Артур Конан Дойл
Тень великого человека. Загадка Старка Манро (сборник)
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2009
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2009
Никакая часть данного издания не может быть скопирована или воспроизведена в любой форме без письменного разрешения издательства
Тень великого человека
Глава I Ночь сигнальных огней
Мне, Джоку[1] Калдеру из Вест-инча, кажется удивительным, что я живу в самой середине девятнадцатого века, мне всего-то пятьдесят пять и моя жена ну, может быть, раз в неделю замечает у меня на виске новый седой волосок, но я помню еще те времена, когда жизнь и даже мысли людей были настолько непохожи на современные, словно жили они на другой планете. Выходя в поле, я вижу белые хлопья дыма, который выпускает несущийся через Бервикшир{1} столапый питающийся углем зверь, в чьем брюхе сидит тысяча человек. В солнечный день я даже вижу, как блестят медью его бока, когда он поворачивает рядом с Корримьюром{2}, а переводя взгляд в море, я вижу такого же зверя или даже целую дюжину подобных ему зверей, которые, оставляя за собой черные следы в небе и белые на воде, несутся навстречу ветру так же легко, как лосось, выпрыгивающий из Твида{3}. То, на что совершенно спокойно взираю я, заставило бы моего старого доброго отца онеметь от изумления и глубокого возмущения, потому что больше всего на свете он боялся идти против замысла Создателя, и желание быть ближе к природе заставляло его воспринимать все новое чуть ли не как богохульство. Поскольку лошадь была создана Богом, а паровоз – человеком из Бирмингема{4}, мой отец предпочел бы седло и шпоры.
Однако он бы удивился еще больше, если бы узнал, насколько миролюбивы и добры стали в наши времена люди, сколько в газетах и на сходках твердят о мире, о том, что войн больше не будет… ну, разве что с чернокожими или другими цветными. Ведь когда он умер, мы, с небольшим перерывом в два года, воевали чуть ли не четверть века{5}. Подумайте об этом, вы, живущие ныне такой спокойной и мирной жизнью! Дети, родившиеся во время войны, выросли и обзавелись собственными детьми, а война все продолжалась. Те, кто начинал эту войну, успели состариться и превратиться в стариков, а корабли и армии все так же сражались. Неудивительно, что в конце концов люди стали воспринимать войну как нечто повседневное, должное, и жизнь без войны стала казаться им чем-то противоестественным и непривычным. Мы воевали с голландцами, мы воевали с датчанами, мы воевали с испанцами, турками, американцами, монтевидеанцами{6}, пока наконец не стало казаться, что в этой вселенской борьбе любой народ, каким бы близким или далеким от нас по крови он ни был, все равно может стать нашим врагом. Но больше всего мы воевали с французами, и человек, которого мы больше всего ненавидели, боялись и которым больше всего восхищались, был их великим полководцем, правителем именно этого народа.
Да, можно было рисовать карикатуры на него, петь о нем песенки или считать его самозванцем, но, можете мне поверить, ужас перед этим человеком накрыл черной тенью всю Европу, и были времена, когда неожиданный свет, показавшийся ночью на горизонте, заставлял всех женщин падать на колени и молиться, а всех мужчин – хвататься за мушкеты. Он всегда побеждал, и это было самое страшное. Можно было подумать, что его хранили сами мойры, богини судьбы{7}. И вот в один прекрасный день мы узнали, что он приближается к нашему северному берегу и ведет за собой сто пятьдесят тысяч опытных, проверенных в боях солдат и армаду кораблей. Впрочем, это старая история о том, как под оружие встала треть всего взрослого населения нашей страны и как один наш маленький одноглазый и однорукий человечек сумел разбить их могущественный флот{8}. В Европе еще осталась земля, где можно было свободно мыслить и говорить.
Когда-то на одном из холмов в устье Твида была сооружена огромная куча из бревен и старых смоляных бочек, которая в случае опасности должна была вспыхнуть и превратиться в сигнальный огонь, и я прекрасно помню, как напрягал глаза, пытаясь разглядеть, не загорелась ли вдали тревожная точка. Мне было всего восемь лет, но в таком возрасте любое большое горе становится твоим собственным, и мне представлялось тогда, что судьба всей страны зависела от меня и моей бдительности. И вот однажды вечером мне вдруг показалось, что на склоне далекого холма я увидел мерцание, крошечная искорка затрепетала во тьме. Помню, как я сперва протер глаза, потом ущипнул себя и ударил костяшками пальцев по каменному подоконнику, чтобы убедиться, что не сплю и это мне не снится. Потом языки далекого пламени взметнулись выше, по воде между нами прошел красный колышущийся отблеск, и я бросился на кухню, к отцу, с криком о том, что идут французы и загорелся сигнальный огонь. Отец в это время разговаривал со студентом-юристом из Эдинбурга, и я помню, как он выбил трубку о край камина и посмотрел на меня поверх своих очков в роговой оправе, так, словно это было вчера.
– Ты не ошибся, Джок? – спросил он.
– Да чтоб мне умереть! – крикнул я, задыхаясь от волнения.
