— Аньез? Нет, а что?
Полуобернувшись, она удивленно взглянула на него.
— Что–нибудь случилось?
— Замира…
Он глубоко вздохнул, подбирая нужные слова.
— Если Аньез звонила тебе, лучше скажи, прошу тебя. Это очень важно.
Она отрицательно качнула головой.
— Ты что, поссорился с Аньез? У тебя какой–то странный вид.
— Ты ничего не замечаешь?
— Замечаю: у тебя странный вид.
Он должен был принудить себя задать вопрос напрямик, как бы нелепо этони звучало. Замира придвинулась к нему, явно готовая выслушать, и выслушать с сочувствием; трудно поверить, что она играла комедию. Ох, как ему хотелось крикнуть им всем: «Довольно, хватит с меня!» Сев на нижнюю ступеньку лестницы, ведущей в жилой дом, он обхватил голову руками. Шуршание плаща и скрип дерева подсказали ему, что Замира примостилась рядом. Она еще раз спросила:
— Так что случилось? — Над ее головой слабо мерцала кнопка сломанного лестничного выключателя. Он встал на ноги, встряхнулся.
— Ничего, пройдет. Знаешь, пойду–ка я домой. — И добавил, перед тем как открыть дверь их офиса и пропустить ее вперед: — Не говори ничего Жерому.
Взяв пальто, он объявил, что чувствует себя мерзко и кончит работу завтра. Жером что–то буркнул, не особенно вслушиваясь; он пожал ему руку, чмокнул Замиру и крепко стиснул ей плечо, словно говоря: «Не волнуйся, у каждого из нас бывают срывы!» Выйдя, он оказался на пустынной улице; табачная лавка давно закрылась. Сунув руку в карман пиджака, он обнаружил там сигареты, купленные для Жерома, поколебался — не отнести ли ему пачку — и… не сделал этого.
Аньез в ожидании мужа смотрела по телевизору старый фильм в программе «Киноклуб». «Ну, как?» — спросила она. «Нормально», — ответил он, сев на диванчик. Фильм шел уже около часа; она рассказала ему начало лениво–ироничным тоном, который oн счел несколько наигранным. Кэри Грант играл энергичного врача, который влюбился в молодую беременную женщину, спас ее от самоубийства и вернул интерес к жизни вследствие чего они поженились.
Однако собратья по профессии из того же города, завидуя его успехам, начали строить козни и раскопали в прошлом их удачливого коллеги некоторые сомнительные эпизоды, за которые вполне можно было вылететь из Корпорации врачей. Никто не знал, обоснованны ли эти факты, ставившие под сомнение искренность его сентиментальной идиллии с молоденькой пациенткой: может, он и впрям любил ее, а может, женился лишь ради каких–то своих темных делишек.
В любом случае эти две интриги не очень–то состыковывались одна с другой. Он смотрел на экран бе особого интереса, убежденный — хоть и не решался проверить это, — что Аньез краешком глаза наблюдает за ним. Вскоре началась сцена суда, на котором Кэри Грант бы. разоблачен: если он верно понял, врача обвиняли в том, что он практиковал в соседней деревне, где, с целью победить недоверие жителей к медицинскому сословию, выдавал себя за мясника — вплоть до того рокового дня, когда одна из его пациенток, которую он пользовал, прикрываясь продажей бифштексов, не обнаружила у него медицинский диплом; возмущенная этим мошенничеством женщина разгласила его тайну, и врачу пришлось, под угрозой линчевания, бежать из деревни. «С ума сойти!» — хихикнула Аньез, слушая оправдания героя, разъяснявшего суду, что он торговал мясом по себестоимости и не извлекал никакой прибыли из своей лекарской деятельности. Кроме того, у Кэри Гранта был верный помощник, медлительный пожилой субъект, который молча ходил за ним по пятам всюду, вплоть до операционной. Его присутствие сообщало всей этой врачебной мелодраме мистический оттенок, заставлявший вспомнить о фильмах ужасов, где действуют врачи–безумцы вкупе с горбатыми и хромыми уродами–ассистентами, которые по ночам, лучше всего в грозу, похищают из моргов трупы для расчленения; однако Кэри Грант ничем не походил на тех маньяков. Мало того, его таинственный сослуживец, обвиненный в убийстве, начал подробно и обстоятельно рассказывать историю своей жизни: некогда он имел друга и возлюбленную, но однажды заметил, что его друг одновременно является любовником его возлюбленной, и затеял с ним разборку, а когда, весь окровавленный, пришел в деревню — один, ибо друг бесследно исчез, а тело так и не нашли, — его приговорили к пятнадцати годам каторги. «Значит, тело так и не обнаружили?» — удивленно вопрошал судья. «Нет, обнаружили, — раздумчиво отвечал ассистент. — Я сам нашел его пятнадцать лет спустя по выходе из тюрьмы, увидев в окне ресторана, где оно или, вернее, он ел суп, кажется гороховый. Я спросил, почему он не заявил о том, что жив, и, поскольку его ответ мне не понравился, стал бить его и избил до смерти — ведь я уже сполна расплатился за это деяние, и справедливость требовала, чтобы оно свершилось. Однако суд не признал мою правоту, и на сей раз меня повесили». Повесить–то его повесили, но тот же Кэри Грант более или менее успешно вернул беднягу к жизни и, обеленный сим благородным поступком, а также бескорыстным служением мясной торговле, отпраздновал свой скромный триумф в конце фильма, вдохновенно дирижируя оркестром ликующих больничных санитаров.
