»{112}, мне было бы значительно легче. Но, как она любит выражаться, ma foi,[26] при ней об этом я даже не могу заикнуться. По пэкенемской линии (ее девичья фамилия – Пэкенем) семья наша имеет довольно знатных родственников. Я имею в виду по прямой линии, но, если брать ответвления, то во всем мире нет ни одного монарха, который не имел бы родственных связей с этим гигантским генеалогическим древом. Не раз и не два, а целых три раза Плантагенеты вступали в брак с представителями нашего семейства{113}, бретанские{114} Дюки добивались родства с нами, а нортумберлендские{115} Перси прочно связаны фамильными узами с нашим родом. Помню, когда я был совсем маленьким, она рассказывала мне об этом, чистя камин, а я слушал ее, болтая ножками в гольфах, и прямо-таки раздувался от гордости, думая о том, какая пропасть лежит между мною и всеми остальными мальчишками, которые точно так же болтают своими маленькими ногами под столами. Даже сейчас, если я делаю что-то такое, что вызывает ее одобрение, любимая моя мама говорит одно: «Ты настоящий Пэкенем»; но, если мне случается сбиться с пути, она вздыхает: все-таки кое в чем я удался в Манро.
В обычной жизни она очень практичная женщина, с широкими взглядами, хотя и подверженная приступам романтического настроения. Помню, как она приходила на станцию, через которую я проезжал на поезде. До этого мы не виделись с ней шесть месяцев и в следующий раз увиделись через полгода. Мы разговаривали пять минут через открытое окно вагона, и последним советом, который она успела дать мне, когда поезд уже трогался, было: «Фланелевую рубашку, сынок, надевай на голое тело, а в вечные муки не верь». Чтобы закончить ее описание, могу лишь напомнить тебе, что выглядит она достаточно молодо и привлекательно. Недавно на станции, когда она уже села в вагон, а я еще стоял на платформе, проводник сказал ей: «Вашему мужу лучше поторопиться, а то уедем без него». Когда мы отъезжали, мать долго рылась в кармане, и я знаю, что она искала шиллинг для того проводника.
Эх, какой же я болтун! И все это ради одного предложения: я бы не смог прожить дома эти шесть месяцев, если бы не поддержка матери.
Ну, а теперь я хочу рассказать, в какую историю угодил я сам. Наверное, то, что произошло, должно меня расстраивать, но я каждый раз, думая об этом, не могу удержаться от смеха. Я, можно сказать, сообщаю тебе последние новости, поскольку собираюсь рассказать о том, что случилось только на прошлой неделе. Даже тебе, Берти, я не буду называть имен, потому что великое проклятие Эрнульфа, включающее в себя сорок восемь меньших проклятий{116}, падет на голову и остальные части тела того, кто распускает слухи о своих любовных похождениях.
Ты должен знать, что в нашем городе живут две леди, мать и дочь, которых я назову миссис и мисс Лора Эндрюс. Они – давние пациентки моего старика и стали уже кем-то вроде друзей семьи. Мадам – уроженка Уэльса, она обладает восхитительной внешностью, благородными манерами и по убеждениям – сторонница высокой церкви. Дочь немного выше матери ростом, но в остальном внешнее сходство их просто поразительно. Матери тридцать шесть лет, дочери восемнадцать, и обе они необыкновенно очаровательны. Если бы мне пришлось выбирать между ними, я думаю, entre nous[27], что мать привлекла бы меня больше, поскольку я придерживаюсь мнения Бальзака относительно женщин за тридцать{117}. Однако судьбе было угодно распорядиться по-своему.
