— А теперь мне куда?
— Куда хотите. Можно и на квартиру к своей старухе, — толстуха захохотала, и с задних мест тоже захохотали, и гость растерялся опять. Кадычок у него сделался бугорком и застыл.
— Так куда мне — я што-то не понял?
— Спасибо вам. Мы вас сейчас отпускаем. Попрощаемся — и домой! — сказала громко учительница, и Демёхин поклонился всем — каждому ряду в отдельности — и открыл медленно-медленно дверь. Перед тем, как уйти, еще раз оглянулся и хотел что-то сказать. Но в дверь влетели на всех парах старшеклассники и чуть не сбили с ног его. Он устало поморщился и махнул рукой. Дверь за ним закрылась бесшумно, как будто в ней не было звука.
А в классе уже хозяйничали шефы — комсомольцы из девятого «А». Они пришли с концертом к своим пионерам. Но вначале к доске вышла высокая школьница с белыми косами и сказала короткую речь. Ее слова были о том, что годы в детстве летят серебряной птицей и скоро всех их станут принимать в комсомол. И в этот день с них многое спросят, потому им всем надо учиться на «4» и «5». А потом шефы спели песню из кинофильма «Неуловимые мстители». Слова были веселые, нервные и взбудоражили всех. «Погоня, погоня в горячей крови!..» — так же горячо выводили ребята, и учительница тоже подпелась к ним, и у ней раскраснелось лицо. После песни девочки станцевали веселый украинский танец, а на баяне им подыгрывал Юрий Сергеевич, — и танец вышел такой же задорный, как песня. К Юлии Ивановне подошла председатель родительского комитета и посмотрела на нее ласково, как на дочку:
— Ну вот, а вы волновались. Из-за такой ерунды столько нервов…
Учительница вопросительно подняла глаза на толстуху, и та снова ее утешила:
— Не надо жизнь свою усложнять. Сегодня — Демёхин, а завтра — какой-нибудь Карпёхин… Так что пора себя наблюдать.
— Гостя надо было оставить. Он бы спел нам солдатскую! — подмигнул учительнице баянист. И она ему улыбнулась. Но это случилось опять машинально. Очень уж баянист походил на Мишу — такие же глаза, такие же волосы…
А возле классной доски стоял уже Игорь Хазанов. Голос у него оказался неожиданно чистый и звонкий. И учительница опять улыбнулась. На душе стало совсем спокойно и хорошо. И только одного хотелось, желалось, чтоб подольше звучал этот голос, чтобы снова и снова отдыхала душа. А Игорь пел о море, о белом парусе, и все его нежное смуглое личико налилось упругим счастьем, волнением — он не пел, а страдал. «Играют волны, ветер свищет…» — повторяла за ним учительница, и ей хотелось опять быть студенткой, чтобы снова жить в большом дальнем городе, чтобы снова ходить по улицам с Мишей Дерябиным. И чтобы это не кончалось никогда-никогда… И в этот миг закончилась песня, как будто приснилась.
В классную дверь легко постучали. Это была директор школы Клавдия Игнатьевна Сомова. У ней было хорошее настроение, глаза ее так и лучились, играли под толстыми стеклами очков. Но через секунду она вдруг посуровела:
— Ну, как ваше мероприятие? Гостя уже проводили, подарок вручили?
— Все сделали! Сделали… — заверила ее учительница, и директор снова повеселела.
— Я думаю, Юлия Ивановна, вы составите об утреннике подробную рапортичку?
— Хорошо, обязательно…
— Кстати, кто там с баяном? Неужели Юра Козлов?
— Да, да, — закивала учительница. — Он отец нашей Леночки.
— Отец — это полдела. Но этот парень живет со мной в одном доме. Говорят, он хороший станочник и вообще разбирается. Так что улавливаете?
— Да, да, — закивала снова учительница, и глаза у ней горели, как угольки.
— Вы, я вижу, понимаете меня с полуслова. Это похвально для молодости… Вот и напишите в своей рапортичке, что передовой рабочий Юрий Козлов взялся шефствовать над самодеятельностью… Ну хорошо. Я вообще-то вами довольна. Только следите за документацией. Без нее в нашем деле нельзя.