На экране под бурные аплодисменты невидимой аудитории возникло слово «Конец», затем дикторша пожелала всем спокойной ночи. Однако они продолжали сидеть на диванчике, устремив глаза на пустой экран. Аньез переключилась на другую программу, но и там ничего не было. Фильм, особенно просмотренный с середины, оставлял странное впечатление: было очевидно, что сюжетные ходы не состыкованы, что реалистическая, хоть и слащавенькая история матери–одиночки и улыбчивого доктора в корне противоречит истории деревни, населенной психами, способными линчевать мясника, скрывавшего свой медицинский диплом, или истории человека, совершившего убийство после того, как он отсидел за него; ему чудилось, будто они были не зрителями, асами состряпали эту белиберду — кое–как, не обсудив заранее детали и всеми силами стараясь напортить друг другу, лишь бы слава не досталась соавтору. «Вполне возможно, что сценаристы, замыслившие эту гениальную драму, именно так и трудились, ставя друг другу палки в колеса», — подумал он. На экране мелькали белые хлопья — не выключи телевизор, этот снег будет мельтешить там всю ночь. Он пожалел, что у них нет видеомагнитофона: вот сидеть бы тут и смотреть, смотреть без конца!..
— Ладно, — сказала наконец Аньез, убрав метель с экрана нажатием кнопки на пульте, — я пошла спать.
Он посидел еще немного, пока она раздевалась и возилась в ванной.
Сегодня вечером он не брился, целый день ничего не ел, и от слабости у него взмокли ладони. Кроме того, он выкурил целых три сигареты. И все же ему казалось, что жизнь снова входит в нормальную колею, что никто больше не собирается говорить об усах, да так оно и лучше. Раздетая Аньез прошла через гостиную в спальню и спросила оттуда: «Ты идешь? Я прямо умираю хочу спать!»
Почему же все–таки Аньез отказалась от объяснения? Если она успела обзвонить днем всех их друзей, значит, решила, с какой–то особой целью, организовать коллективный заговор, устроить ему нечто вроде именинного сюрприза, вот только именины были не его, а чужие. Сидя перед телевизором, он ясно почувствовал, что она следит за ним, а вот теперь как ни в чем не бывало укладывается спать. «Иду!» — ответил он, но перед тем, как зайти в спальню, тоже направился в ванную комнату, схватил зубную щетку, отложил ее, сел на край ванны и огляделся. Его взгляд застыл на железном бачке под раковиной; поддев крышку ногой, он приподнял ее.
Бачок был пуст, на дне валялся только комочек ваты, которым Аньез, наверное, стирала макияж. Ну ясное дело, она поспешила уничтожить все доказательства! Он прошел в кухню, поискал там мешок с мусором — мешка не было.
— Ты вынесла мусор? — крикнул он, прекрасно сознавая, что его притворно–равнодушный тон все равно выдает его с головой.
Аньез не ответила. Вернувшись в гостиную, он повторил свой вопрос.
— Да–да, не волнуйся, — сонно сказала Аньез, как будто уже дремала.
Развернувшись, он вышел из квартиры, бесшумно прикрыл за собой дверь и спустился на первый этаж, в закуток под черной лестницей, где стояли мусорные баки. И здесь пусто — наверное, консьержка уже выставила их на улицу. Ну конечно, он же приметил их, возвращаясь с работы.
Да, баки еще стояли на тротуаре. Он начал рыться в них, ища свой мешок. Таких мешков — голубых целлофановых — оказалось довольно много, он надрывал каждый ногтями. «Странно, как легко опознать собственные отходы!» — подумал он, созерцая пустые баночки из–под йогурта и скомканную фольгу от быстрозамороженных ужинов — мусор людей с богемными привычками, редко питающихся у себя дома.
Это наблюдение вызвало у него легкий прилив социальной гордости: сам–то он человек солидный, устойчивый, домашний, ведущий нормальный образ жизни! И он с веселым озорством опрокинул бак на тротуар. Небольшой пластиковый пакет из ванной нашелся почти сразу; он вытащил из него ватные фитильки, пару тампаксов, сплющенный тюбик от пасты, другой — от жидкой пудры, использованные бритвенные лезвия. И свои бывшие усы — они тоже были там. Не такой плотный, густой пучок, сохранивший форму усов, как он надеялся увидеть, — скорее, разрозненные волоски. Он собрал их в руку, сколько смог — маленькую кучку, гораздо меньше, чем было сострижено, но все же лучше, чем ничего — и поднялся в квартиру. Бесшумно войдя в спальню, с волосами на ладони, он сел на кровать рядом с Аньез, которая, похоже, уже спала, и зажег лампу в изголовье. Аньез легонько простонала; он тряхнул ее за плечо, и она, открыв глаза, сморщилась и недоуменно заморгала при виде его ладони, подставленной к самому ее лицу.
— Ну–ка, скажи, что это такое? — резко спросил он.
Она приподнялась, опершись на локоть и мигая — теперь уже от слишком яркого света.
— Что случилось? Что это у тебя в руке?
— Сбритые волосы! — объявил он, еле удерживаясь от злобного смеха.
— Ой, не надо! Только не начинай все сначала!
— Волосы от моих сбритых усов, — продолжал он. — Можешь полюбоваться.
— Ты просто сумасшедший.
Она выговорила эти слова спокойно, точно констатируя очевидный факт, без малейшего признака вчерашней истерики. На какой–то миг он даже уверовал в ее правоту в глазах стороннего наблюдателя он действительно выглядел бы разъяренным безумцем который навис над сонной женой и тычет ей в лицо зажатые в горсти извлеченные и помойки волосы. Но ему было наплевать, теперь он имел вещественное доказательство.
