— Ты понимаешь, в ней что-то есть. И мне все еще ее жалко. Честное слово. Войди в мое положение… Ты меня слышишь?.. Она же скоро сорвется, она же на обрыве, ты понимаешь?
— Все мы, Олег, на обрыве… — сказал я тихо, потому что у меня опять заныло в груди, как будто сидел там злой червячок и вставал на дыбы и покусывал. Я хотел про него забыть и не мог. Потом к нам подсела Елена Прекрасная.
— Почему, мужики, замолчали? Заговорила вас княжна Нинель Воронцова?
— А ты осторожней, Ленка, с моей фамилией. Я, может, и правда княжна. — Нина Сергеевна засмеялась, откинула голову, и все ее большое, мягкое тело тоже вздрогнуло и пошло ходуном.
— Может, все может… — посмотрела на меня именинница. На лице у ней еще больше стало веснушек. А голос теперь был тоже усталый, она еле-еле ворочала языком:
— Когда я занималась в училище, у нас литературу вел Синебрюхов. Ей-богу, не стоять мне на месте! А потом паспорта поменяли, и он стал Ленский Герольд Александрович. Сменил, конечно, фамилию. И ты, Нинка, сменишь. Вот выйдешь замуж и сменишь.
— А за кого?
— Ладно уж, за меня… — как-то обреченно ответил Олег и стал медленно разливать вино. Рука у него печально подрагивала.
— А ты не гордись, Олежка. Лучше у жены спроси, можно ли тебе у нас задержаться? Спроси, спроси, может, и разрешит. Охо-хо, — она притворно вздохнула. — Глаза мои бы ни на что не глядели. Быстрей бы в Москву!
Олег посмотрел на нее внимательно и отвернулся к окну. Лицо его совсем побледнело, осунулось. Возле губ образовался синеватый злой полумесяц, как будто траурное кольцо. И вот траур дрогнул — и Олег рассмеялся:
— Не по средствам, княжна, живешь. Москву надо выстрадать, а потом уж… Я ведь тоже мечтал… Меня и сейчас жена укоряет. Да ладно не буду об этом.
— Жена — не стена, можно отодвинуть.
— Зачем ты…
— А затем, Олежка, затем, мечтатель мой дорогой… Знаю, как ты мечтал, Олежка. Говорят, деньжонок уже скопил на две «Лады». И построил гараж и баню. Поди, и венички к зиме припасаешь?..
— Нинка, ты сегодня затихнешь?! — взмолилась Елена Прекрасная.
Но та, к кому она обращалась, опять засверкала глазами:
— Господи, помилуй мя грешную. И зачем только заехала в эту дыру?! Провинция — страна чужая, страна чалдонов и собак… Ха-ха! — она захохотала и далеко выдохнула сигаретный дымок. — Когда я училась в Москве, это написал Костя Лямин. Все ручки целовал мне, лизался, а сам худенький, маленький, как стручок.
— Тебя послушать, Нинка, кто за тобой не бегал? Один король аравийский не бегал… — именинница говорила медленно, потому что жевала конфеты. — Хоть бы мне кого-нибудь подыскала. Костя Лямин-то теперь где?..
— А ты завидуешь, да, Елена? А я вина хощу-у настоящего! Где моя большая соска? — Она сморщила лицо и зарыдала притворно. Потом пискнула, как ребенок. Все засмеялись, даже у Феши напряглось личико, оживилось.
— Ты, Нинка, артистка! Ты наш золотой фонд, наша гордость! — произнесла напыщенно именинница и раскурила медленно сигарету.
— О, да-а! Когда я училась в Москве, то снималась с Эрастом Гариным.
— В массовке-то из-за будки выглядывала? — рассмеялся Олег. — Видели мы там народную артистку Воронцову Нину.
— Именно из-за будки, ты прав. Но кто выглядывал-то? Может быть, ты? Или она? — Нина Сергеевна посмотрела в упор на Фешу. И та усмехнулась:
— А мне че выглядывать, прятаться? Мы с Клавой ниче в кармане не держим. Все, че есть, — все у нас на виду.