Дверь легко скрипнула и закрылась, и Юлия Ивановна вернулась к доске. Игорь пел уже грустную песню. Ее слова были о страстной любви, о разлуке, и родители на задних рядах ликовали: такой, мол, малыш, а поет о любви. После Игоря ведущая представила Леночку. Она вышла красивая, стройная, и вначале раскланялась. Баянист смотрел восхищенно на дочь. И когда она пела, он играл с особым старанием. Даже на лбу выступил пот и стали мокрыми волосы. Последним номером была песня «Солнечный круг». Ее спели хором и пионеры, и старшеклассники, и даже родители вышли к ребятам и тоже начали петь.
И вот, наконец-то, закончился утренник. Юлия Ивановна вышла со всеми на улицу. И здесь, на улице, все стали прощаться. Она пожала руку и толстухе, и баянисту, и Юрий Сергеевич снова поглядывал на нее загадочно и даже попросился ее проводить. Юлия Ивановна отказалась и пошла вперед быстрым шагом.
На улице все еще кружилась метель. А идти надо было далеко, почти на край городка. «Но скоро, скоро меня будет провожать Миша Дерябин. Вот вернется со службы и будет встречать да провожать… Милый, милый… Как тебе, наверное, холодно там? Я вот тоже одна…» Ветер бил прямо в лицо, и все еще летел сильный снег. «Милый, милый…» — шептала она и зябко прятала подбородок в меховой воротник. А метель не стихала. Наверно, будет кружить до утра. «Господи, хоть бы отпуск ему дали! Хоть бы повидаться, поговорить… Но все равно теперь уж недолго…» — И опять она представила что-то милое, нежное… И опять Миша точно бы сжимал ее руку, смотрел в глаза. И она забыла про холод.
И вот вышла на главную улицу. Магазины уже не работали, но вывески горели ярко, пронзительно в свете снегов. Возле неона кружились темные вихри. «Ласточки, снежные ласточки», — вспомнила Юлия Ивановна и сразу же замерзла. И чтобы согреться, пошла быстрее, почти побежала. И вдруг на пороге одного магазина увидела Петра Алексеевича. Он курил и смотрел куда-то под ноги. Она сразу узнала его, и тот тоже узнал.
— Почему домой не идете? — спросила учительница.
— Не могу, дочка. Надо остыть.
— От чего?
— Как тебе рассказать? Всех друзей вспомянул. Кто где лежит, а кто пропал совсем без вести. Помнишь, девочка-то спросила: с кем вы, мол, дружите, кто ваши друзья… Эх, Юля, Юля. Зря я к вам натряхнулся. А ты проходи, проходи, а я еще покурю.
Она прошла мимо, а через секунду опять оглянулась: он стоял в той же позе и только рука покачивалась, как будто кивала. Учительница сразу замедлила шаг, но потом почему-то отдумала. Да и решила враз про себя: «А может, он уже пьяненький…» И эта мысль ее успокоила. Она вздохнула всей грудью и зашла в переулок. Снежинки залетали ей в глаза, и было такое ощущение, что словно бы кто-то ее целовал. «Милый мой, хороший. Вот спишь там в своей казарме и не знаешь, не ведаешь, что я стою под снегом, что я имя твое повторяю…»
Через минуту она увидела огонек на своем подъезде, и он был такой теплый, притягивающий. И ей сразу захотелось спать, и она сладко-сладко зевнула. А в глаза и в горло опять попали снежинки. Она их проглотила, и во всем теле начался какой-то тихий и счастливый мороз. «Господи, мамочки! Какая красивая метель! Какой ветер…» — еще успела подумать учительница и забежала в подъезд.
ИРАКЛИЙ
Тяжелое солнце нависло над морем. И было тихо и по-вечернему глухо. Вода напоминала смятую фольгу, и в этом серебре отражалось небо. Но там тоже было пусто, прозрачно, ни одной тучки.
Зато у самого берега вода чуть-чуть шевелилась. Она бесшумно подавалась вперед, потом отступала. Это почему-то напоминало дыхание: вдох — выдох и опять все сначала. Запах мокрой гальки смешивался с запахом роз и пионов. В двадцати метрах от моря лежал большой парк, и все цветы и деревья там тоже дышали.