— И что же это означает? — спросила Аньез, окончательно проснувшись. — Что у тебя были усы, так?
— Да, именно так!
Она подумала с минуту, потом взглянула ему в глаза и тихо, но твердо сказала:
— Тебе нужно сходить к психиатру.
— Ну нет, моя милая, уж если кому нужен психиатр, так это тебе!
Он расхаживал по комнате, крепко зажав в кулаке волосы.
— Это ведь не я, а ты обзвонила всех подряд и уговорила делать вид, будто они ни чего не замечают! Кто настропалил Сержа и Веронику? А Замиру? А Жерома? — Он чуть было не добавил: «И хозяина табачной лавки», но вовремя прикусил язык. — Ты хоть сам–то понимаешь, что плетешь? — медленно спросила Аньез. Да, он понимал, он прекрасно понимал, что несет бессмыслицу. Но вокруг него все уже превратилось в бессмыслицу.
— Ну тогда что это такое? — опять спросил он, разжав кулак, словно пытался убедить самого себя. — Что это, скажи!
— Волосы, — ответила она. И со вздохом добавила: — Волосы от твоих усов. Ты это жаждал услышать? А теперь оставь меня в покое, я хочу спать.
Он вышел из спальни, хлопнув дверью, с минуту постоял, созерцая кучку волос на ладони, затем улегся на диван. Вынув из кармана купленную для Жерома пачку, он по одной извлек оттуда все сигареты и ссыпал на их место волоски. Потом закурил, провожая взглядом кольца дыма, но совершенно не чувствуя вкуса табака. Машинально стащил с себя одежду, швырнул ее на ковер, достал одеяло из стенного шкафа в коридоре и решил попытаться уснуть, ни о чем не думая.
Впервые они спали раздельно: все их ссоры, коли уж такое бывало, происходили в супружеской постели, как и любовь, и мало отличались от нее.
Эта первая разлука удручала его даже больше, чем враждебное упрямство Аньез.
Он спрашивал себя, придет ли она к нему мириться, найти приют в его объятиях, успокоить его и успокоиться самой, сказав: «Ну, кончено, кончено!» и твердя это до тех пор, пока они оба не уснут и этот кошмар взаправду не сгинет.
Сон не шел к нему; он лежал, представляя себе эту сцену: сперва легонько скрипнет дверь спальни, мягко прошуршат по ковру, все ближе и ближе, ее шаги, и вот она уже возле дивана, в поле его зрения, опускается на колени, глаза в глаза, и он, протянув руку, начнет ласкать ее груди, поднимется к шее, к затылку, а она ляжет рядышком и еще раз шепнет: «Все кончено!»
Он снова и снова проигрывал в уме эту сцену, возвращаясь к самому ее началу — к тихому скрипу двери. Он прямо–таки слышал шорох шагов по ковру, и ему безумно хотелось покрыть поцелуями ноги Аньез — пальцы, пятки, щиколотки, — зацеловать ее всю целиком. В одном из воображаемых вариантов он сам поднимался ей навстречу, на фоне светлеющего окна. На какой–то миг они застывали, стоя обнаженными друг против друга, и — конец ссоре.
Или лучше так: он поджидает ее у самой двери. А собственно, почему бы просто не войти в спальню — странно, что ему раньше не пришло это в голову; сейчас он встанет… хотя нет, лучше не надо, если он так поступит, все завертится сначала, он опять начнет думать о волосках, лежащих в пачке от сигарет, задавать новые вопросы, и конца этому не видать. Но даже если она придет, что это изменит? Пачка, наполненная волосками, лежала перед ним на низеньком столике как немой свидетель скандала, который он устроил по милости Аньез; это тоже нужно будет потом обсудить. А может, и не надо, может, лучше вообще не затрагивать больше этот вопрос, а взять и капитулировать, сказав ей: «Ладно, не было у меня никаких усов, теперь ты довольна?» Нет, так тоже не годится, нельзя об этом заговаривать, ни в коем случае нельзя; он вообще ни слова не вымолвит по этому поводу, и она тоже, просто прижмется к нему, такая теплая, нежная; и вновь он мысленно просматривал задуманную сцену, меняя детали, но явственно чувствуя близость ее тела; и все произошло именно так, как ему хотелось, он даже не удивился, что она подумала о том же, возжелала того же, что и он, в то самое мгновение, что и он, и все сразу встало на свои места.