Впервые мы с Лорой сблизились, когда однажды вместе возвращались с танцев. Ну, ты знаешь, как легко и неожиданно происходят подобные вещи. Все начинается шутливым подтруниванием друг над другом, а заканчивается чувством несколько более горячим, чем дружба. Сначала ты сжимаешь маленькую ладонь, потом касаешься изящной ручки в перчатке и в тени у порога нежно и долго прощаешься. Новорожденный Амур, пробующий свои нежные крылышки, – это так невинно и интересно. Позже он продолжит полет и крылья его еще окрепнут. Нет, между нами ничего такого не было, речь о помолвке не шла, и никто ни перед кем не в обиде. Она ведь знала, что я всего лишь бедняк, без средств к существованию и без надежды на будущее, а я знал, что слово ее матери для нее закон и что ее дальнейшая судьба уже решена. Мы нужны были друг другу для того, чтобы делиться своими маленькими тайнами, иногда встречаться и пытаться сделать наши жизни немного более яркими, не причиняя никому неудобств. Я представляю себе, как ты, прочитав это, сурово покачаешь головой и на правах женатого человека скажешь, что отношения подобного рода весьма опасны. И ты полностью прав, друг мой, но мы с ней об этом не задумывались. Она была слишком невинна для этого, а я слишком беспечен, и с самого начала виноват во всем был только я.
В общем, так обстояли дела, когда на прошлой неделе отцу сообщили, что у миссис Эндрюс захворал слуга, и попросили его срочно приехать. У моего старика разыгралась подагра{118}, так что пришлось мне самому одеваться и идти на вызов. Меня утешало лишь то, что я совмещу работу с более приятным занятием, перекинусь парой слов с Лорой. Ну и, разумеется, подходя по посыпанной гравием дорожке к их дому, я заглянул в окно гостиной и увидел ее. Она сидела спиной к окну, что-то рисовала и, очевидно, не услышала моих шагов. Входная дверь была приоткрыта, и, когда я вошел в прихожую, меня никто не встретил. И тут на меня нашло какое-то шаловливое настроение. Я очень медленно открыл дверь гостиной, прошел на цыпочках внутрь, подкрался к художнице и поцеловал ее в затылок. Вскрикнув, она обернулась. И что ты думаешь? Оказалось, что это была ее мать!
Не знаю, Берти, приходилось ли тебе когда-нибудь попадать в такие переделки, но для меня это был довольно крутой поворот. Помню, что, подкрадываясь к ней, я улыбался, но потом-то мне уж было не до смеха. Даже сейчас, когда я думаю об этом, у меня начинают гореть щеки.
Да, я показал себя полным идиотом. Сначала леди, которая (я, кажется, уже говорил об этом) отличается благородными, если не сказать чопорными, манерами, опешила. Потом, когда до нее дошла вся чудовищность моего поступка, она поднялась и выпрямилась во весь рост. Мне тогда показалось, что я еще никогда в жизни не видел таких высоких и грозных женщин. Когда она заговорила, голос у нее был ледяной. Она спросила, что в ее поведении дало мне повод считать, будто я имею право вести себя подобным образом. Разумеется, я подумал, что мои оправдания поставят под удар бедную Лору. Поэтому я молча стоял, сжимая свой цилиндр, и смотрел в пол, готовый провалиться сквозь землю от стыда. Наверняка я представлял собой довольно жалкую картину. Да и она, надо признать, выглядела довольно нелепо: палитра в одной руке, кисть в другой, на лице выражение крайнего изумления. Я пролепетал что-то вроде того, будто надеялся, что она не будет против, но это только рассердило ее еще больше. «Наверное, вы пьяны, сэр. Другого объяснения вашему поступку я не могу дать. Нам не требуются услуги медика в подобном состоянии». Я не пытался переубедить ее, поскольку ничего лучшего придумать все равно не смог, и полностью деморализованный убрался оттуда как можно скорее. В тот же вечер она прислала моему отцу письмо с описанием того, что произошло, и старик жутко рассердился. Но мама моя, наоборот, решила, что бедная миссис Э. – коварная интриганка, подстроившая ловушку невинному Джонни, и ничто не могло заставить ее изменить свое мнение. В результате они сильно поссорились, но что произошло на самом деле, никто (кроме теперь вот тебя) не знает до сих пор.
Ты, конечно же, понимаешь, что происшествие это отнюдь не сделало мое проживание здесь более приятным, потому что отец так и не смог заставить себя простить меня, и я, честно говоря, понимаю его. Я бы на его месте повел себя точно так же. Ведь все это в его глазах выглядит как самое настоящее глумление над профессиональной честью и пренебрежение его интересами. Если бы он знал правду, он бы наверняка понял, что это была всего-навсего несвоевременная и глупая шутка. Впрочем, правду он не узнает никогда.