Я подошел к кромке воды и опустил вниз ладони. Их сразу же достала волна, и я затих и спрятал дыхание: такая она была мягкая, теплая, будто парная. А потом над головой у меня что-то случилось, и я вздрогнул и приподнял глаза. Но это же музыка, это же звуки! Они струились сверху, из парка. Они струились на меня медленными, спокойными ручейками, они стекали, точно бы с неба. И вдруг они отняли у меня волю, и я что-то вспомнил. Какая-то тень в голове промелькнула, а может быть, ветер. «Но, боже мой, когда это было? Да и было ли вовсе?.. Наверно, это вовсе не я шел тогда по лунному переулку и ждал кого-то? Ждал, и все во мне погибало. И вот — шаги навстречу, ее родное дыханье. А потом и она появилась, вся высокая, белая, какая-то морозно-чужая. И я брал ее за плечи, сжимал до боли и старался запомнить. Точно бы прощался с ней, точно бы собирался в дорогу. И сердце мое болело и замирало, а она смеялась и отстраняла меня, и я печально гладил ее лоб, ее брови… Боже мой, зачем я так делал? Неужели понимал уже, что все ненадолго?..»
Музыка стихла, и я очнулся. На пляже было по-прежнему пусто, безлюдно, только бегали мальчишки с собакой. Они бросали в воду длинную палку, и собака мчалась за ней и выносила обратно. Палка была, наверно, тяжелая, тащить ее было трудно. Но через секунду собака снова и снова бросалась в воду и хватала зубами палку. Ребятишки смеялись, собака поскуливала. А потом она опять бежала за палкой, и так бесконечно. Всем нравилась эта игра — и собаке, и ребятишкам. И мне тоже нравилась их игра, потому что отвлекала от дум.
А солнце спустилось совсем низко и уже не грело, а вроде ласкало. И я все стоял на одном и том же месте, словно меня приковали. Со мной и раньше такое случалось: все видишь, слышишь и даже лучше еще, сильнее, но почему-то не можешь двигаться, шевелиться, точно ты околдован. А может, это музыка была виновата, это тихое вечернее море.
— И-ра-а-аклий! Беги же сюда! Ира-а-аклий!!! — Вот тебе и тишина. И я испугался этого голоса и оглянулся, кричали где-то рядом, но я сразу не понял. Наконец, догадался, увидел: высокая темноволосая женщина подняла кверху руку и смотрела туда, где были мальчишки.
— Ира-а-аклий! Ты уморишь меня, ей-богу!.. — слова она произносила гортанно, как все грузинки. — Ну где ж ты?! — Она махала рукой, а рядом с нею качалась длинная ветвистая тень от нее, и эта тень напоминала оленя.
— Ира-а-аклий! Ой, горе мое… — Она оглянулась, и я встретился с ней глазами. На ней был черный тесный купальник, и он плотно обхватывал ее белое, почему-то незагоревшее тело. И на этом белом, почти снежном, непрочном, высилась черная шапка волос, а под ними блестели глаза, как перезрелые сливы.
— Ира-а-аклий!.. Ну наконец-то. — Она взглянула опять на меня и скривила губы в капризном изломе. Ей не нравилось, что на нее уставился посторонний. И я сразу отвел глаза, но в тот же миг на нее набежал такой же темноглазый, веселый мальчик. Он обнял ее крепко за талию и прижался щекой к животу. Она ему что-то сказала, потом весело оттолкнула, но он снова кинулся на нее и обнял. Она засмеялась, поправила волосы, потом снова скосила глаза на меня, и в них был упрек, осуждение. Зачем, мол, смотришь на нас. Мы же чужие тебе люди, а ты, наверно, что-то задумал… А может, они так и не думали, а я все придумал. Все может… Но все равно я забросил на плечо свою сумку и пошел наверх, туда, где зеленели деревья. Я приходил к морю, чтоб искупаться, но так и не искупался. А теперь уж совсем расхотелось, да и почему-то стало обидно: «Ну зачем она так посмотрела? Зачем бровь подняла, зачем рассердилась?.. А может, просто мнит о себе, играет…» Но мысль мою перебили. И снова этот знакомый голос:
— Не понимаю, Ираклий! Я же не обещала. Да и собака — не развлеченье.
— Не-е-ет, купи мне собаку!