Дверь отворилась — совсем тихонько, и так же, почти неслышно, прошуршали по ковру босые ноги. Потом в комнате остался только один звук — тиканье будильника, смешанное с их легкими, слившимися наконец дыханиями; встав на колени, Аньез коснулась губами его губ и задышала глубже, когда он стиснул ей груди, провел руками вдоль тела, по бедрам, по ягодицам, между ног, и вот уже ее дыхание перелилось в сладкий стон, а волосы разметались по его плечу, и она целовала это плечо и кусала это плечо, и он чувствовал на этом своем плече влагу ее слюны и ее слез, и плакал вместе с нею, и, крепко сжав всю ее в объятиях, заставил вытянуться, сплести ее ноги со своими, потом привстать, податься вперед, одарить его рот горячей тяжестью грудей, откинуться назад, изогнуться и подставить его губам свой живот, который он целовал снизу, целовал между ляжками, целовал нежные сухожилия, соединявшие ляжки и лоно, куда он погружал язык, продвигая его как можно выше, как можно дальше, убирая на миг, чтобы облизать губы, и вновь проникая в ее чрево, и торжествующе слыша, как она стонет там, над ним, и воздымает руки, чтобы раскрыться еще полнее, и отводит их за спину, и сжимает его член, и пропускает его сквозь кольцо своих пальцев вверх–вниз, вверх–вниз, пока он сосет ее, заставляя кричать от наслаждения и крича сам внутри нее, уверенный, что она слышит его, что эти стоны вибрируют в глубине ее лона, как связки у него в горле, и что его рот не может быть нигде, кроме как в ней, никогда не сможет быть в ином месте, что бы ни случилось, и он безостановочно твердил это, погрузившись в нее губами, носом, лбом и оставив открытыми только уши, готовые ловить крики, исторгавшиеся из ее груди, крики в два слова: «Это ты! Это ты! Это ты!», которые она твердила и заставляла твердить его все сильнее, все громче, и это был он, и это была она, и, выкрикивая эти слова, он страстно хотел увидеть, как она кричит их, и, отпустив ее бедра, нащупывал лицо, раздвигал нависшие волосы, смотрел на нее в полумраке, воздетую над ним, с исступленно расширенными глазами, и, схватив за плечи, опрокидывал навзничь, прижимая спиной к своему животу, не отпуская ртом ее лона, ощущая судорожно разведенными ногами ее мечущиеся волосы и выгибаясь, вместе с нею, мостом, который все выше и выше вставал над их ложем, в ночной тьме, а потом они рухнули наземь, по–прежнему твердя: «Это ты! Это ты!», и сплелись заново, лицом к лицу, ощупывая друг друга дрожащими пальцами смешивая слезы, увлажнившие им щеки и плечи, и она шепнула: «Иди сюда!», притянула его к себе, и они вновь слились в одно целое в ее чреве, вцепляясь в волосы, кусая, целуя и неустанно бормоча сквозь стиснутые, блестевшие в темноте зубы: «Это ты! Это ты! Только ты!», не говоря ничего другого, не думая ни о чем другом, раскрывая глаза шире чем рты, и жадно стараясь распознать друг друга во мраке и увериться, что это он, что это она, что это они оба, и никого другого, и ничего другого, и больше нигде и никогда только ты, да, это ты — они изнеможенно и нежно твердили это слово еще долго после конечного взрыва страсти, не разнимая пылающих тел, пока она со вздохом, с улыбкой любви не протянула руку к столику, нащупывая пачку сигарет, а он, удержав ее, сказал «Не надо».
Она смиренно, не задавая вопросов, убрала руку. Прижавшись друг к другу по одеялом, они проговорили до самого утра. Она сказала ему — да он и сам уже знал, — что не устраивала никакого розыгрыша. Она поклялась в этом, а он ответил, что не нуждается в клятвах и уверен в ее искренности, хотя такие шутки были у нее в обычае. В обычае… да, верно, но только не с ним, только не так и не на сей раз, он должен ей поверить, а она должна верить ему. Ну разумеется, они верили друг другу, но тогда вставал вопрос: чему верить? Что он сходит с ума? Что она теряет рассудок? Они осмелились произнести это вслух, одновременно крепко, до боли, обнявшись, лаская языком тела друг друга; они знали, что им нельзя прерывать любовный акт, нельзя разнимать объятия, иначе они больше не смогут ни верить, ни говорить. И если утром они расстанутся, все можно начаться вновь, наверняка все начнется вновь, и они опять будут хитрить, изворачивать и сомневаться. Она сказала, что, на первый взгляд, это кажется невообразимым, но, может быть, с кем–то такое уже случалось? С кем же? Они не знали, даже не слышали никогда о ком–нибудь, кто верил бы, что носит усы, не нося их. Или же, добавила она, кто верил бы, что любимый человек не носит усов, тогда как он их носил. Нет, им никогда не приходилось слышать о таком. Но ведь это не было безумием, и они не были безумны; вероятно, речь шла о легком душевном расстройстве, о галлюцинации, а может быть, о начинавшейся нервной депрессии. «Я схожу к психиатру», — сказала Аньез. «Но почему ты? Если кто–нибудь из нас болен, так это я». — «Отчего?» — «Да оттого, что все окружающие думают, как ты; все они убеждены, что у меня сроду не было усов, значит, я съехал с катушек». — «Мы пойдем к нему оба, — сказала она, целуя его, — наверно это самый обычный случай, ничего серьезного». — «Ты в это веришь?» — «Нет». — я тоже нет». — «Я тебя люблю». И они твердили, твердили слова любви, и верили в них, и доверяли друг другу, даже если это было невозможно, — а что же еще им оставалось делать?!
Утром, стоя голышом в кухне и готовя кофе, он выбросил в мусорный мешок сигаретную пачку со своими срезанными усами. Глядя на булькающую кофеварку, он со страхом думал, как бы ему не пожалеть о том, что уничтожено единственное вещественное доказательство — на тот случай, если «процесс» возобновится, если они не захотят бороться с этим наваждением единым фронтом. И еще он боялся мысли, что Аньез любила, обнимала и утешала его только с одной целью: усыпить в нем подозрительность и толкнуть именно на этот шаг. Нет, так думать было нельзя, это чистое безумие, а главное, предательство по отношению к Аньез.
Они пили кофе в гостиной, затопленной радостным утренним светом, и, старательно избегая главной темы, обсуждали вчерашний фильм. К одиннадцати часам он должен был идти в агентство, несмотря на субботний выходной: проект требовалось закончить к понедельнику, и Жером с Замирой ждали его. Сделав над собой усилие, он уже на пороге, как бы между прочим, сказал Аньез, что надо в самом деле подумать о визите к психиатру. Она ответила, что займется этим, и тон ее был так невозмутимо спокоен, как если бы она обещала ему заказать китайские блюда у ресторатора с первого этажа.