Он взял со стола Библию и раскрыл у себя на коленях, как будто собирался почитать нам, но, так и не произнеся ни слова, захлопнул ее и быстрым шагом вышел во двор, а оттуда к калитке рядом с дорогой. Мы, я и студент, последовали за ним. Теперь сомнений не было, большой сигнальный огонь в устье Твида уже полыхал вовсю, к тому же с северной стороны, в Айтоне, показался еще один огонек, поменьше. Мать, чтобы мы не замерзли, принесла пледы, так мы и простояли до самого утра, почти не разговаривая. Те несколько слов, которыми мы обменялись, были произнесены шепотом. На дороге сделалось как никогда людно, потому что многие фермеры в наших краях записались в бервикские{9} добровольческие полки и теперь, кто пешим ходом, кто верхом, устремились на мобилизационный пункт. Кое-кто успел пропустить кружку-другую на посошок. Я до сих пор не могу забыть одного из наших соседей, который, как призрак в лунном свете, промчался мимо нас на огромной белой кобыле, размахивая старым ржавым мечом. Кто-то из проходящих мимо крикнул, что и в Норт-Бервик-ло{10} горит сигнальный огонь и что, похоже, тревогу подняли в эдинбургском замке. Несколько всадников проскакали в обратном направлении, гонцы в Эдинбург, сын нашего лэрда[2], мастер Клейтон, помощник шерифа и им подобные. От общего потока отделился всадник на чалой лошади и направился к нам. Это был широкоплечий крупный мужчина, он остановился у калитки и что-то спросил про дорогу. Когда он снял шляпу, я увидел, что у него доброе вытянутое лицо и высокий лоб, окаймленный песочными волосами.
– Сдается мне, это не ложная тревога, – сказал он. – Хотя, может, и стоило посидеть, подождать немного, может, все и уляжется, но теперь-то уж поздно возвращаться, завтракать, видно, придется уже в полку.
Он вонзил шпоры в бока лошади и поскакал вдоль холма.
– А я его знаю, – сказал наш студент, кивнув вслед всаднику. – Это адвокат из Эдинбурга, он еще и неплохой поэт, Ватти Скотт его зовут{11}.
Ни мне, ни отцу имя это тогда не было знакомо, но уже очень скоро о нем узнала вся Шотландия, и потом мы много раз вспоминали, как в ту ночь страха он спрашивал у нас дорогу.
Под утро мы начали понемногу успокаиваться. Было холодно и пасмурно, и, когда мать пошла в дом заварить нам чаю, на дороге показалась двуколка, в которой ехали доктор Хорскрофт из Айтона с сыном Джимом. Большой воротник его коричневого пальто был поднят и закрывал уши. Настроение у доктора было прескверное, потому что Джим, которому было всего пятнадцать, как только была поднята тревога, сбежал из дому и, прихватив новенькое охотничье ружье отца, направился в Бервик вступать в армию. Всю ночь доктор гонялся за ним и теперь вез домой вместе с украденным ружьем, ствол которого торчал из-за сиденья. У Джима настроение было не лучше, чем у отца, он сидел, засунув руки в карманы, дулся и выпячивал нижнюю губу.
– Все неправда! – крикнул доктор, проезжая мимо нас. – Никакой высадки не было. Все эти болваны всю ночь болтались по дорогам совершенно напрасно.
Джим буркнул на это что-то неразборчивое, за что тут же получил по голове кулаком от отца, отчего челюсть у него отвисла, как будто удар оглушил его. Мой отец покачал головой – Джим ему нравился, и сразу после этого мы все втроем вернулись в дом. Теперь, когда после бессонной ночи мы узнали, что бояться нечего, глаза у нас начали слипаться, головы – клониться на грудь, но на душе было такое счастье, которое за всю мою последующую жизнь мне доводилось испытывать лишь раз или два.
Впрочем, все это почти не имеет отношения к тем событиям, ради описания которых я взялся за перо, но, если у человека хорошая память и довольно посредственный талант, он просто не может выразить одну мысль, попутно не сопроводив ее дюжиной других. И все же, начиная задумываться, я прихожу к выводу, что связь все-таки существует, поскольку та ссора Джима Хорскрофта с отцом оказалась настолько серьезной, что доктор не выдержал и спровадил сына в Бервикскую академию, а поскольку мой отец давно хотел, чтобы я там учился, он не преминул случая отправить туда и меня.
Но прежде, чем я напишу хоть слово об этой школе, я вернусь к тому, с чего должен был начать, – расскажу немного о себе, поскольку может статься, что строки эти будут читать люди, живущие за границей и никогда не слыхавшие о Калдерах из Вест-инча.
Название Вест-инч, может быть, звучит и внушительно, но это не благородное поместье с возвышающимся на холме прекрасным особняком, нет, это всего лишь большая старая, побитая ветром овечья ферма, растянувшаяся вдоль морского берега. Человек бережливый и работящий может здесь свести концы с концами и заработать на масло вместо патоки по воскресеньям. Прямо посреди фермы стоит дом из серого камня с шиферной крышей, с коровником на заднем дворе и надписью «1703», выбитой на каменной перемычке над дверью. Здесь наши предки жили более ста лет, и несмотря на то, что никогда не были богачами, стали считаться уважаемыми людьми в округе, потому что у нас в деревнях старых фермеров порой уважают больше, чем новых лэрдов.
У нашего дома была одна интересная особенность. Инженеры и другие ученые люди высчитали, что граница между двумя странами проходит прямехонько через его середину, разделяя нашу спальню на английскую и шотландскую половины. Детская кровать, в которой я спал, была расположена так, что голова моя находилась к северу от границы, а ноги – к югу. Мои друзья шутят, что, если бы я ложился по-другому, голова у меня не была бы такой рыжей, а характер был бы попроще. И я с ними согласен, потому что не раз со мной случалось такое, что, когда мои шотландские мозги не видели выхода из какой-либо опасной ситуации, на выручку мне приходили крепкие мускулистые английские ноги, которые уносили меня туда, где мне ничто не угрожало. Но, когда я учился в школе, все это доставляло мне сплошные неприятности, мне даже прозвища давали соответствующие: Джок-половинка, Великобритания или Юнион Джек{12}. Когда шотландские мальчишки дрались с английскими, одна из сторон пинала меня по лодыжкам, а вторая колотила по ушам, пока обе враждующие стороны вдруг не останавливались и не начинали дружно хохотать, как будто в этом было что-то смешное.