— Хватит. Я сегодня устала…
— Вот был бы папка, он бы купил мне…
Через секунду они меня обогнали. На ней было теперь белое легкое платье, а сын тащил надувной матрасик. Мальчик громко дышал и готовился плакать… Значит, он просит у ней собаку. И мужа нет у нее, иначе бы он не сказал: «Вот был бы папка…» И эта догадка почему-то обрадовала меня, — у меня шумно забилось сердце. Я пробовал успокоить его, я пошел тише, но сердце не подчинялось. И тогда я начал нервничать, злиться, но эта злость была какая-то особенная, какая-то шальная…
Я пошел еще тише, я улыбался. Мне просто ужасно нравилось, что у мальчика нет отца, что она одинока. «Но где же он, этот папка? Где ж они его потеряли? Наверно, он убежал от них, потому что у ней — сильный характер. Наверно, он теперь часто вспоминает обоих, не спит ночами…» Но я не жалел его, не хотел ему счастья. Мое чувство было похоже на ревность, и я достал сигарету. А мальчик уже плакал и поднимал в отчаяньи плечи. Она покашливала и все время пыталась взять его за руку, но он никак не давался. Она смеялась и смотрела вверх, на деревья.
По краям аллеи росли кипарисы. От них наступала вечерняя свежесть, прохлада. Эти деревья — всегда чудо для приезжего человека. Они и сами напоминали чем-то людей, каких-то строгих задумчивых великанов, охраняющих эту дорогу. И даже казалось, что у них есть слух, хорошее зрение. «Но от кого ж они ее охраняют?..» — Я улыбнулся и снова услышал музыку. Она была веселая, озорная, и звуки кричали, как птицы. И у меня тоже весело полетело дыханье. Но так длилось недолго. Через минуту оно уже сжалось в испуге: те, о которых я только что думал, куда-то пропали. Может, завернули в кафе, может, в боковой переулок. Но когда это случилось, я не запомнил. И сразу же пустота нахлынула на меня, обвязала, и стало горько, точно меня обокрали. Я озирался по сторонам, крутил шеей, но чуда не было: они исчезли, точно приснились.
Я пошел по дороге в обратную сторону, на что-то надеясь, но мимо меня мелькали чужие лица, — и во мне все сжималось. Чуда не было: они куда-то исчезли.
А через час я сидел уже в своей комнате и смотрел на море. Оно было золотое, слепящее в последних лучах заката. Но я видел не близкое, а далекое море. Мой санаторий стоял почти на горе, на вершине, и потому все, что было рядом, внизу, исчезало, а то, что было далеко, впереди, наоборот, приближалось. И там далеко, у самого горизонта, нещадно дымил пароходик. Этот беспокойный веселый дымок мне что-то напомнил. И вдруг я догадался: он напомнил мне ее глаза, ее волосы, он напомнил ее сына. Пароходик исчез, а виденье все продолжалось. И я снова шел по аллее, а мальчик впереди хныкал, постанывал и вырывал у матери руку. Она откидывала голову и гортанно смеялась. Иногда забывала про сына, смотрела куда-то вбок, на деревья. И я снова видел ее четкий прекрасный профиль. Она не знала, а я любовался. Ее волосы на свету все время менялись: они делались то синеватыми, блеклыми, то чуть-чуть золотились. А когда она заходила в тень, то походила издали на цыганку. И шла также свободно, всем телом, и высоко поднимала голову, как победитель. «Ну кого же ты победила, свела с ума? У тебя даже и мужа-то нет, и не бери на себя…» И опять я радовался, что у этой женщины мужа нет, а зачем радовался — я бы никому не сознался. «Но все ж, почему ее осуждаю? Чем она передо мной виновата? Почему каждую секунду думаю о ней, почему?..» — и еще вопросы, вопросы — и опять без ответа. Они и во сне гонялись за мной, не отпускали. Но сон ли это был — я не знаю. Просто я закрыл глаза и снова увидел море. Оно стояло в розовом огне в последних лучах заката. А по кромке воды бегали мальчишки с собакой. А потом я провалился куда-то, и как это случилось — не помню. Бывает, что у человека совсем выпадает память. Но это длилось недолго, а может, и долго — я ничего не помню, не знаю. А потом пришел ко мне чей-то голос. И я слышал его, я чувствовал, но самого человека не видел. Но все равно мне стало так хорошо, так покойно, будто плыл я в теплой воде прибоя, и кровь во мне то приливала, то отливала, и голос этот то уходил назад, то возвращался.
— Не печалься, мой дорогой, не надо… Время идет не у тебя одного, и ты над ним не поднимешься… — И вот отлив, и нет уже голоса, и в висках что-то громко постукивает. Но вот снова, снова… И мне опять хорошо.