— Ты что–то совсем одичал! — сказал Жером, взглянув на его небритую физиономию.
Он ничего не ответил, только усмехнулся. За исключением этой короткой фразы да шуточки, отпущенной Замирой, когда он стрельнул у нее сигарету, начало дня протекло без всяких происшествий. Если он действительно страдал галлюцинациями или начинавшейся депрессией, как предположили они с Аньез, не стоило посвящать в это всех знакомых, с риском услышать потом за спиной сочувственный шепот: «Бедняга, у него совсем крыша поехала!..» Все уладится, он в этом уверен, и незачем кричать о своих проблемах на каждом углу, чтобы к нему прилипла репутация чокнутого, ведь потом от нее до конца жизни не отмоешься перед друзьями и клиентами. Словом, он постарался держать себя как обычно.
Замира явно уже не помнила о странном вчерашнем разговоре, в худшем случае приписав его супружеской размолвке; правильно он сделал, что сдержался и не задал ей роковой вопрос, хотя накануне в какой–то миг и упрекнул себя в трусости. Вообще–то, ничего страшного не произошло; его бред, если таковой имел место, остался для всех тайной, дурацкое недоразумение кануло в прошлое, и если он сам будет помалкивать — а он, конечно, остережется болтать, — то ничем теперь себя не выдаст. Разглядывая свое лицо в зеркале, изучая и ощупывая верхнюю губу, украшенную густой щетиной, он видел заросшего — правда, еще не усатого — человека, и это зрелище, само по себе не слишком эстетичное, но явно принятое окружающими, утешало его. Он даже начал думать, что на этом, бог даст, злоключение кончится и, может быть, ему вовсе не обязательно идти к психиатру — достаточно согласиться с общим мнением, а именно: что он не носил усов, и закрыть этот вопрос навсегда. Тем более что общее мнение было представлено весьма узким кругом лиц — к ним относились Аньез, Серж с Вероникой, Жером, Замира и еще несколько человек, знавших его в лицо, с которыми он, в силу обстоятельств, сталкивался за последние двое суток. Он решил сосчитать этих последних: хозяин табачной лавки, рассыльный из агентства, дважды заходивший накануне, сосед, с которым он ехал в лифте; никто из них не заметил перемены в его внешности. Однако, возразил он себе, представим, что я сам увидел какого–то едва знакомого субьекта, сбрившего усы; неужели я стал бы обсуждать с ним сей факт как событие мирового масштаба? Конечно нет; и в молчании этих второстепенных личностей, объясняемом либо сдержанностью, либо рассеянностью, не было ровно ничего удивительного.
Усердно трудясь над чертежом, покусывая кончик фломастера, он одновременно боролся с искушением протестировать кого–нибудь из близких знакомых, задать этот чертов вопрос в последний раз перед тем, как закрыть его или, вернее, озадачить им психиатра. Ведь, как ни крути, проблема–то все равно останется. Либо подопытный ответит «Нет, ты никогда не носил усов», и это подтвердит его сумасшествие, а вдобавок введет в курс дела лишнего свидетеля, тогда как сейчас о нем знает одна Аньез. Либо собеседник заявит: «Да, конечно, я всю жизнь видел тебя усатым, что за глупый вопрос!» — и, значит, виновата Аньез. Виновата — или безумна. Нет, именно виновата, коль скоро вовлекла в свой заговор остальных. А впрочем, какая разница: такой злой умысел, такая коварная шутка, переходящая в тщательно разработанный заговор, свидетельствуют об истинном безумии. И главное: в чем бы он ни убедился — в собственном бреде или в сумасшествии Аньез, — он все равно ничего не достигнет, кроме печальной уверенности в том, что один из них свихнулся. Притом уверенности совершенно излишней — достаточно взглянуть на собственное удостоверение личности, где он сфотографирован с густыми черными усами. Любой человек при взгляде на этот снимок не сможет отрицать то, что видно невооруженным глазом. Значит, можно разоблачить Аньез. Доказать, что она сошла с ума или решила выставить сумасшедшим его. Но вот элементарный вопрос предположим, это он сбрендил до такой степени, что воображал себя усатым целых десять лет своей жизни и даже видел усы на фото; это означало, что Аньез, со своей стороны, рассуждая точно таким же образом, считала его либо опасным безумцем, либо безвредным маньяком, а может, и тем и другим. И вот, несмотря на это, несмотря на дикую сцену с обрезками усов, извлеченными из помойки, она пришла ночью к нему в гостиную, убедила его в своей любви, в своем доверии и поддержке во всем или вопреки всему; ее порыв заслуживал того, чтобы он проникся к ней ответным доверием, разве не так? Конечно, заслуживал… вот только доверие это никак не могло быть взаимным, ибо один из них лгал или бредил. Он–то прекрасно знал, что чист. Значит, это Аньез; значит, пылкие объятия прошлой ночи были еще одним коварным обманом. Но если, вопреки очевидности, Аньез не собиралась его обманывать, тогда она совершила героический акт, акт высшей, жертвенной любви, и ему не следовало отставать от нее в благородстве Разве что…
Встряхнувшись, он закурил сигарету, разъяренный своими бесплодными попытками вырваться из заколдованного круга. Просто невероятно: до чего же трудно найти беспристрастного судью, который разобрался бы в столь ясном, очевидном деле, где и cлепому все видно!