Ну, а теперь о том, что за шанс подвернулся мне. Сегодня мы получили письмо от присяжных стряпчих Кристи и Хоудена, в котором они сообщают, что хотели бы поговорить со мной насчет какой-то работы. Мы не представляем, что это значит, но я полон надежд. Завтра утром я еду на встречу с ними и обязательно напишу тебе о результатах.
До свидания, дорогой Берти! Твоя жизнь течет тихо и размеренно, как спокойная река, а моя похожа на бурный поток, и все же я буду держать тебя в курсе всего, что происходит.
IV
Дом, 1 декабря, 1881.
Может быть, я к тебе несправедлив, Берти, но твое последнее письмо заставило меня думать, что мое откровенное выражение своих религиозных взглядов показалось тебе неприятным. К тому, что ты не согласишься со мной, я был готов, но то, что ты станешь возражать против свободного и честного обсуждения тех вопросов, которые требуют от человека наибольшей честности, по правде говоря, меня расстроило. Свободомыслящий человек находится в нашем обществе в таком незавидном положении, что, предлагая свою отличную от общепринятых точку зрения, рискует прослыть бескультурным типом, хотя тем, кто с ним не согласен, ничего подобного не грозит. Когда-то, чтобы быть христианином, нужно было обладать мужеством. Теперь же нужно обладать мужеством, чтобы им не быть. Но, право же, если нам приходится вставлять себе в рот кляп и скрывать свои мысли, когда мы пишем доверительные письма своим близким… Но нет. Я отказываюсь в это верить. Мы же с тобой столько раз разговаривали на самые различные темы, Берти, а сколько придумывали разных идей, которые потом развивали до такой степени, что сами переставали понимать их смысл! Прошу тебя, просто напиши мне, как другу, что я осел и ничего не понимаю. До тех пор, пока ты этого не сделаешь, я объявляю карантин на все, что, с моей точки зрения, может хоть как-то показаться тебе обидным.
Берти, тебе не кажется, что сумасшествие – очень странная штука? Как представить себе болезнь души? Только представь себе человека, умного, полного высоких стремлений, которого исключительно материальные причины (как, например, отколовшаяся от внутренней поверхности черепа крошечная спикула{119}, попавшая на поверхность мембраны, покрывающей мозг) могут превратить в жуткое существо, со всеми звериными признаками! Как человеческая личность может принимать такие различные формы и в то же время оставаться единой? Как могут жить одной жизнью настолько противоположные создания? Разве это не поразительно?
Я спрашиваю себя: что такое человек, в чем заключается его истинная сущность? Давай посмотрим, что можно отнять у человека, сохранив при этом его суть. Понятие «человек» не заключается в конечностях, которые являются не более чем инструментами. Не находится оно и во внутренних органах, которые нужны для того, чтобы переваривать пищу или вдыхать кислород. Все это лишь вспомогательные приспособления, рабы на службе заключенного внутри повелителя. А где же сам этот повелитель? Он не в лице, которое выражает эмоции, не в глазах и ушах, надобность в которых при слепоте или глухоте вовсе отпадает, не в костном остове, который является не более чем каркасом, на который природа вывешивает свой балдахин из плоти. Ничто из перечисленного не является носителем человеческой сущности. Что же остается? Куполовидная белесая похожая на замазку масса, весом в пятьдесят с лишним унций с большим количеством тонких белых отростков, свисающих с нее и делающих похожей на тех медуз, которых можно видеть летом у наших берегов. Но эти тонкие ниточки нужны только для того, чтобы передавать нервные импульсы мышцам и органам, выполняющим второстепенные функции. Поэтому сами по себе они не важны. Но отсев лишнего еще не закончен. Эту массу нервного вещества нужно еще обрезать со всех сторон, чтобы приблизиться к тому месту, где заключена душа. Бывало, самоубийцы отстреливали себе передние доли мозга, после чего выживали и имели возможность раскаяться в содеянном. Хирурги иногда удаляют части мозга. Большая часть этого органа отвечает за движения, какая-то часть – за восприятие, но и от них тоже можно избавиться, поскольку цель наших поисков – то, что мы называем душой, духовной составляющей человека. Что же остается? Маленький комок вещества, пригоршня состоящего из комка теста, несколько унций нервной материи, но в ней, где-то в ней и скрывается то крошечное зернышко, для которого все остальное тело всего лишь оболочка. Древние философы, которые вкладывали душу в шишковидную железу{120}, ошибались, но были удивительно близки к истине.