— И не злись на меня, не придумывай. Все мы люди, и все мы не очень счастливы. Но у тебя еще все впереди, впереди… И та далекая снова вернется…
— Но как же! Как же! — я не вынес, я перебил. — Что теперь впереди? Ты смеешься надо мной, издеваешься? Завтра старость у меня, завтра… — Но снова нет уже голоса, и это как наказание. И я задыхаюсь, ищу его, и он опять, опять возвращается.
— Не печалься, мой дорогой. У всех так, и у тебя будет так же…
И тут открылись глаза, и я испугался. Что со мной? С кем сейчас разговаривал? И почему тоскливо мне, точно с кем-то простился?.. Я оглядывал комнату — и не узнавал ее. Я не узнавал окна, двери, даже потолок казался какой-то сердитый. И даже воздух вокруг меня был другой, непривычный. Он казался густым, он клубился. На всем лежала серая, почти молочная дымка, и ее-то не признавали глаза. И вдруг дошло до меня, вдруг пронзило: а ведь утро уже, настоящее утро. И в ту же секунду замычали коровы и щелкнул кнут, — это в ближнем поселке проснулось стадо и вышло на волю. А потом я услышал, как внизу, на шоссе, зашумела машина. За ней — вторая, третья, четвертая, и вот уж целый поток понесся к Сухуми. Я встал с дивана, открыл окно. Над горами стояли легкие тучки, а впереди было море и еще что-то синее, зеленоватое, голубое. Но это все равно было море, и я смотрел и не верил. И вдруг впереди брызнул светлый луч. Он поднялся над водой и в изумлении замер, и я тоже замер, напряг глаза. А луч скользил все дальше, дальше. Я не мог оторваться. Какая радость, как повезло мне!.. И сам луч все время менялся: он то темнел на глазах, то опять делался нахальным, веселым. И вот уж осветилось все небо. Это солнце встретилось с морем, обрадовалось, и я прильнул к окну и не мог насмотреться… «Боже мой! Неужели так вечно? Люди здесь приходили и уходили, а это море всех пережило… А потом не будет и меня, а море будет…»
— Не печалься, мой дорогой, не надо… У тебя все еще впереди, впереди. — И тот ночной голос снова ожил во мне и стал успокаивать. И я не удивился теперь, я точно ждал уже, точно верил… А потом он ушел от меня — и снова стало тоскливо. И тот луч золотой тоже бросил меня и растаял в тумане. Но это и не туман даже, а какие-то испарения. Они шли от воды и поднимались все выше, выше и выше; и там, высоко над морем, они превращались, наверное, в облака, чтоб опуститься снова дождями или снегами, а опустившись, снова подняться. Но почему сегодня такое светлое море? Почему опять мне стало грустно, тоскливо? И что за предчувствия мучат меня, сжимают дыхание? И я спрашивал кого-то и не находил ответа. И по спине у меня бежала неприятная знобящая струйка. И пальцы тоже зябли и не находили себе покоя. Я раскурил сигарету, но табак показался мне кислым, безвкусным. От него остался на зубах запах мыла.
Я не помню, как завтракал, как пил свой чай в то жаркое, какое-то пеклое утро. Жарко было везде, даже в тенистых аллеях, потому все повалили на пляж, и я тоже пошел со всеми. Кричали дети, но я своих мальчишек не видел. Женщины несли тяжелые сумки, надувные матрацы, а мужчины выступали лениво, вальяжно, как будто делали снисхождение.