Поначалу мне показалось, что худшего места, чем Бервикская академия, в мире просто не существует. У меня было два учителя, Бертвистл и Адамс, и оба они мне ужасно не нравились. Вообще я был скромным, даже пугливым ребенком и плохо сходился как с остальными ребятами, так и с учителями. От Бервика до моего родного Вест-инча, если напрямик, девять миль, если по дороге – одиннадцать с половиной, и, когда я думал, как далеко сейчас от меня моя мама, мне все время хотелось плакать. Однако учтите, любой мальчишка в таком возрасте делает вид, что он уже достаточно взрослый и может обходиться без материнской заботы, но как же горько ему приходится, когда бывает нужно доказать это на деле! Как-то раз я подумал, что больше этого не вынесу и твердо решил сбежать из школы и как можно скорее вернуться домой. Но случилось так, что в самую последнюю минуту мне удалось заслужить похвалу и вызвать восторг и восхищение всей школы, от самого директора до одноклассников, что значительно упростило мою жизнь в Бервике и сделало ее намного более приятной. И все благодаря тому, что я случайно выпал из окна третьего этажа.
Произошло это так. Однажды вечером меня отлупил Нед Бартон, главный задира в школе, и эта неприятность, соединившись с остальными обидами, переполнила мою маленькую чашу терпения. Ночью, утирая слезы под одеялом, я дал себе слово, что утро встречу либо дома в Вест-инче, либо на подходе к нему. Наша общая спальня находилась на третьем этаже, но у меня были цепкие руки и я совершенно не боялся высоты. Как-то раз в Вест-инче я даже забрался с веревкой на крышу, привязал один ее конец к какому-то выступу, а другой обмотал вокруг бедра, спрыгнул и стал раскачивать над землей. И это при том, что от земли до крыши там никак не меньше пятидесяти трех футов! Но я тогда был настолько мал, что не задумывался над тем, как это опасно. В общем, побег из школьной спальни казался мне плевым делом. Я еле дождался, пока вокруг меня утихнут покашливание и возня и длинный ряд деревянных кроватей погрузится в полную тишину. Потом тихонько встал, оделся, взял в руку ботинки и на цыпочках подошел к окну. Раскрыв рамы, я высунулся. Окно выходило в сад, и прямо перед ним росла старая груша, ветви которой почти упирались в стену. Для ловкого парня лучшей лестницы не придумать. Спустившись вниз по дереву, я должен был лишь перелезть через пятифутовую стену, а дальше путь домой был открыт. Одной рукой я крепко взялся за толстую прочную ветку, коленом уперся в другую и уже собирался перенести вес с подоконника на дерево, как вдруг словно окаменел.
Над стеной, окружающей сад, я увидел лицо, обращенное на меня. Оно было таким белым и неподвижным, что сердце мое сжалось от ужаса. Призрачный свет луны блеснул на этом жутком лике, глаза его медленно повернулись сначала в одну сторону, потом в другую, а после этого лицо какими-то рывками поползло вверх, и над стеной показались сперва шея, потом плечи, талия и колени. Человек уселся на стене, повернулся и одним рывком поднял и усадил рядом с собой мальчика примерно моего возраста, который время от времени набирал полную грудь воздуха, как будто сдерживая плач. Мужчина тряхнул его, шепнул что-то резкое, после чего они вместе спрыгнули со стены в сад. Я все еще стоял одной ногой на ветке, а второй на карнизе, не осмеливаясь шелохнуться, чтобы не привлечь к себе их внимание, потому что слышал, как они пробираются по саду, держась тени здания. И вдруг прямо у меня под ногой раздался тихий скрежещущий звук, потом тонко звякнуло стекло.
– Готово, – прошептал торопливый мужской голос. – Давай, лезь.
– Но тут же края острые! – жалобно попытался возразить дрожащий детский голос.
Мужчина выругался так, что у меня мурашки забегали по спине.
– Кому сказал, лезь внутрь, щенок, – прорычал он, – а не то…
Мне было не видно, что произошло внизу, но я услышал короткий сдавленный вскрик от боли.
– Лезу! Лезу! – захныкал мальчик.
Больше я не услышал ничего, потому что внезапно все закружилось у меня перед глазами, нога соскользнула с ветки, и я, издав истошный вопль, обрушился своими девяносто пятью футами веса прямехонько на согнутую спину грабителя. И сейчас, если вы меня спросите, я не смогу с уверенностью сказать, произошло это случайно или по моему желанию. Может быть, пока я размышлял над тем, стоит ли это делать, случайность сама все за меня решила. Мужчина в ту секунду стоял, наклонив голову, и пропихивал мальчика через маленькое окошко, и я упал на него как раз в том месте, где шея соединяется с позвоночником. Он, издав какой-то свистящий звук, повалился лицом в траву и три раза перекатился, дергая ногами. Его маленький помощник опрометью бросился через сад и в мгновение ока скрылся за стеной. Я же схватился за ногу, которая вдруг заболела так, словно ее затянули в раскаленный железный обруч, и заревел во все горло.