Моя физиология покажется тебе еще хуже моей теологии, Берти. Так получается, что свои истории я рассказываю тебе, начиная с конца. И в этом нет ничего удивительного, если принять во внимание, что я всегда сажусь писать письма под впечатлением последних происходящих со мной событий. Все эти рассуждения о душе и мозге вызваны тем простым фактом, что последние несколько недель я провожу рядом с сумасшедшим. Сейчас я постараюсь рассказать тебе обо всем по порядку.
Ты ведь помнишь из моего прошлого письма, как тяготила меня жизнь дома в кругу семьи и как моя глупейшая ошибка рассердила моего отца и сделала мое положение здесь крайне неудобным. В нем же я, кажется, упомянул и о письме от Кристи и Хоудена, адвокатов. Итак, я достал свою воскресную шляпу, мать встала передо мной на стул и пару раз прошлась по моим ушам платяной щеткой в полной уверенности, что придает воротнику моего пальто более презентабельный вид. Пройдя сей обряд посвящения, покинул я отчий дом, и моя дорогая родительница еще долго стояла у двери, провожая меня взглядом и маша на счастье рукой.
Когда я подходил к дому, в котором должен был состояться наш деловой разговор, меня охватила сильная дрожь, поскольку на самом деле я намного более нервный человек, чем кажусь своим друзьям. Тем не менее меня без промедления провели к мистеру Джеймсу Кристи, подтянутому, аккуратному мужчине с острым взглядом, тонкими губами и несколько резкими манерами. Речь его отличалась той шотландской четкостью выражений, которую иногда можно принять за ясность ума.
– От профессора Максвелла я узнал, что вы подыскиваете себе место, мистер Манро, – сказал он.
Максвелл как-то сказал, что при возможности поможет мне, но ты же помнишь, что подобные обещания он раздавал всем подряд. Впрочем, я всегда считал его надежным человеком.
– Я с радостью рассмотрю любое предложение, – ответил я.
– Вашу медицинскую квалификацию мы можем не обсуждать, – продолжил он, непонятно осматривая меня с ног до головы. – Достаточно того, что вы имеете степень бакалавра медицины. Однако профессор Максвелл посчитал, что именно вы как никто другой подходите для данной работы по физическим признакам. Позвольте узнать, сколько вы весите?
– Четырнадцать стоунов.
– А рост ваш, насколько я могу судить, около шести футов?
– Совершенно верно.
– К тому же вы привычны к разного рода физическим упражнениям. Что ж, вы просто идеально подходите для этой должности, и я буду счастлив рекомендовать вас лорду Солтайру.
– Вы забыли, – заметил я, – что я пока еще не знаю, что за должность вы мне предлагаете и на каких условиях.
Тут он рассмеялся.
– О, прошу меня простить за такую поспешность, – сказал он, – но я не думаю, что по поводу должности и условий у нас с вами возникнут разногласия. Вы, возможно, слышали о том несчастье, которое постигло лорда Солтайра, нашего клиента? Нет? Коротко говоря, его сын, благородный Джеймс Дервент, наследник состояния и единственный ребенок, в прошлом июле отправился на рыбалку, не захватив шляпы, и получил солнечный удар. Мозг его так полностью и не восстановился после того потрясения, и с тех пор он пребывает в состоянии подавленной замкнутости, прерываемом частыми вспышками жестокости. Отец не хочет, чтобы его увозили из их замка в Лохтулли, и поэтому им нужен человек с медицинским образованием, который жил бы у них и постоянно наблюдал за его сыном. Ваша физическая сила, конечно же, позволит справиться с припадками буйства, о которых мне рассказывали. Оплата – двенадцать фунтов в месяц, и приступить к выполнению обязанностей вам будет нужно завтра.