— А вы, Феша, не волнуйтесь, поберегите себя, — сказал Олег усталым просящим голосом, — мы поспорим тут, пошумим, а на вас отразится…
— Вот хорошо-то, — оживилась сразу Феша и посмотрела на меня со значением. — Хоть один, наконец, нашелся, сказал добро слово… А я ведь, товарищи, давно знаю Олега-то Николаевича. Я ведь еще с мокреньким с ним водилася… Вот так, скажу вам откровенно. Мы с ним даже с одной деревни и нам… — но в этот миг Фешу перебила Нина Сергеевна:
— Я не знаю, кто тут сухой или мокренький, но я вам доскажу про кино. Да! А с Эрастом Гариным я стояла вот так!.. — она указала ладонью прямо мне в лоб, и я сжался, как школьник. А она опять повторила:
— Я вам докажу… Нашлись знатоки.
— Ладно уж, убедила, — рассмеялся Олег и сразу же погрустнел. Синий круг возле губ у него стал еще жестче, отчетливей. И лицо напомнило какую-то птицу.
— То-то же! В кино ходить надо, а то слушаем тут старух…
— Мы не старухи, — покачала головой Клавдия Ивановна, — мы — ветераны труда.
— Мы с Клавой еще за себя постоим! — подговорилась Феша и стала что-то подбирать на столе.
— Годы, годы — вышел порох, переходим на песок… Так, что ли, поставим сейчас вопрос? — засмеялась Нина Сергеевна и хлопнула пудреницей. И сразу же как-то весело, энергично стала пудрить себе нос, подбородок. За столом запахло сладким, ванильным.
— Ну и командирка! — вздохнула Феша и посмотрела на дверь, точно ждала кого-то. — Директора нет, так она за директора.
— Да хватит тебе, Феша, паясничать! Прямо лезешь, управы нет! — не сказала, а почти выкрикнула Нина Сергеевна. Она еще хотела что-то добавить, но Олег поднялся со стула.
— Мне пора! Я — по домам.
— Да как же уходить-то с таким настроением! — взмолилась Клавдия Ивановна. — Эта вот ревет уже. — Она показала глазами на Фешу. — А ее слезы сильно дорого стоят. Она давно на таблетках да на уколах. У ней уже был инфаркт…
— Знаем, знаем. Тогда работать не надо, а то и пенсия и зарплата. А все деньги — на книжку. Это ж народный капитализм, дорогие…
— Нет, Нина Сергеевна, я сберкнижек не знаю. За мной — одна комнатенка, и больше нет ничего, — сказала Феша тихим, подавленным голосом и опять сняла с головы платок, стала распрямлять его на коленях.
— Надоела ты со своей комнатенкой. Живи в ней, я же не выгоняю. Хоть и право есть. Я же — молодой специалист, ха-ха…
— Какие вы быстрые нонешни. Вам сразу вынь да положь. — Феша стала крутить головой, как будто искала поддержки. Но Олег промолчал, а Клавдия Ивановна разглядывала внимательно портрет Баха и была отсюда далеко-далеко. Именинница тоже была не здесь. В левой руке она держала зажженную сигарету, и та дымилась и догорела почти до ногтей, по рука не чувствовала огня. Смотреть на это было мучительно.
Я поднялся со стула и вопросительно посмотрел на Олега — давай, мол, провожай меня. Сам завел сюда — сам же и провожай. Но Олег даже не пошевелился. Я обиделся и начал смотреть в окно. На улице все еще было ветрено и темно, может, даже темнее, чем час назад. Но постепенно глаза различили деревья. Тополя клонились из стороны в сторону, а потом на какой-то миг замирали, а потом снова и снова их обхватывал ветер. Бедные тополя… Как, наверно, им сейчас тяжело! Но это же временно, не вечен же ветер. И я представил эти деревья через неделю. Их облепят грачи снизу доверху, а потом появятся гнезда. И эти гнезда кому-то в городе помешают. Их будут сбрасывать дворники прямо на тротуар тяжелыми длинными баграми, а птицы будут кричать вверху и бить крыльями… Но кричи не кричи… А все равно больно это, невыносимо. И никто за них не заступится: ведь птицы — не люди… Я отодвинул штору пошире. Деревья гнулись, точно просили о помощи. Но кто поможет и кто пожалеет, ведь деревья — тоже не люди… Возле меня остановился Олег и стал разминать сигарету. Ему хотелось что-то сказать мне, поговорить, а мне не хотелось. Он понял это и отвернулся. А я постоял еще чуть-чуть для приличия и вернулся к столу.