Море слепило глаза, и я выбрал место под тентом. И сразу раскрыл газету, но читать почему-то не смог. Море тихо шумело, но мне казалось, что это шумят березы. От чего уехал, то и казалось. А потом шум отодвинулся куда-то вдаль и забылся. В голове тоже сделалось тихо, покойно, только в висках легонько постукивало, как будто долбилась птичка. Но вот и птичка затихла… Далеко, у самого горизонта, опять вырос прогулочный пароходик. Он был маленький, белый и все так же сердито дымил, на кого-то сердился. На его белых бортах нестерпимо горело солнце, а лучи попадали мне прямо в глаза, и я думал, что пароходик за мной наблюдает. Но вот он скрылся, и мне стало больно. Почему-то болела сама душа и хотелось уехать. Мне хотелось туда, где шумят березы. Я закрыл глаза и повернулся на спину. Рядом играли в карты какие-то парни, и я на них злился: как это можно, ведь рядом море. Как не жаль тратить себя на карты, ведь жизнь проходит, и с каждым часом ее все меньше и меньше. И так хотелось задержать ее, как тот пароходик…
А парни рядом спорили, горячились, и мне хотелось в них чем-то бросить, как будто в галок. И вдруг рядом закричали мальчишки. Они кричали тоже, как галки, и вначале я их не понял. Но потом дошло до меня, догадался: они же тараторили по-грузински. Я стал смотреть на них, а они стали бросать мячом друг в друга. За ними снова гонялась собака. У ней были длинные пятнистые уши и такой же длинный язык, с которого капала слюнка. Мальчишки не замолкали, но из всех слов я только понял одно — Ираклий! Ираклий! А потом я увидел его и уже не мог оторваться. Он был самый веселый из них и самый неутомимый. Он отнял у них мяч и бегал с мячом по пляжу. Но вот мальчишки его окружили и стали хватать за ладони, за плечи. Тогда он размахнулся и бросил мяч в море. Мальчишки сразу опешили, а собака стала лаять на воду. И мальчик тоже опешил и испугался: он не ожидал, наверно, от себя таких действий. Я хорошо видел его возбужденные пунцовые щеки, и я видел, как он беспомощно крутил шеей, точно просил защиты. И глаза у него были виноватые, огромные, как у ягненка. Они казались в свете дня совсем не темными, а голубыми, глубокими, будто впадины от дождя. И голубизна была такая же мягкая, луговая. «Наверно, и у матери его глаза такого же цвета», — подумал я с облегчением, потому что у той, далекой, были такие же голубые глаза… И в это время кто-то из купальщиков достал мяч из воды и бросил мальчишкам под ноги. Они громко вскрикнули и побежали. Я тоже встал в полный рост и неторопливо пошел к воде. И как вчера, я опустил в волну руки. И как вчера, вода была теплая и парная, она тихо гладила кожу и порой доходила до самых локтей, а потом опять отступала. В такой воде можно простоять целый день — не заметишь. И за этот день можно забыть все свои боли, заботы — и опять стать молодым и веселым… Я забрел поглубже, но в этот миг закричали:
— Ира-а-аклий! Ира-а-аклий!
Кричал всего один голос у меня за спиной, но мне казалось, что кричало все побережье, и моя душа тоже кричала.
— Ира-а-аклий!!! Ну где ты, Ира-а-аклий?!
Я сразу узнал его, догадался. Этот голос пришел ко мне сегодня во сне, а потом и остался…
— Ира-а-аклий! Ты невозможный…
Я оглянулся и сразу встретился с ней глазами. Женщина тоже меня узнала. В ее глазах мелькнуло что-то похожее на улыбку, какая-то тень потом промелькнула, но я уцепился за это, я замер — она узнала меня, узнала! И в ту же секунду я испугался: а что дальше, а что же дальше? И чтоб сбросить с себя всю тревогу, волненье, и чтоб ничего потом не видеть, не слышать, я нырнул глубоко, на два метра, и плыл так долго, самозабвенно, увязая в подводной гальке, а потом пулей выскочил наверх, потому что на грудь навалилась страшная тяжесть, и я подумал, что погибаю. Но никто не погиб, ничего не случилось. Солнце било мне прямо в глаза, и я повернул обратно.
Когда я вернулся, она уже стояла с сыном и что-то ему говорила. Я подошел поближе — она говорила про камни.
— Куриный бог — это к счастью… Вот возьми и запомни.
— Это мне? Целых три?
— Ну конечно, конечно, я куплю тебе завтра шнурочек. И ты будешь их носить на шнурочке.
— А зачем? Некрасиво…
— Глупый, глупый… Это очень красиво!
— Мама, я тоже нашел! — Мальчик наклонился и что-то поднял. Глаза у него сверкали.
— Глупый, это простая галька…
— А это?..
— Опять галька. Ты у меня невезучий. Но зато в жизни будешь везучий… Да, да! Я знаю.
— А это? — Мальчик опять теребил ее локоть.
— Ираклий, ты меня уморил. Надо лучше смотреть под ноги. — И она засмеялась, растрепала ему прическу. Глаза у ней стали совсем большие, веселые, и тоже сверкали. «Господи, как похожи они, как похожи…» — И опять во мне все застыло, все замерло — и та далекая, нежная поднялась во мне, сжала сердце. И только закрой глаза — услышишь дыхание. И мне казалось, что я его слышал.