Домой, Берти, я летел как на крыльях, и сердце трепетало у меня в груди от радости. Я наскреб по карманам восемь пенсов и потратил их на хорошую сигарету, которой отметил это событие. Старина Каллингворт всегда считал, что сумасшедшие – самое лучшее начало для карьеры медика. «Найди себе помешанного, друг мой, и успех тебе обеспечен!» – говаривал он. Конечно же, меня интересовала не столько сама ситуация, сколько те возможности, которые она открывала. Я уже представлял себе, как сложится мое будущее. Наверняка в их семье сыщутся и другие болезни… возможно, у самого лорда Солтайра или его супруги. Когда-нибудь случится так, что им понадобится срочная помощь и времени послать за врачом не будет. Тогда они обратятся ко мне. Я, конечно же, помогу, чем заслужу их доверие, а после превращусь в их семейного врача. Они станут рекомендовать меня своим богатым друзьям. Все это казалось мне делом уже решенным. По пути домой я размышлял над тем, стоит ли отказываться от приносящей неплохие барыши частной практики, которая появится у меня, если мне предложат профессуру.
Отец мой воспринял новость достаточно философски, отпустив довольно язвительное замечание по поводу того, что пациент мой и я вполне подходим друг другу. Но для мамы это было настоящее счастье, оборвавшееся, правда, неподдельным ужасом. Как выяснилось, у меня всего лишь три комплекта белья, лучшие мои сорочки как раз послали в Белфаст{121}, чтобы заменить воротнички и манжеты, к ночным рубашкам все еще не подшиты ярлычки… В общем, нашлась тысяча мелочей, о которых обычный мужчина никогда не задумывается. Страшная мысль о том, что леди Солтайр, просматривая мои вещи, может увидеть на одном из моих носков прореху на пятке, совершенно лишила мать покоя. В срочном порядке мы вместе с ней отправились в магазин, и уже к вечеру сердце ее успокоилось, а я лишился своего первого месячного гонорара, под который нам в долг продали все необходимое. Когда мы возвращались домой, она высказала свое мнение о тех знатных людях, у которых мне предстояло работать. «По сути дела, дорогой мой, – говорила она, – они в некотором смысле приходятся тебе родственниками. Ты ведь тесно связан с Перси, а в крови Солтайров есть примесь и Перси. Правда, они связаны с ними по младшей ветви, а ты их близкий родственник по основной, и все же нам не стоит отрицать, что они наши родственники». Потом она заставила меня облиться холодным потом, высказав предположение, что мне, пожалуй, будет проще ужиться с ними, если она напишет лорду Солтайру и объяснит, в каких родственных отношениях находятся наши семьи. В тот вечер я еще не раз слышал, как она с гордым видом вполголоса что-то бормотала о «младших ветвях» и «основных линиях».
Наверное, я самый медлительный из рассказчиков, да? Но ты ведь сам все время просишь меня писать как можно подробнее. И все равно, теперь я буду стараться не тянуть кота за хвост. На следующее утро я отправился в Лохтулли, который, как ты знаешь, находится на севере Пертшира. Замок расположен в трех милях от железнодорожной станции. Это большой серый дом с маленькими башенками на крыше и двумя высокими башнями, которые торчат над сосновым лесом, как уши зайца из травы. Когда мы подъезжали к дому, меня охватило что-то наподобие благоговейного страха… Хотя вряд ли это именно то чувство, которое должен испытывать представитель основной линии, удостоивший визитом младшую ветвь. Когда я вошел в холл, мне навстречу вышел степенный, ученого вида мужчина. Я, поддавшись волнению, уже хотел броситься к нему знакомиться, но, к счастью, он упредил мои объятия, объяснив, что он всего лишь дворецкий. Меня провели в небольшой кабинет, в котором воняло лаком и марокканской кожей{122} и где я должен был дожидаться самого хозяина. И, когда он появился, оказалось, что это самый обычный человек, намного менее внушительного вида, чем его слуга… Даже более того, как только он заговорил, я почувствовал себя даже как-то раскованно. Волосы у него были с проседью, лицо красное, черты угловатые, а взгляд любопытный и в то же время великодушный. В общем, это простоватый, если не сказать грубоватый мужчина. Но жена его, которой я был представлен позже, производит совершенно другое впечатление. Бледная, холодная, лицо продолговатое, с острыми чертами, веки приопущенные, на висках ярко проступают вены. Она снова заморозила меня, когда я только-только отходил после знакомства с ее мужем. Как бы то ни было, меня больше всего интересовал мой пациент. В его комнату меня и провел лорд Солтайр после того, как мы выпили чаю.