Именинница опять разливала вино. Оно было густое, лиловое, как птичье крыло. Нина Сергеевна подняла глаза на меня и вдруг — рассмеялась:
— И чего мы, дураки, все держимся за работу?..
— Верно, Нинка. А по мне — лишь бы семья была, — сказала задумчиво именинница. — Для меня женщина — это семья, а мужчина — это работа. Вот наступит мой день — и нарожу своему черненьких, рыженьких…
— А-а, Елена… Тебе бы только семья да пеленочки, а я жить хочу, моя дорогая! И чтоб широко, по-русски, чтоб лучше всех! — У ней обиженно задрожал подбородок, а глаза покрылись густой темной пленочкой, и эта пленка то пропадала, гасла, то вспыхивала, то переливалась ярко, как ртуть. А Феша медленно покачала головой:
— Детки — это хорошо, я за них. Я вон внучку часто беру к себе. А она у меня сильно ласкова. Прямо кошечка, ясноё море…
— Сама ты кошечка! — захохотала Нина Сергеевна. — И коготки еще сохраняешь. А что! Прямо проходу нет от ветеранов труда. В магазине им — в первую очередь, и квартиры им — в первую очередь…
— И на кладбище им — в первую очередь, — сказала Клавдия Ивановна и устало зевнула.
— О да-а!! — поправилась Нина Сергеевна. — Но если уж честно, товарищи, то за нами — завтрашний день, а за ними — песочек.
— За кем — за ними-то? — обиделась Клавдия Ивановна и прикрыла глаза ладонью. Эта ладонь была старая, как сухая кора, по ней шли толстые синеватые жилы. Я перевел взгляд на Олега, но тот от меня отвернулся и уставился в стол. Что с ним? Таким печальным он еще не был. И таким скучным, подавленным… А может быть, это уже безразличие?.. Ведь мы так давно с ним откровенно не говорили, не спорили… Но мои мысли перебила Елена Прекрасная:
— А вот я не боюсь ложиться в песочек. Были бы дети, а так, что оставлять?
— Рано, рано вы нас отпеваете, — вздохнула обиженно Феша и подняла кверху голову. Ее невидимые бровки тоже приподнялись, и лицо стало похоже на желтую луковку, с которой сдернули кожицу. И голосок тоже вышел обиженный. Она говорила и смотрела на Нину Сергеевну, точно впервые увидела, точно бы изучала:
— А если мы сильно не глянемся, то зачем сюда ехала? В таку даль поплелась да из самой Москвы? А зачем? Неуж за деньгой? Тогда уж сознайся.
— Чистосердечное признанье — половина вины… Так, что ли? — Нина Сергеевна хмыкнула, кто-то включил музыку. Звуки поднялись высоко, оглушили, и опять нежно, тонко отозвался хрусталь. О чем он?.. Но меня оборвали. И оборвал опять смех:
— Ну и Феша! Ну, прокурор!.. За деньгой, говоришь? Ха-а-ха… — Нина Сергеевна откинула голову, сигаретка дымилась:
— Не знала я, а то б разбогатела.
— А хохотать не надо… — сказала Феша тихо и посмотрела через стол на Олега. — Зачем хохотать. Не люблю я… не по себе… А деньги надо заслужить. А то заробят нынче в день по десятке, а все равно недовольны. Деньги, што ли, снова надо менять?
— Надо, милая, надо. А то техничка со мной наравне…
— А хотя бы что и техничка, — Феша круто повела головой. — Я вот тоже техничка, а внучат своих я б тебе не доверила. И Москвой ты мне не хвались.
— А я бы прямо заплакала…
— А хоть прямо, хоть криво, а никогда!