— Мама, мама!
— Ну что тебе?
— А зачем эти камешки, мне и так хорошо.
— Ты смешной у меня. Ты смешной, дорогой… — И она грустно улыбнулась, откинула голову, а губы у ней слабо-слабо подрагивали и почему-то напоминали большой цветок. Но вот она тихо вскрикнула и что-то подняла из песка.
— Я опять нашла!.. Нет-нет, показалось мне. А все равно, какой гладкий, веселенький. Он похож на твой башмачок…
Но мальчик ей не ответил. Может, задумался, или стеснялся меня. И тогда я отвернулся, хоть и совсем не хотелось. И сразу мальчик что-то затараторил с матерью, но я не понял, они говорили уже на родном языке. А потом пошли вперед, не оглядываясь, и я закрыл от страха глаза, я боялся, что вот они уйдут и со мной случится что-то невыносимое. Но они ушли, а я продолжал дышать, только на грудь давила непомерная тяжесть, как там, глубоко в воде. Но и эта тяжесть прошла, и я посмотрел вперед. По воде носились барашки, и солнце скрылось, — и сразу на пляже стало ветрено и темно. Эта темнота шла с неба, от туч. Они возникли внезапно и теперь расползались по небу, как огромные спруты. И мне казалось, я думал, что эти тучи хотели расправиться с морем, потому море и показывало характер. Волны уже прямо наступали на берег, и последние купальщики нервно собирали свои сумки и поднимались вверх по каменной лестнице. Это походило на бегство. Вот и мальчишки тоже помчались в парк, за ними прыжками припустила собака. Вот и совсем пляж опустел, и я тоже пошел наверх по ступенькам.
В комнате сразу открыл окно, занавеска затрепетала от ветра. Потом я стал курить и ждать пароходик. Через пять минут на горизонте вырос дымок, и я успокоился. Пароходик плыл очень медленно, его покачивало на волнах, и мне казалось, что я на палубе вижу людей. Но я понимал умом, что их не увидеть. Но я все равно верил, надеялся…
А потом пароходик исчез, а радость осталась. Но это не радость даже — успокоение, потому что я себе загадал: если придет сейчас пароходик, покажется, то завтра снова увижу ее, увижу… И вот пришел пароходик, а завтра он снова придет, и снова… Значит, все возвращается — и пароходы, и люди, и даже любовь…
И спал я тихо в ту ночь, и всю ночь в окно мне шумели березы, а может, это море шумело, а может быть, ветер с близких вершин. Но что гадать, мне все равно было хорошо. И спал я, как в детстве, без снов.
А утром возле ворот нашего санатория случилась беда: машина сбила мальчишку. Говорят, он шел вместе с матерью, но потом его отвлекла чья-то собака. И он выбежал за ней на дорогу, и в это время — беда. Машина сбила и умчалась на Сухуми, а мальчишка сразу скончался. А другие говорили, что он еще немного дышал, шевелился, и его отвезли в больницу. Когда я туда побежал, народ уже расходился. И я хватал каждого за рубашку и кричал всем в лицо:
— Мальчишку звали Ираклий? Ираклий?
Меня оглядывали внимательно и отворачивались. Наверное, принимали за сумасшедшего. И когда я уходил от толпы, за моей спиной засвистели и кто-то бросил в меня булыжником. Он пролетел возле самой головы, и я пожалел, что промазали…
Я полдня ждал их на пляже, но они не пришли. А люди так же купались, кричали, а потом я увидел собаку. Это была та самая, с большими ушами, но сегодня она бегала одна, и я сразу понял… Так значит — Ираклий… И в голове поднялось: «Ну конечно, конечно, я куплю тебе завтра шнурочек. И ты будешь их носить на шнурочке…» — И в глазах у меня померкло.
А вечером я собрал свои вещи и пошел на поезд. Я не мог здесь, я задыхался… Я не мог и в поезде, и я чуть не сошел на первой же станции. И мне хотелось куда-то запрятаться, скрыться, но куда убежишь, куда скроешься… И я снова ехал, ехал, и колеса стучали: Ирак-лий! Ирак-лий!.. И я пытался что-то делать: или смотрел в окно, или брал газету, — но в глаза мне тоже смотрело что-то голубое-голубое, как полевая травка, как небо, — и я не знал, я не чувствовал, то ли это глаза матери, то ли сына, то ли то и другое вместе. И тогда я понял, поверил, что нельзя ждать возврата, что ничего в нас не повторяется — повторяется одно только горе. Но и то у него с годами меняются голоса.