Комната эта (большое пустое помещение) находилась в конце длинного коридора. У двери сидел лакей, который должен был присматривать за порядком, пока не прибудет очередной врач. Видно было, что мое появление его очень обрадовало. У окна (перекрытого деревянной загородкой, как в детской комнате) на диване сидел высокий светловолосый и светлобородый молодой человек, который при нашем появлении поднял на нас удивленные голубые глаза. Он листал выпуск «Иллюстрейтед Лондон ньюс»{123} в переплете.
– Джеймс, – обратился к нему лорд Солтайр, – это доктор Старк Манро. Он будет за тобой присматривать.
Пациент мой пробормотал себе в бороду что-то неразборчивое, что показалось мне подозрительно похожим на: «Чтоб ты провалился, доктор Старк Манро!» Похоже, пэру послышалось то же самое, потому что он взял меня за локоть и отвел в сторону.
– Я не знаю, предупредили ли вас, что Джеймс сейчас бывает немного груб, – понизив голос, сказал он. – После этого несчастья, обрушившегося на нас, он как будто стал другим человеком. Вам не следует обижаться на то, что он может сказать или сделать.
– Ну что вы! – воскликнул я.
– Знаете, это у него от моей жены, – еще тише произнес лорд. – У них это родовое. У ее дяди были такие же симптомы. Доктор Петерсон говорит, что солнечный удар всего лишь ускорил процесс, потому что у него уже была предрасположенность к этому. Хочу вам сказать, что в соседней комнате будет находиться лакей, так что если вам понадобится помощь, вы всегда можете его позвать.
Закончилось тем, что лорд с лакеем удалились, и я остался один на один со своим пациентом. Я решил, что будет лучше как можно скорее установить с ним дружеские отношения, поэтому придвинул стул к его дивану и стал спрашивать, как он себя чувствует. Ответа я не получил. Он сидел насупившись и молчал. Заметив на его красивом лице некое подобие ухмылки, я понял, что он меня прекрасно слышит. Я с разных концов пытался к нему подобраться, но так и не смог вытянуть из него ни звука. Поэтому, бросив это дело, я стал просматривать иллюстрированные газеты, которые лежали на столе. Сам он, похоже, не читает, только картинки смотрит. Я сидел вполоборота к нему и читал, когда, к своему огромному удивлению, вдруг почувствовал какое-то легкое прикосновение и увидел, как большая коричневая рука лезет мне в карман пиджака. Я схватил его за запястье и быстро повернулся, но слишком поздно. Благородный Джеймс Дервент успел вытащить мой носовой платок и спрятать его себе за спину. Он смотрел на меня и улыбался, как шкодливая обезьянка.
– Ну ладно, отдавайте. Он мне еще пригодится, – сказал я, пытаясь перевести все в шутку. В ответ он лишь пробормотал что-то невразумительное. Платок отдавать он явно не собирался, но и я решил, что не пойду у него на поводу. Тогда я потянулся за платком, но он с сердитым ворчанием обеими руками перехватил мое движение. Хватка у него оказалась на удивление сильной, но мне удалось вывернуться, схватить его кисть и завернуть так, что он взвыл от боли и наклонился, а я смог вернуть свою собственность.
– Здóрово! – сказал я и сделал вид, что рассмеялся. – Давайте попробуем еще разок. Берите платок, посмотрим, смогу ли я его снова забрать.