— Да замолчи ты, стара чернилка! А кому б ты доверила? — Нина Сергеевна даже соскочила со стула. — И Москву ты не трогай, не тереби! Я за нее вот так вот дралась! Я только в институт два раза пыталась, только на третий раз приняли… — она вздохнула и схватилась за сигареты. А Феша тоже поднялась на ноги и молча смотрела в пол. Так прошла минута-другая. Я оцепенел и почти не дышал. Потом Феша подняла глаза и спросила чужим голосом:
— Ты объясни, что такое чернилка? — Феша поглаживала щеку ладонью и уже жевала таблетку. Клавдия Ивановна поддерживала ее за локоть. Нина Сергеевна надула губы и что-то ворчала, не разобрать. Олег показывал мне глазами на дверь, но я прирос к стулу, и какая-то странная тяжелая апатия наступала теперь на меня.
— Ты объяснишь мне или же так? — Феша громко охнула и схватилась за грудь. И тогда я не выдержал:
— Да помири ты их, Олег! Ты же здесь хозяин!
— Сиди, сиди, перемелется. — Он устало махнул рукой, усмехнулся.
— Во-во! Перемелет меня эта старуха, — сказала Нина Сергеевна, и в это время Феша вдруг зашаталась и повалилась. Ее уже на лету подхватил Олег и довел до дивана. Нина Сергеевна трясла головой и жадно курила:
— Ой, нервы-нервы! Скоро буду такая же… Быстрей бы вылезти из этой норы…
Над Фешей наклонилась Клавдия Ивановна и поманила глазами Олега:
— Надо бы «скорую». Где у нас телефон?
— А-а, успокойтесь, — засмеялась Нина Сергеевна. — Когда я училась в Москве, у меня часто шалили нервишки. Но я элениум все глотала. Да-да, помогало. У кого он есть, может, дадим?
— Да уйди ты с глаз от нее! — сказал с раздражением Олег, но та уже не слышала его, она звонила по телефону:
— Галочка, сейчас телефон наш займут. Я приду в общежитие минут через двадцать. Ты не спи, будем кофе пить.
В это время на рычажок надавил Олег:
— Отойди, надо «скорую».
Нина нехотя отдала ему трубку:
— Нашелся, гадство, брат милосердия. Я тебя, Олежка, больше в упор не вижу… Товарищи, а где же музыка? Мы, что ли, больше не будем…
— Нинка, сдурела! У нас человек на диване, а ты плясать, — сверкнула на нее взглядом Елена Прекрасная, но та ей ничего не ответила, она жадно курила и смотрела в окно.
Я помню, как приехал врач. Зашла красивая девушка в белоснежном халате. А может, у нас было сильно накурено, потому таким белым, снежным показался халат. Врач послушала пульс у Феши, потом измерила кровяное давление. Когда надувала грушу, то щеки у ней покраснели и разрумянились, и лицо стало еще лучше, красивей. Я не видел в жизни лучше лица. А Феша дышала медленно, как будто спала. Красавица еще раз измерила ей давление и посмотрела на нас: «Я забираю ее с собой. Ей нельзя без врача…»
Олег помог Феше подняться. Он же и вывел ее к машине и усадил. Я стоял на крыльце и глотал свежий воздух. Машина медленно пошла, засигналив по пустой мокрой улице…
Ветер теперь убавился, деревья почти не шумели. Я поднял кверху глаза. Мне показалось, что я вижу тучи. Они были густые, тяжелые. А может, это просто двигалась тьма. Она даже не двигалась, а точно летела над головой, куда-то проваливалась. И в этих провалах чудилось небо. А потом опять все исчезло — нет ни туч, ни неба, и я вдруг догадался: это же ветер, ну, конечно, ветер! Это он и летел над моей головой, тяжелый, мокрый, весенний. Ветер, ветер… Я ему позавидовал. Сегодня он здесь, а завтра где-нибудь в южных равнинах…
А с крыш что-то уже валилось и капало. Казалось, что над городом начинается дождь. Нет, не настоящий дождь даже, а мелкий и нудный сеянец: кап, кап, кап, кап… Такие дожди бывают часто в июле. Они длятся целый день и всю ночь, потом еще день, еще ночь. А потом над городом встает бездонное небо и тишина. Она ложится тягучим теплом на душу, укачивает, и всем от нее хорошо: и людям, и птицам, и особенно птицам от нее хорошо. Они поднимаются в эту синь и там кружатся, кружатся, точно благословляя землю и всех людей на земле… Вот и тогда над городом стояла такая же тишина.