Можно не сомневаться, что уже в следующую минуту в саду с лампами и фонарями собрались все обитатели школы, от директора до помощника конюха. Долго ломать голову над тем, что произошло, не пришлось, мужчину положили на ставень и унесли, я же, весь в слезах, но с гордым видом позволил себя перенести в кабинет врача, где доктор Поди, младший из двух братьев с этой фамилией, благополучно вправил мне лодыжку. Что касается грабителя, вскоре выяснилось, что у него парализовало обе ноги, и доктора не могли сойтись во мнении, сможет ли он когда-либо встать на них. Впрочем, закон не дал им возможности выяснить это, потому через шесть недель после выездной сессии суда присяжных в Карлайле{13} его повесили. Оказалось, что это был один из самых отчаянных бандитов на севере Англии, на его счету было три убийства, и по совокупности обвинений его можно было осудить на десять смертных казней.
Ну вот, я не мог обойти вниманием такой случай, поскольку это самое важное, что произошло со мной в детстве. Но больше я не буду отвлекаться, ибо, думая о том, сколько еще мне предстоит рассказать, я прекрасно понимаю, что, если уходить в сторону от главной темы, я могу вообще никогда не добраться до конца. Дело в том, что, даже когда кто-либо, не профессиональный литератор, собирается изложить на бумаге всего лишь историю своей скромной жизни, даже это может отнять у него все время, однако, если уж ему случилось стать участником таких грандиозных событий, о которых придется вести рассказ мне, это задание может оказаться и вовсе невыполнимым. Но все же память моя, слава Богу, крепка, и я буду пытаться довести начатое до конца.
Именно благодаря этой истории с грабителем я подружился с Джимом Хорскрофтом, докторским сыном. В академии его с первого же дня стали считать первым силачом, потому что, не пробыв в стенах школы и часа, он подрался с Бартоном, считавшимся самым сильным до него, и от одного из его ударов Бартон так отлетел на большую классную доску, что та рассыпалась на мелкие кусочки. Для Джима в жизни всегда главными были мускулы и сила, и уже тогда он был высоким, крепким и немногословным. Больше всего он любил стоять где-нибудь в сторонке, прислонившись широкой спиной к стене и засунув руки глубоко в карманы штанов. Я даже помню, что он имел привычку жевать соломинку в том самом углу рта, в котором потом держал трубку. Если честно, я никогда не понимал, к чему он больше склонен, к добру или к злу.
Боже, какими восхищенными глазами мы смотрели на него! Мы ведь тогда все были маленькими дикарями и питали первобытное уважение к силе. С нами учился Том Карндейл из Эпплби, который сочинял стихи и орудовал алкеевой строфой{14} не хуже, чем обычным пентаметром или гекзаметром{15}, но никто даже не смотрел в его сторону. Был у нас и Вилли Эрншоу, который помнил и в любую секунду мог назвать точную дату почти любого события в истории человечества, чуть ли не с убийства Авеля{16}, даже учителя обращались к нему за помощью, когда что-то забывали. Но он был щуплым, тщедушным пареньком с узкой грудью, и никакие знания не могли помочь ему, когда Джек Симонс гонял его по коридору, размахивая ремнем с пряжкой. Но к Джиму Хорскрофту у всех было совершенно другое отношение. Какие слухи ходили о его силе! Рассказывали, что однажды он голым кулаком пробил дубовую дверь спортивного зала, что как-то раз во время игры в регби, когда Длинный Мерридью вел мяч, он его перехватил, сунул себе под мышку вместе с мячом и, легко миновав защитников, добежал до зачетного поля соперника. Никому из нас и в голову не могло прийти, что такой человек, как он, может думать о спондеях и дактилях{17} или интересоваться тем, кто подписал Великую хартию вольностей{18}. Когда на одном из коллоквиумов{19} он сказал, что это сделал король Альфред{20}, все мальчики в классе подумали, что скорее всего так и было и Джиму, очевидно, виднее, чем автору учебника.
Как бы то ни было, случаем с грабителем я привлек к себе его внимание. Помню, как он подошел ко мне, потрепал по волосам и назвал храбрым чертенком, после чего я целую неделю ходил с задранным носом. На два года мы стали лучшими друзьями. И несмотря на разницу в возрасте, несмотря на то что много раз он нарочно или случайно, просто не рассчитав силы, оставлял на моем теле жуткие синяки или ссадины, я любил его как брата, и, когда в конце концов он уехал в Эдинбург, чтобы пойти по стопам своего отца, я так сильно плакал, что моими слезами, наверное, можно было бы до краев наполнить чернильницу. После этого я еще пять лет провел в классе Бертвистла и под конец учебы понял, что сам превратился в главного школьного силача, потому что тело мое стало гибким, а мышцы упругими, как китовый ус{21}, хотя кряжистости и силы своего великого предшественника я так никогда и не достиг. В 1813 году я распрощался с академией и вернулся домой, где на три года погрузился в изучение искусства выращивания овец; но боевые корабли все так же бороздили моря, армии все так же сходились в битвах, и великая тень Бонапарта все так же лежала на нашей стране. Разве могло мне тогда прийти в голову, что я приложу руку к тому, чтобы навсегда избавить ее от этой тени?
Глава II Кузина Эди из Аймута{22}
За несколько лет до этого, когда я был еще мальчишкой, к нам на пять недель приезжала погостить единственная дочь брата моего отца. Сам Вилли Калдер жил в Аймуте и промышлял плетением рыболовных сетей. Своими неводами и мережами{23} он зарабатывал столько, что нам с нашими овцами и не снилось. Поэтому дочь его приехала в нарядном красном платье и шляпке за пять шиллингов, да еще привезла с собой целый сундук таких вещей, от которых у моей милой матушки глаза полезли на лоб. Чуднó нам было видеть, что у такой молодой девчонки денег куры не клюют – с носильщиком она расплатилась сама, дала столько, сколько он запросил, не торгуясь, да еще два пенса сверху. Имбирный эль{24} для нее был что для нас вода, чай она пила с сахаром, а хлеб мазала маслом, прямо как англичанка.