Но, если хорошенько прикинуть, в чем, собственно, проблема? В риске, что суд может подкупить противная сторона? Так ведь достаточно обратиться к первому встречному на улице, лишив Аньез возможности переманить его на свою сторону с помощью денег. И такое решение одновременно снимало другое неудобство, а именно деликатный характер этого дела. Подобный вопрос, заданный другу или сотруднику, тут же зачислил бы его в разряд психов.
Незнакомец также сочтет его помешанным, но и пусть, ведь это будет человек, которого он больше никогда не увидит. Схватив пиджак, он объявил, что выйдет подышать воздухом.
Было три часа дня. Солнце светило так весело, а магазины позакрывались так давно, что казалось, будто уже наступило лето или по крайней мере воскресенье. Он все испытывал ощущение личной свободы оттого, что, работая в агентстве по выходным, мог зато не сидеть там по будням от звонка до звонка. Профессия архитектора позволяет ему вести этот привольный образ жизни, он прочно свыкся с ним и теперь горестно спрашивал себя: неужели приключившаяся с ним нелепость разрушит это легкое, npиятное, уравновешенное существование?
Накинув пиджак на плечи, он медленно брел по безлюдной улице Оберкан и, встретив наконец–то другого прохожего — сухонького старичка с кошелкой, откуда торчал пучок лука–порея, — невольно улыбнулся, представил себе, как тот обалдеет, если эдак вежливенько предъявить ему свое удостоверение и cпросить, снят ли он там с усами или без. Небось решит, что над ним издеваются, и возмутится. Или же сочтет это остроумной шуткой и ответит в том же духе. Кстати, нельзя сбрасывать со счетов и эту возможность. Он попробовал представить себе, как сам отреагировал бы в данной ситуации, и с тревогой признал, что, скорее всего, отделался бы ничего не значащей репликой, разве только удалось бы как–нибудь сострить. А в самом деле, что такого смешного можно ответить на подобный вопрос? «Ну конечно, это же Брижит Бардо!» Нет, слабовато. Самое верное было бы просто и ясно изложить свою проблему, но он не знал, как за это взяться. Может, обратиться к серьезному человеку, который именно в силу характера или профессии не расположен шутить? К полицейскому, например. Нет, опасно: если тот окажется не в духе, он рискует угодить в участок за насмешки над должностным лицом «при исполнении». А вот не прибегнуть ли, в самом деле, к помощи кюре?
Прийти якобы на исповедь и сказать: «Отец мой, я, конечно, грешил, но беда не в том; я хочу только, чтобы вы взглянули сквозь решетку исповедальни на это фото…» Священник наверняка ответит: «Сын мой, вы что, спятили?» Нет уж, если он хочет получить квалифицированную помощь в этом деле, придется пройти через пытку сеанса у психиатра; Аньез найдет ему хорошего врача.
Самое главное — подготовиться к этому визиту, заранее решить, как правильно держаться.
Он ощутил жажду и, увидев на бульваре Вольтера открытое кафе, вошел было внутрь, но тут же вернулся обратно. Там, в помещении, он ни за что не решится задать свой проклятый вопрос. Лучше остаться на улице, тогда он сможет быстренько распрощаться с собеседником, чем бы ни кончилась его попытка.
Он сел на скамейку лицом к тротуару, надеясь, что кто–нибудь подсядет к нему и завяжется разговор. Но никто не подходил. У перехода стоял слепой, нащупывая столб светофора, и он спросил себя, каким образом тот распознает красный и зеленый свет. Скорее всего, по шуму проходивших автомобилей, но их сегодня было немного, и этот человек рисковал ошибиться. Встав со скамейки, он осторожно тронул слепца за руку, предлагая перевести его через шоссе. «Вы очень любезны, — ответил молодой человек, ибо это был молодой человек в зеленых очках, ковбойке цвета гусиного помета, застегнутой до самой шеи, и с белой палочкой в руке, — спасибо, но мне не нужно переходить». Убрав руку, он пошел дальше, думая о том, что можно было бы задать свой вопрос слепцу — по крайней мере, так он не рискует, что его увидят. Но тут ему пришла в голову другая мысль, вызвавшая у него улыбку. «А что, можно попробовать!» — сказал он себе, уже зная, как ему поступить. Жаль только, что у него нет белой трости. Правда, некоторые слепые обходятся и без нее — наверное, из самолюбия. Еще он боялся, что его подведут глаза, но тут вспомнил, что в кармане лежат солнечные очки, и надел их Очки были от фирмы «Ray—Ban», и он сильно сомневался, носят ли такие настоящие слепцы; однако, по логике вещей, слепой, из гордости отказавшийся от белой палочки, вполне способен щеголять в шикарных солнечных очках. Он прошел несколько шагов вдоль бульвара, нарочито неуверенной походкой, слегка вытянув вперед руки и вздернув подбородок; потом вынудил себя прикрыть глаза. Мимо промчались, одна за другой, две машины, где–то далеко взревел мотоцикл, затем возник другой, приближавшийся шум. Ему пришлось слегка сжульничать, чуть подняв веки, чтобы установить происхождение этого звука. Навстречу шла молодая мамаша с колясочкой. Быстро обозрев окрестности, он убедился, что настоящего слепого нигде не видно, закрыл глаза, твердо решив больше не подсматривать и не смеяться до окончания опыта, и двинулся вслепую наперерез женщине. Он задел ногой коляску, сказал:
— Извините, месье! — протянул руку и, нащупав клеенчатый капот, вежливо попросил: — Будьте добры, окажите мне небольшую услугу!