Но он не был настроен продолжать эту игру, хотя настроение у него после этого, кажется, улучшилось. Я даже получил от него несколько коротких ответов на свои вопросы.
И вот я добрался до того места, которое и заставило меня вначале написать целую проповедь относительно сумасшествия. Действительно, до чего странная это штука! Этот человек, судя по тому, что я узнал, изменился полностью. Каждая его положительная черта превратилась в отрицательную. Это была уже совершенно иная личность, заключенная в ту же оболочку. Мне рассказывали, что еще совсем недавно, всего лишь несколько месяцев назад, это был утонченный юноша, блестящий рассказчик, любящий со вкусом одеваться, но теперь это был изрыгающий страшные проклятия дикарь. Раньше он прекрасно разбирался в литературе, теперь же смотрит на тебя ничего не понимающими глазами, когда ты говоришь о Шекспире. Но самое странное то, что он был яростным сторонником тори{124}, теперь же во всеуслышание, причем далеко не в парламентских выражениях, ратует за демократические идеалы. Узнав его поближе, я выяснил, что проще всего его втянуть в разговор о политике. По большому счету, лично мне его новые взгляды кажутся более здравыми, чем старые, но сумасшествие заключается не в самих взглядах, а во внезапной и беспричинной их перемене и в том, как он их выражает.
Однако прошло несколько недель, прежде чем мне удалось завоевать его доверие настолько, что мы смогли нормально побеседовать. Очень долгое время он держался замкнуто и отчужденно. Его очень раздражало, что я постоянно внимательно слежу за ним, но это было необходимо, поскольку я в любую секунду ожидал от него самых неожиданных выходок. Как-то раз он завладел моим кисетом и запихнул две унции табака в дуло длинноствольного восточного ружья, которое висит в его комнате на стене. Более того, он еще утрамбовал его шомполом так плотно, что я так и не смог достать свое имущество. В другой раз он выбросил в окно керамическую плевательницу и отправил бы туда же часы, если бы я его не остановил. Каждый день я выводил его на двухчасовую прогулку. Если шел дождь, мы то же время ходили кругами по комнате. Да, моя жизнь там была похожа на болото, унылое и безрадостное.
Я должен был следить за ним весь день с двухчасовым перерывом в полдень. Единственный выходной вечер у меня был в пятницу. Но какой смысл иметь выходной, если живешь не в городе и у тебя здесь нет друзей, к которым можно было бы сходить в гости? Лорд Солтайр позволил мне пользоваться своей библиотекой, поэтому свободное время я стал использовать для чтения. Гиббон{125} подарил мне пару чудесных недель. Ты знаешь, какое он производит впечатление. Читая его, ты представляешь, что паришь где-то высоко под облаками, рассматриваешь под собой игрушечные армии и флотилии, а мудрый наставник нашептывает тебе на ухо внутренний смысл открывающейся внизу величественной панорамы.
Порой сам юный Дервент привносил некоторое оживление в мою жизнь. Однажды, когда мы гуляли во дворе, он внезапно схватил лопату, валявшуюся на газоне, и кинулся на ни в чем не повинного помощника садовника. Бедолага с криком бросился наутек, мой пациент, оглашая двор проклятиями, помчался за ним, а я побежал вдогонку. Когда мне наконец удалось схватить его за воротник, он отшвырнул свое оружие и судорожно захохотал. Это был не припадок буйства, а всего лишь баловство, но когда тот помощник садовника в следующий раз увидел нас снова, его со двора словно ветром сдуло. По ночам специальный человек спал рядом с его кроватью на раскладушке, а сам я ночевал в соседней комнате. Нет, жизнь эту приятной не назовешь.