В то время девочки меня мало интересовали, потому что я не понимал, для чего они нужны. В классе Бертвистла никто о них и не думал, но считалось, что чем девочка младше, тем больше в ней ума, потому что, начиная взрослеть, они сразу же глупели. Никто из нас, мальчишек, не видел смысла водиться с существом, которое драться не умеет, истории рассказывает плохо и не может даже толком швырнуть камень, чтобы не замахать руками, как сохнущая тряпка на ветру. А как они важничали! Можно было подумать, что они и мать, и отец в одном лице. Вечно лезли в наши игры со своими «Джимми, у тебя палец из ботинка торчит» или «Эй, грязнуля, живо домой умываться». В конце концов от одного их вида нас начинало с души воротить.
Поэтому, когда к нам в Вест-инч приехала одна из них, особой радости я не испытал. Дело было на каникулах, мне тогда было двенадцать, ей – одиннадцать. Она была высокой худенькой девочкой с черными глазами и непривычными нам манерами. То и дело замирала и смотрела прямо перед собой, приоткрыв рот, как будто увидела что-то необычное; но, когда я подходил к ней сзади и смотрел в ту же сторону, я не видел ничего, кроме какой-нибудь обычной поилки для овец, или навозной кучи, или отцовских портков, болтающихся на веревке. Зато, если она замечала куст вереска, папоротник или что-нибудь подобное, тут же лезла в них носом, словно ее начинало тошнить, и кричала: «Ах, как красиво! Изумительно!», словно они были нарисованы на картине. Игры она не любила. Иногда я все-таки заставлял ее поиграть в салки, но это было не весело, потому что я всегда догонял ее за три прыжка, а меня она никогда не могла поймать, хоть при этом шумела и визжала, как десять мальчиков, вместе взятых. Когда я прямо говорил ей, что от нее нет никакого толку и что ее отец – дурак, раз вырастил ее такой, она начинала плакать, обзывала меня грубым, невоспитанным мальчишкой, грозилась уехать домой тем же вечером и говорила, что не простит меня до конца жизни. Правда, уже через пять минут она все это забывала. Самым странным было то, что я нравился ей намного больше, чем она мне. Она не отходила от меня ни на шаг; как только я скрывался из виду, тут же мчалась за мной следом и потом говорила: «А, ты здесь», как будто не ожидала меня увидеть.
Но вскоре я понял, что от нее тоже может быть какая-то польза. Иногда она давала мне монетки, и один раз у меня в кармане даже собралось целых четыре однопенсовика! Но самое лучшее в ней было то, что она рассказывала интересные истории. Она до смерти боялась собак, поэтому я, бывало, приводил к ней какого-нибудь пса и заявлял, что если она сейчас же не расскажет какую-нибудь историю, я заставлю его вцепиться ей в горло. Это всегда помогало ей начать, а там уж слушать ее было одно удовольствие. Ей было что рассказать, потому что в ее жизни происходили самые невероятные вещи. В Аймуте жил магрибский{25} пират, который раз в пять лет приплывал на своем пиратском корабле, набитом золотом, и предлагал отдать его ей, если она согласится стать его женой. Бывал у них и благородный рыцарь, он подарил ей кольцо и обещал вернуться, когда настанет время. Она показывала мне это кольцо, которое по виду ничем не отличалось от тех колец, на которых висела шторка у моей кровати, но она говорила, что ее кольцо сделано из чистого золота. Я спрашивал у нее, что будет, если этот рыцарь встретится с магрибским пиратом, и она отвечала, что тогда он отрубит ему голову своим сверкающим мечом. Что они в ней находили, для меня было загадкой. Еще она рассказывала, что, когда ехала в Вест-инч, за ней следом ехал принц, переодетый так, чтобы его никто не узнал. Когда я спросил у нее, как она догадалась, что это принц, она ответила: «Потому что он был переодет». Как-то раз она сообщила, что ее отец составляет загадку. Когда она будет готова, он напечатает ее в газете, и тому, кто сумеет ее разгадать, достанется половина его богатств и его дочь. Я сказал, что люблю разгадывать загадки и она должна будет прислать мне эту газету. Тогда она добавила, что загадка будет напечатана в «Бервик газетт», и спросила, если я разгадаю загадку отца, что я собираюсь с ней делать, когда она достанется мне. Я ответил, что продам на ярмарке тому, кто заплатит дороже. Больше в тот вечер она ничего мне не рассказывала, потому что иногда бывала очень обидчивой.
Когда кузина Эди гостила у нас, Джима Хорскрофта в Вест-инче не было, но вернулся он через пару дней после того, как она уехала. Помню, я очень удивлялся, почему это он расспрашивает о ней. Что вообще могло быть интересного в какой-то девчонке? Он спросил, красивая ли она, а когда я ответил, что не обратил внимания, рассмеялся, обозвал меня кротом и сказал, что когда-нибудь я прозрею. Но уже очень скоро он утратил к ней интерес, я же не вспоминал Эди до тех пор, пока однажды она не взяла мою жизнь в свои руки и не перевернула ее так, как я могу перевернуть эту страницу.