Молодая женщина ответила не сразу; вполне вероятно, что, вопреки его логическим построениям, она не приняла его за слепца. «Да, конечно», — наконец отозвалась она, чуть откатывая коляску назад и вбок, чтобы не наехать ему на ногу и идти дальше. Он пошел рядом, с закрытыми глазами, не отнимая руки от капота, и заговорил, как в воду бросился:
— Дело вот в чем, я, как видите, слеп. Пять минут назад я наткнулся на какие–то корочки — то ли удостоверение личности, то ли водительские права, и никак не могу разобрать, чьи они — случайного прохожего или моего друга, с которым я только что расстался. Мне не хочется лишать человека важного документа. Не могли бы вы описать мне лицо на фотографии, тогда я буду знать, как мне действовать. — Замолчав, он стал рыться в кармане, ища удостоверение со смутным чувством, что допускает какую–то оплошность.
— Да, конечно! — повторила, однако, молодая женщина, и он протянул документ в ее сторону.
Она взяла его, не останавливаясь, и они оба продолжали шагать, — вероятно, теперь она вела коляску одной рукой. Лежавший там ребенок, наверное, спал: за все это время он не проронил ни звука. А может, коляска была и вовсе пуста. Он сглотнул слюну, борясь с искушением открыть глаза.
— Вы ошибаетесь, месье, — сказала наконец молодая женщина, — это, скорее всего, ваше собственное удостоверение. Во всяком случае, на нем ваша фотография.
Он должен был предусмотреть это, он чувствовал, что в его уловке есть слабое место: разумеется, любой заметил бы, что на снимке изображен он сам.
Но, в общем–то ничего страшного в этом не было, он вполне мог ошибиться.
Правда, на фото у него не было черных очков. А кстати, ставят ли в документах пометку «слепой»?
— Вы уверены? — спросил он. — Мужчина на карточке — он с усами?
— Да, конечно, — ответила женщина, и он почувствовал, что она сует ему в руку двойную картонку в скользкой виниловой обложке.
— Но ведь у меня нет усов! — возразил он, идя ва–банк.
— Да нет же, есть!
Его пробрала дрожь; забыв обо всем, он открыл глаза. Женщина шла, катя перед собой пустую коляску и не глядя на него. Вблизи она казалась не такой уж молодой, как издали.
— Вы уверены, что на снимке я все–таки с усами? — спросил он внезапно осипшим голосом. — Присмотритесь как следует!
Он помахал было удостоверением перед ее лицом, пытаясь всучить ей документ, и женщина оттолкнула его руку и вдруг завопила:
— Хватит, отстаньте от меня, а то я позову полицию!
Он рванулся и побежал через дорогу, прямо на красный свет. Одна из встречи машин успела притормозить, едва не сбив его; он услыхал за спиной проклятия водителя и помчался дальше, до самой площади Республики, где ввалился в кафе и, задыхаясь, упал на скамью.
Официант вопросительно вздернул подбородок, и он попросил кофе.
Медленно приходя в себя, он переваривал услышанное. Значит, тот хорошо спланированный заговор, в который он не верил из–за трудности исполнения, сочтя его просто дурацкой шуткой, все–таки имел место. Он подробно восстановил в памяти свое недавнее приключение. Когда он возразил, что у него нет усов, женщина ответила: «Нет, есть!», вот только не знал, что она имела в виду — фотографию или его самого. Может быть, она приняла за усы двухдневную щетину, покрывшую его верхнюю губу? Или вообще плохо видит. Или все это ему померещилось, и он никогда не сбривал усов, и они по–прежнему красовались на своем месте — густые, ухоженные, — обманывая его трясущиеся пальцы и глаза, которые, стоило ему резко обернуться к зеркалу у себя за спиной, узрели там настороженное, зеленовато–белое лицо. Тут только он заметил, что на нем очки, снял их и принялся изучать себя при естественном освещении. Да, это он — небритый, все еще дрожащий, но он самый. Значит, в таком случае…
Судорожно сжав кулаки, он зажмурился как можно крепче, лишь бы погрузиться в темноту и покончить с этим мучительным, бесплодным метанием от одной догадки к другой. Как найти выход из этого адского круга, как вернуться к нормальной жизни? И все сначала, опять он испуганно взвешивает только что найденное преимущество, доказательство, которое позволит ему уличить… уличить кого?
Аньез? Но почему? Зачем она проделывала все это? Какая причина может оправдать подобную выходку, если не безумие, само по себе не нуждающееся в причинах или же имеющее свою, особую причину, которая, поскольку он–то не был сумасшедшим, ускользала от его понимания. «А Серж с Вероникой тоже хороши! — подумал он с яростью. — Аньез свихнулась, а они ее поощряют, идиоты чертовы!» Ну уж он им всыплет по первое число, чтоб неповадно было развлекаться такими выходками, которые способны загнать его жену в психушку!