Когда в доме не было гостей, мы спускались в столовую и ели с его родителями. За столом собирался удивительный квартет: Джимми (он хотел, чтобы я так его называл), мрачный и молчаливый; я, не сводящий с него глаз; леди Солтайр со снисходительно опущенными веками и прожилками на висках и пэр, суетливый и веселый, но сдерживающий себя в присутствии супруги. При взгляде на нее возникало желание предложить ей выпить бокал хорошего вина, а у него вид был такой, словно ему не помешало бы хорошенько отоспаться, поэтому, в соответствии с обычной жизненной несоразмерностью, он пил много, а она не признавала ничего, кроме лимонного сока и воды. Трудно себе представить женщину более невежественную, раздражительную и ограниченную, чем она. Если бы только она умела сдерживать себя и помалкивать, все было бы ничего, но ее невыносимая болтовня не прекращалась ни на минуту, причем она постоянно была чем-то недовольна. Но, в конце концов, она ведь всего-навсего тонкая трубочка для передачи болезни от одного поколения другому. Ее разум был зажат в тисках безумия. Я принял твердое решение избегать любых споров с ней, однако женское чутье подсказало ей, что мы с ней совершенно противоположные по складу характера люди, и, очевидно, поэтому она с удвоенной силой принялась изводить меня. Мне даже показалось, что она поставила перед собой цель выводить меня из себя. Как-то раз она заговорила о том, как это ужасно, когда служитель епископальной церкви исполняет обряды в пресвитерианском храме{126}. Похоже, сие преступление недавно совершил кто-то из местных священников, и если бы его застукали в кабаке, даже это, наверное, вызвало бы у нее меньшее негодование. Хоть я и молчал, взгляд мой, надо полагать, был достаточно красноречив, потому что она вдруг повернулась ко мне со словами:
– Я вижу, вы со мной не согласны, доктор Манро. – Я сказал, что не согласен и попытался сменить тему, но так просто от нее было не отделаться. – А почему, могу я спросить?
Я объяснил, что, на мой взгляд, сегодняшний мир настроен на отказ от этих глупых догматических условностей, которые совершенно бессмысленны и так долго сеяли рознь между людьми, а также надеюсь, что скоро наступит время, когда добрые люди всех вероисповеданий избавятся от всего этого хлама и возьмутся за руки.
Она привстала и дрожащим от возмущения голосом произнесла:
– Значит, вы из тех людей, которые хотят отделить церковь от государства?
– Совершенно верно, – ответил я. Какое-то время она стояла с каменным лицом, пуская из глаз молнии, потом, не произнося ни слова, вышла из комнаты. Джимми захихикал, а его отец озадаченно посмотрел на меня. – Я прошу прощения, если мои взгляды оказались неприятными для леди Солтайр, – сказал я.
– Да, да. Очень жаль, очень, – произнес он. – Конечно же, мы всегда должны говорить то, что думаем, но очень жаль, что вы думаете так… Очень, ужасно жаль.
Я, честно говоря, ожидал, что после этого разговора меня ждет увольнение, и могу сказать, что косвенно оно произошло, поскольку с того дня леди Солтайр разговаривала со мной исключительно грубо и не упускала возможности пройтись по моим взглядам, вернее, по тому, что она понимала под моими взглядами. Я, правда, не обращал на это ни малейшего внимания, но наконец в недобрый час она заговорила со мной напрямую, так что мне не удалось от нее отделаться. Это произошло под конец обеда, когда лакей удалился. Она что-то говорила о поездке лорда Солтайра в Лондон, где ему предстояло участвовать в голосовании в палате лордов.
– Возможно, доктор Манро, – ядовито процедила она, глядя на меня, – и этому учреждению не посчастливилось снискать ваше одобрение?
– Этот вопрос, леди Солтайр, я бы предпочел не обсуждать, – сказал на это я.
– Имейте хотя бы мужество отстаивать свои взгляды, – воскликнула она. – Раз уж вы лишаете права на существование государственную церковь, вполне естественно, что вам захочется и от конституции отказаться. Я слышала, что все атеисты – красные республиканцы.
Тут лорд Солтайр встал, очевидно, собираясь прекратить этот разговор. Мы с Джимми тоже поднялись, но вдруг я увидел, что вместо того, чтобы направиться к двери, пациент мой двинулся в сторону матери. Зная, что от него всего можно ожидать, я взял его за локоть, пытаясь остановить. Однако она это заметила.
– Ты хочешь поговорить со мной, Джеймс?
– Я хочу что-то шепнуть тебе на ухо, мама.