Было это в 1813 году, после того как я закончил школу, когда мне уже исполнилось восемнадцать. На губе у меня было целых сорок волос, и я надеялся, что скоро их станет намного больше. После школы я изменился. Игры уже не так занимали меня, как раньше. Теперь мне было куда интереснее ходить к морю и проводить время на берегу, где глаза и губы у меня иногда раскрывались так же, как когда-то у Эди. Раньше, чтобы почувствовать себя счастливым, мне достаточно было знать, что я бегаю быстрее своих друзей или могу прыгнуть выше, чем любой из них, но теперь все это стало казаться таким не важным. Меня охватила тоска, жуткая тоска. Я смотрел на прозрачный купол неба, на плоское синее море и чувствовал, что в моей жизни чего-то не хватает, но в причине своей тоски я боялся признаться даже себе. К тому же от этого у меня испортился характер. Когда мать спрашивала, что со мной происходит, или отец говорил, что мне пора бы уже заняться делом, я отвечал им так грубо, что потом не раз об этом горько жалел. Человек может сменить несколько жен, у него может быть несколько детей или друзей, но у него не может быть больше одной матери, так жалейте же своих матерей, заботьтесь о них, пока они рядом.
Однажды, вернувшись из овчарни, я застал отца с письмом в руках, что было очень необычно, потому что, кроме как записок от управляющего имением с напоминанием о том, что пора платить ренту, писем мы почти никогда не получали. Подойдя к отцу, я вдруг заметил, что он плачет, и это меня удивило, поскольку я считал, что взрослые мужчины никогда не плачут. Его коричневую щеку пересекала такая глубокая складка, что слезы не могли преодолеть ее, им приходилось скатываться вдоль нее к уху, и уже оттуда они срывались и падали на лист бумаги. Мать сидела рядом с ним и гладила его руку, как кошачью спину.
– Это о Вилли, – сказал отец. – Понимаешь, Джинни, его больше нет. Письмо от адвоката, он пишет, что это случилось неожиданно, иначе они вызвали бы меня раньше. Карбункул{26}… и кровоизлияние в мозг.
– Ох! Ну, теперь все его беды позади.
Отец вытер щеки краем скатерти.
– Все сбережения он оставил дочке, – сказал он. – Если она не изменилась с тех пор, как жила с нами под одной крышей, она же их по ветру пустит. Помнишь, как ей не понравился наш чай, тот, по семь шиллингов за унцию? – Мать покачала головой и посмотрела куда-то вверх, где с потолка свисали свиные окорока. – Он не пишет сколько, но говорит, что сумма порядочная. И она переедет жить к нам, такова была последняя воля Вилли.
– А мы будем ее содержать? – недовольно воскликнула мать. Мне не понравилось, что в такую минуту она думает о деньгах, но, если бы она не была такой хозяйственной, мы бы уже через год пошли по миру.
– Да нет, платить она будет. И приезжает она сегодня. Джок, парень, поедешь в Айтон, встретишь вечерний дилижанс. В нем приедет твоя кузина Эди. Привезешь ее в Вест-инч.
И в четверть шестого я запряг нашего пятнадцатилетнего длинногривого Джонни в телегу с недавно выкрашенным задком, которую мы использовали только по праздникам, и отправился встречать кузину. В Айтон я прибыл одновременно с дилижансом, и, как самый настоящий деревенский олух, позабыв о прошедших годах, принялся высматривать в толпе перед остановкой девочку в короткой юбочке до колен. Когда я уже забеспокоился и начал вытягивать шею и крутить во все стороны головой, думая, не напутал ли я чего, кто-то тронул меня за руку. Обернувшись, я увидел леди в черном платье и понял, что это моя кузина Эди.
Я-то это понял, но все же, если бы она сама не тронула меня тогда за руку, я бы мог еще десять раз пройти мимо нее и не узнать. Поверьте, если бы Джим Хорскрофт тогда спросил меня, красивая она или нет, я бы знал, что ответить! У нее были темные волосы, намного темнее, чем у наших девушек, но на щеках ее пробивался такой изумительный легкий румянец, который можно увидеть разве что на самых нежных лепестках розы. Губы у нее были яркие, добрые и четкие, словно очерченные. С первого же взгляда на нее я заметил насмешливые, озорные огоньки, пляшущие в глубине ее огромных карих глаз. Она окинула меня взглядом так, словно я был частью доставшегося ей наследства, протянула руку, выдернула из беспокойной толпы и подтащила к себе. Как я уже сказал, она была в черном, как мне тогда показалось, нелепом платье, и шляпке с откинутой вуалью.
– Ах, Джек! – воскликнула она на чопорный английский манер, которому научилась в пансионе. – Нет-нет, мы слишком взрослые для этого… – Она отстранилась от меня, когда я, вытянув губы, приблизил к ней свою глупую физиономию, чтобы поцеловать, как в последний раз, когда мы с ней виделись. – Просто веди себя как приличный молодой человек. Дай поскорее шиллинг проводнику, он был так мил со мной во время поездки.
Я покраснел как рак, потому что в кармане у меня был всего лишь один четырехпенсовик. Еще никогда в жизни деньги, вернее, их отсутствие не значили для меня так много, как в тот миг. Но она сразу смекнула, что к чему, тут же достала откуда-то молескиновый{27} кошелек с серебряной застежкой и сунула его мне в руку. Я расплатился и хотел вернуть ей кошелек, но она жестом дала мне понять, чтобы я оставил его у себя.
– Будешь моим провожатым, Джек, – рассмеявшись, сказала она. – Это наш экипаж? Какой смешной! И куда мне садиться?
– На мешок.
– А как мне туда забраться?
– Ставь ногу на ступицу{28}, – сказал я. – Я помогу.