— Ирак-лий! Ирак-лий! — гремели колеса. И это был голос моей запоздалой любви или горя, и я знал, что это навечно. Да и душа моя уже тянулась, рвалась обратно, и я знал, что она до конца переполнена и что мне надо, надо ей подчиниться. И надо, надо, ибо… Ибо когда облака будут полны, то они прольют на землю дождь. И если упадет дерево на юг или на север, то оно там и останется, куда упадет…
ОБЛАКА
Над деревней плывет густой зной, и кажется, что от солнца скоро вспыхнет трава. И тополям тоже жарко, невыносимо: о дожде они давно позабыли. Утомились даже собаки, залегли в подворотни и совсем перестали лаять. Одной Люсе весело, потому что любит жару…
Вот Люся вышла на крыльцо, потянулась и вдруг вспомнила, что сегодня еще не купалась. Сзади мать тихонько окликнула, но дочь уже ничего не слышит, не видит, — ее прямо тянет река. А через секунду Люся уже бежит за ограду. На улице все еще пусто, только ходит чей-то петух у забора. Но что петух, петух не преграда. И Люся бежит дальше, и волосы разметались, как парашютик. Вот она уже скатилась с горы, точно легкий упругий мячик, вот уже у самой воды она, и здесь только остановилась. Только зря Люся спешила — никого из подружек не видно. Зато на плотиках стояла соседка, тетка Марина. Она полоскала белье, а возле ног у ней прыгала Варька, маленькая рыжая собачонка. Но Варька только на вид такая веселая, молодая. А на самом деле ей уже шесть с лишним лет, как и Люсе. Для человека это, конечно, немного, а для собаки — полжизни…
Люся еще раз огляделась, и глаза у ней потемнели — одной ей расхотелось купаться. Потом тихонько окликнула Варьку. Собака только этого дожидалась и сразу бросилась к Люсе. Та погладила у ней за ушами — и Варька растянулась во всю длину на песке и скоро заснула. Спала она чутко и все время мыркала и стонала. А Люсе сделалось скучно. Подружки у ней не пришли, а тетка Марина не обращала внимания. И тогда стала думать, как бы ей попасть на тот берег. Но переплыть Тобол еще не могла, и оттого сильно страдала. А там по взгорью зеленела роща и лепились дома. И у каждого дома — свое лицо, свое выражение. Зато березы походили одна на другую, и все стояли в белых платьях до полу. Люся засмотрелась на них, но в это время затявкала Варька. Люся крутит шеей, ищет чужого. Но чужих не видно, значит, это Варька во сне, а может, ей голову накалило. Люсе еще сильнее хочется в воду, а подружек все нет и нет, зато на горе появляется сытый высокий гусь. За ним медленно выползает все гусиное стадо. Вожак идет не торопясь, вперевалку, совсем как киномеханик Геннадий Кармазов. И нос у него такой же красный, нахальный, и такая же высокая грудь под серой рубашкой. Люся загораживает ему дорогу и кричит громко, смеется:
— Куда пошел, дядя Гена? Я тебя не пущу, не старайся!..
Гусь на нее даже не смотрит. И тогда Люся кричит еще громче, даже щеки краснеют:
— Я тебя все равно не пущу! Ты почему такой гордый?! — Она делает строгие глаза и раскидывает широко руки, пытаясь загородить дорогу. Лицо у ней еще больше краснеет.
Но гусак идет напролом, и Люся испуганно отступает. А за вожаком уже тянется все большое белое стадо. Молодые гуськи-малыши идут посредине, а по краям их охраняют старшие братья. Люся смотрит на гусей, и ей их жалко, а почему жалко — не отгадаешь. А потом ее внимание забирает теленок. Он тоже бредет к воде, и ноги у него, точно спутаны или очень больные. Не дойдя до воды метра три, он ложится. Над ним сразу появляются мухи и подлетают близко и жалят. Теленок крутит шеей, машет хвостом, но сил уже не хватает. Наверно, жара измотала, наверно, жара. И тогда Люся берет веточку и начинает махаться на мух. И те нападают теперь на Люсю, потом снова кидаются на теленка. Но все равно их теперь уже меньше, и Люся хохочет:
— Терпи, Мартик! Подумаешь, мухи…