Он разрывался между гневом и тошнотворно–сочувственной нежностью к Аньез, к бедняжке Аньез, к его жене Аньез, такой хрупкой во всех отношениях, и телом и психикой, которой угрожало безумие. Теперь, задним числом, ему открылся смысл всех ранних симптомов ее болезни: склонность к неуловимо тонкому коварству, преувеличенная тяга к абсурдным ситуациям, телефонный розыгрыш с замурованной дверью, история с радиаторами, раздвоение личности: с одной стороны, женщина, уверенная в себе днем, на людях, с другой — маленькая обиженная девочка, горько рыдающая по ночам в его объятиях. Как же он раньше не забил тревогу, не распознал эти начатки депрессии, эту неодолимую страсть верховодить!.. — а теперь поздно, она уже слишком глубоко увязла. Или, может, еще рано отчаиваться; может, его любовь, терпение и такт вырвут ее из когтей демонов безумия, — он сделает все, что в его силах, и вернет ее к нормальной жизни! Если нужно, решится даже, из любви к ней, на побои, как оглушают ударом по голове тонущего человека, который в панике мешает спасителю вытащить его на берег. Теплая волна любви затопила его душу, в которой теснились, одна ужаснее другой, метафоры, обличающие его в слепоте и безответственности. Приход Аньез прошлой ночью вспоминался ему теперь как отчаянный призыв о помощи. Наверное, она смутно догадывалась о своем состоянии. И, заговорив с ним о психиатре, тем самым подталкивала его отвести к врачу ее самое. Она билась в тенетах безумия, стараясь пробудить в нем тревогу; вся эта свистопляска в течение двух последних дней, вся эта абсурдная история с усами была не чем иным, как попыткой пробиться сквозь толстую стену его равнодушия, привлечь к себе его внимание, воззвать о помощи. Слава богу, он если не понял, то хотя бы услышал эту немую мольбу, проведя с ней ночь любви, уверив в своей защите, в своей неизменной близости и готовности помочь ей сохранить себя как личность. Нужно продолжать в том же духе, выглядеть надежным и незыблемым, как скала, верным другом, на которого можно опереться в трудную минуту; главное, не дать Аньез увлечь в бездну сумасшествия, приобщить к своему бреду его самого, иначе вообще все рухнет. Он купил пачку сигарет, выкурил одну, оправдав свое безволие тяжелой ситуацией, и принялся разрабатывать программу спасения Аньез. Ну, во–первых, конечно, — обратиться к психиатру.
Совершенно ясно, что, бросив эту фразу о консультации, как бросают в море бутылку с запиской, она рассчитывала также обвести вокруг пальца и врача.
Разумеется, тут она заблуждалась: опытный психиатр не попадется на ее удочку, в отличие от глупеньких Сержа и Вероники. А в общем–то, если вдуматься, может быть, умнее всего предоставить ей полную свободу действий: ее выдаст собственное поведение, и специалист куда лучше разберется в этом деле, услышав ее бредовые речи. Он вообразил, как врач записывает в блокнот измышления Аньез: «Знаете, доктор, мой муж уверен, что до прошлого четверга носил усы, а это неправда!» Одна такая фраза насторожит его, убедив в том, что она страдает… а чем, собственно? Он совершенно не разбирался в душевных болезнях и тревожно спросил себя, как может называться подобное расстройство, излечимо ли оно… Он только смутно помнил, что бывают неврозы и психозы и что вторые хуже первых, вот и все… Но, как бы то ни было, следует приготовить для «психушника» хотя бы краткое досье, оно поможет ему сразу войти в курс дела: фотографии (у него их полно), свидетельства третьих лиц о характере Аньез, о ее резких сменах настроений. И при этом пускай инициатива остается за ней, так оно будет проще.
Теперь об отзывах третьих лиц: нужно предупредить друзей. Придется пойти на это, во избежание очередной клоунады со стороны Сержа и Вероники.
Конечно, это деликатная проблема — выдержать нужную меру твердости и такта, избежать паники, чтобы они не вздумали обращаться с Аньез как с больной, но все же прониклись трагизмом ситуации. Значит, обзвонить всех знакомых, включая ее подружек, сотрудников и, по мере возможности, изолировать ее от окружающих. Конечно, это ужасно — сговариваться с ними за ее спиной, — но другого выхода нет.
Что же до него самого, то в ближайшее время самое разумное — притворяться, будто он во всем с нею согласен, дабы избежать конфликтов, а может быть, и катастрофы. Нужно сейчас же вернуться домой, повести ее куда–нибудь ужинать и делать вид, будто ничего не случилось, а главное, не говорить об этих проклятых усах; если же она заведет о них речь, то признать, что у него были галлюцинации — были и прошли. В общем, успокоить ее и протянуть время. Но не перестараться, иначе она решит, что визит к психиатру и вовсе излишен. Он будет настаивать на его необходимости, изобразит эту консультацию самой банальной вещью на свете, хотя, конечно, трудно считать это нормой. И он попросит Аньез сопровождать его, что вполне естественно, тут она ничего не заподозрит. Или же, напротив, поймет, что он все понял. Придется, наверное, ждать до понедельника, но уж в понедельник они точно будут у врача, и с утра пораньше.
Расплатившись за кофе, он спустился вниз, чтобы позвонить в агентство.
Разумеется, он не пойдет на работу ни сегодня, ни завтра — тем хуже для проекта спортзала и для клиента, который ждет его в понедельник. Жером вздумал спорить и кричать, что он, черт подери, неудачно выбрал время для своих фокусов, но он оборвал его на полуслове: «Ты что, оглох? Аньез очень больна, поэтому слушай, что я тебе скажу: мне плевать на спортзал, мне плевать на агентство и мне плевать на тебя; отныне я занимаюсь только моей женой. Усек?» — и повесил трубку. Завтра он перезвонит, и извинится перед Жеромом и Замирой, и, кстати, выругает их — конечно, не слишком грубо — за участие в розыгрыше, в общем–то вполне простительное; они ведь не могли знать правды, он и сам едва не клюнул на эту приманку. Но сейчас нужно спешить домой, убедиться, что Аньез там, что ей не стало хуже. Он подумал: теперь я буду все время бояться за нее, и эта перспектива поселила в нем тревогу и какой–то странный, болезненный восторг.