Я вскочил на телегу и взялся за протянутые мне две маленькие руки в перчатках. Когда она запрыгнула на бортик, ее дыхание, теплое и сладкое, попало мне на лицо, и в тот же миг снедавшие меня тоска и смятение улетучились из моей души. Мне показалось, что вдруг я преобразился, перестал быть старым собой и стал новым, правильным человеком. Преображение это было стремительным, заняло времени не больше, чем взмах лошадиного хвоста, но все же я почувствовал его необыкновенно остро. Где-то рухнул некий барьер, и я понял, что отныне заживу полной, настоящей жизнью. Все эти мысли промелькнули у меня в голове за долю секунды, но я ведь был скромным, даже пугливым юношей, поэтому охватившие меня чувства проявились лишь в том, что я разгладил для нее мешок. Она в это время провожала взглядом удаляющийся дилижанс, который поехал дальше в Бервик, и вдруг помахала в воздухе платком.
– Он снял шляпу, – пояснила она. – По-моему, это офицер. Какой приятный молодой человек. Ты обратил на него внимание? Вон тот джентльмен в коричневом пальто, с мужественным лицом. – Я покачал головой, чувствуя, как внезапный прилив счастья уступает место глупому чувству недовольства. – Ах, впрочем, я никогда его больше не увижу. Кругом все те же зеленые склоны холмов и коричневая извилистая дорога, уходящая вдаль. Да и ты, Джек, тоже почти не изменился. Надеюсь, манеры у тебя стали лучше, чем когда-то. Ты же не станешь бросать мне на спину лягушек, правда?
Я содрогнулся от подобного предположения.
– Мы сделаем все, чтобы тебе в Вест-инче понравилось, – сказал я, теребя в руках кнут.
– Очень мило с вашей стороны приютить у себя бедную одинокую девушку, – сказала она.
– С твоей стороны очень мило было приехать к нам, кузина Эди, – запинаясь, произнес я. – Но боюсь, тебе будет у нас скучно.
– У вас тут, должно быть, очень тихо, а, Джек? Мужчин почти нет, насколько я помню.
– Есть майор Эллиот, он живет ближе к Корримьюру. Вечером он проезжает мимо нас. Это настоящий старый солдат, когда он служил у Веллингтона{29}, ему в колено попала шрапнель{30}, и…
– Джек, когда я говорю о мужчинах, я не имею в виду стариков со шрапнелью в коленях. Я имею в виду людей нашего возраста, с которыми можно подружиться. Кстати, у старого ворчливого доктора, кажется, был сын, я не ошибаюсь?
– Да, Джим Хорскрофт, мой лучший друг.
– Он дома?
– Нет. Но скоро должен приехать. Он все еще в своем Эдинбурге учится.
– Ах, значит, пока он не вернется, придется довольствоваться компанией друг друга. Джек, я очень устала, давай поскорее поедем в Вест-инч.
В тот день старичок Джонни бежал так резво, как не бегал ни до, ни после того, и уже через час Эди сидела за столом, на который мать выставила не только масло, но еще и стеклянное блюдо с крыжовенным вареньем, красиво поблескивающим в свете свечи. Я не мог не заметить, что родители тоже удивились произошедшим с ней переменам, хотя их удивление было несколько иного рода. Маму настолько сразила штука из перьев, которая была обмотана у нее вокруг шеи, что вместо Эди она начала называть ее мисс Калдер, пока кузина не стала с милой улыбкой поднимать указательный палец всякий раз, когда она это делала. После ужина, когда Эди пошла отдыхать, они весь вечер говорили только о том, как она изумительно выглядит и в какую леди превратилась.
– Между прочим, – под конец заметил отец, – что-то непохоже, чтобы она очень горевала о смерти моего брата.
И тогда я впервые подумал о том, что с тех пор, как я ее встретил, она не обмолвилась об этом ни словом.
Глава III Тень на воде
Очень скоро кузина Эди превратилась в королеву Вест-инча, а мы все – в ее верных подданных. Денег у нее было более чем достаточно, хотя никто из нас не знал, сколько именно. Когда мать сказала, что четырех шиллингов в неделю вполне хватит, чтобы покрыть траты на ее содержание, она от себя увеличила эту сумму до семи шиллингов шести пенсов. Южная комната, самая солнечная в доме, с поросшим жимолостью окном, была отдана ей, и она обставила ее всякими удивительными штуками, которые привезла с собой из Бервика. Дважды в неделю она выезжала на прогулку, но наша телега ее не удовлетворяла, поэтому она брала напрокат двуколку у Энгеса Вайтхеда, ферма которого располагалась за холмом. И редко когда она не возвращалась с каким-нибудь подарком для кого-то из нас. Отцу она как-то подарила деревянную трубку, матери – шерстяной плед, мне – книгу, а Робу (нашему колли) – медный ошейник. Она была очень щедрой.
Но больше всего мы радовались самому ее присутствию. Для меня с ее приездом изменилось все, и не только внутри меня. Солнце стало светить ярче, трава стала зеленее, а воздух чище и слаще. Теперь, когда появилась она, нашу жизнь нельзя было назвать скучной. Дом наш перестал быть унылым с того самого дня, когда она перешагнула… коврик перед его дверью. И дело было не только в ее лице (хотя она была настоящей красавицей) и не только в ее фигуре (хоть я никогда не видел девушки, сложенной лучше, чем она). Главное, что восхищало в ней, – ее дух, ее веселый бесшабашный нрав, непривычная для нас манера говорить, благородный жест, которым она оправляла платье, царственное вздергивание головы, от которого тебе казалось, что ты не достоин быть землей под ее ногами, и быстрая перемена в глазах, какое-нибудь доброе слово, которое снова поднимало тебя на один уровень с ней.
Однако все же я никогда не чувствовал себя с ней на равных. Для меня она всегда была каким-то высшим существом. Я мог заставлять себя думать иначе, мог обвинять себя в слабости духа, но я не мог поверить, что в наших венах течет одинаковая кровь, что она – такая же обычная деревенская девчонка, как и я – самый обычный деревенский парень. Чем больше я любил ее, тем больше боялся. И она заметила этот страх задолго до того, как распознала любовь. Без нее мне было неуютно и тоскливо, но, когда она была рядом, я дрожал от ужаса, боясь своими деревенскими разговорами утомить ее или обидеть. Если бы я знал женщин получше, может быть, мне было бы проще.
– А ты совсем не такой, каким был раньше, Джек, – как-то сказала она, бросив на меня взгляд из-под черных бархатных ресниц.
– Когда мы встретились, ты говорила иначе, – ответил я.
– Ах, тогда я говорила о том, как ты выглядишь, а сейчас говорю о твоем поведении. Ты ведь был таким грубым, держался как командир и все делал по-своему, как маленький мужчина. До сих пор помню твои взъерошенные волосы и насмешливый взгляд. А сейчас ты стал таким вежливым, спокойным и разговариваешь так тихо.
– Надо же мне было когда-то научиться вести себя.
– Но, Джек, тогда ты мне намного больше нравился!
Тут, надо сказать, я вытаращил глаза от изумления, потому что до сих пор был уверен, что она так до конца и не простила меня за то, как я тогда с ней обращался. Как такое могло нравиться нормальному человеку, было выше моего понимания. Я вспомнил, как, когда она читала у двери, я выходил на задний двор, скатывал шарики из грязи и обстреливал ее из самодельной пращи, пока она не начинала плакать. Потом вспомнил, как однажды поймал угря в Корримьюрском ручье и гонялся за ней с ним, пока она с визгом, едва живая от страха, не спряталась под фартук моей матери. Отец тогда взялся за палку и так всыпал мне, что я вместе со своим угрем забился под буфет на кухне и до вечера боялся нос оттуда высунуть. И об этом она скучала! Ну что ж, ей придется скучать и дальше, потому что у меня скорее отсохли бы руки, чем я сейчас стал бы делать что-то похожее. Но тогда я впервые начал понимать, сколько странного заложено в женщине и что мужчина не должен ломать себе голову, пытаясь понять ее, все, что ему остается, – это наблюдать и стараться запомнить ее причуды.
Через какое-то время роли наши распределились окончательно. Она поняла, что может делать что ей хочется и как ей хочется, я же, что называется, «бегал за ней», как старина Роб бегал за мной, и был всегда готов к услугам. Вы, возможно, сочтете меня глупцом, раз я так повел себя, и, может быть, я им и был, но не забывайте, как мало опыта общения с женщинами у меня было в ту пору и в какой близости нам приходилось жить. Она была из тех девушек, которые встречаются раз на миллион, и нужно было обладать поистине каменным сердцем, чтобы не поддаться ее чарам.
Да вот хотя бы майор Эллиот, мужчина, схоронивший трех жен, участвовавший в двенадцати сражениях, – Эди, эта вчерашняя школьница, могла из него веревки вить, стоило ей лишь слово сказать. Я встретил его, когда он ковылял домой из Вест-инча, после того как впервые увидел ее. Я его с трудом узнал: щеки горят, глаза блестят, грудь колесом, он словно помолодел на десять лет. Здоровой ногой он маршировал, как волынщик на параде, да еще на ходу подкручивал седые усы. Уж не знаю, что такое она ему сказала, но кровь явно бурлила у него в жилах.
– Хотел я тебя дождаться, парень, – сказал он мне, – но теперь уж мне пора домой. Но визит мой не был напрасным, поскольку я имел удовольствие познакомиться с la belle cousine[3]. Очаровательная юная леди!
Он всегда разговаривал как-то по-казенному, да еще любил вставить слово-другое на французском, которого набрался, когда воевал на Пиренейском полуострове. Он бы и дальше говорил о кузине Эди, но я заметил уголок газеты, торчавший у него из кармана, и понял, что он приходил для того, чтобы, как всегда, поделиться новостями, потому что мы в Вест-инче были почти совсем оторваны от мира.
– Что новенького, майор? – спросил я.
Немного смутившись, он вытащил из кармана газету.
– Союзники одержали победу в важной битве, – сказал он. – Думаю, Наполеону после этого долго не продержаться. Саксонцы отбросили его далеко назад и под Лейпцигом задали ему хорошую трепку{31}. Веллингтон перешел Пиренеи, а грэмовцы{32} уже со дня на день будут в Байонне{33}.
Я сорвал с головы шапку.
– Так, значит, скоро войне конец! – вскричал я.
– Да, и пора уж, – вздохнул он. – Столько крови пролито! Но сейчас мне уж, видно, не имеет смысла рассказывать, какие у меня были насчет тебя мысли.
– Это какие же?
– Ну, парень, ты ведь здесь все равно без толку болтаешься. Сейчас, когда колено у меня начало заживать, я уж начал подумывать, не вернуться ли мне снова на службу. И, может, ты бы хотел немного послужить под моим началом?
Мое сердце взволнованно заколотилось.
– Вы еще спрашиваете!
– Да только мне еще придется с полгода подождать, чтоб комиссию пройти, а за это время с Бонапартом уж наверняка покончено будет.