7
А на другой день хорошо подморозило. И в этот морозец я увидел первых грачей. Они сидели на тополях, синевато-черные, изумрудные, на них падали косые лучи. А рядом с птицами было небо, большое синее небо, простор. И этот простор не отпускал и притягивал, и я не понимал, что со мной, почему теснит грудь. А в голове стояли и мучили чьи-то слова: «…и, радуясь, душа стремилась решить одно: зачем живу? Зачем хочу сказать кому-то, что тянет в эту синеву…» И вдруг я вспомнил те миндальные глазки. И голос вспомнил, такой же сладкий и кругленький: «А ну-ко? Чьи это слова? Кто сказал?..» А глазки все мигали и щурились, и было в них что-то чужое, баранье, и сам директор походил на полотно Пиросмани. В памяти — все резче, ближе, слышнее… А глазки то мигали, то вспыхивали: а ну-ко, ну-ко? Еле-еле от них отвязался.
А над головой у меня кричали птицы. Им было, наверно, холодно, а может, они кричали от радости, возбуждения — они сидели уже парами, они собирались вить гнезда… А небо делалось еще выше, синее. Я давно не видел такого неба, такой весны. И мне бы радоваться, мне бы дышать на полную грудь, идти куда-нибудь без оглядки. Но что-то мешало и останавливалось, да и чувствовал я себя, как после болезни. Во всем теле стояла гнетущая пустота. И про нее не забыть, не избавиться, как будто приговоренный.
И на следующий день не пришло облегчение. Я звонил Олегу, но не застал. И даже обрадовался, что не застал… А на третий день я пошел по своей знакомой дороге и опять уперся в реку. Но меня остановили не обрыв, не река, а музыка. Она играла где-то рядом, печально-нежная, горькая, но я не понимал, где она. Наконец, догадался: ведь рядом же музыкальная школа, да скоро и сами музыканты вышли толпой на крыльцо. За ними показались люди с венками. А потом явилась из дверей темновато-красная крышка гроба. Я смотрел и не верил. Издали гроб казался маленьким, узеньким, точно бы детским. Да что же это? Музыканты опять заиграли и медленно-медленно потянулись к автобусу, на борту которого чернела траурная черта. Я подошел поближе к крыльцу. Здесь уже стояли директор — тот, кругленький, маленький, с миндальными глазами. Но он казался сегодня суровым и строгим и опять походил на настоящего князя. Рядом с директором были Олег и молодой парень в дубленке с пышными белыми отворотами. Возле парня о чем-то щебетала Нина Сергеевна, и тут меня увидел Олег:
— Ты понимаешь… Феша-то наша поехала. Второй инфаркт — и прощайте, товарищи, все по местам… — он улыбнулся с каким-то тайным значеньем, потом спросил у меня:
— Ты не хочешь с нами на кладбище?
Я молчал. Я просто застыл на месте. Тогда Олег заговорил сам с собой:
— Я, пожалуй, тоже не поеду. Зачем травить душу. Да и есть кому. У ней дочка-то — молодец: и автобус наняла… и живые цветы… и музыканты даже не наши. Знай только умирай.
Я молчал. Меня точно оглушили, и я не знал, что подумать. А автобус уже развернулся и медленно уходил. За ним поплелся второй автобус, очень старенький, продолговатый. Такие ходили на наших городских маршрутах.
— Да-а, дела, дела… — Я оглянулся на голос Олега, но это был совсем не Олег, а тот парень в дубленке. И тут я догадался: это, наверное, племянник директора.
— Дела-а, — опять повторил он.
— Как сажа бела, — усмехнулась Нина Сергеевна и взяла сигаретку. Племянник тоже закурил, потом обратился к ней:
— Ты не слышала, да… У армянского радио спрашивают: почему жена плачет, когда муж домой не приходит?..
— Не так, не так! — прервала его Нина Сергеевна. — Когда я училась в Москве, за мной бегал один Костя, так он по-другому… Ты слышишь, Адик?
— Ты слышишь меня? Ты слышишь?.. — звал я кого-то, оглядывался. Возле меня нестройной толпой прошли ребятишки-ученики. Они сели уже в третий автобус и загалдели. Нина тоже с Адиком подошли к подножке и заскочили туда. И вот уж нет машин, нет людей — все уехали, и только далеко по улице все еще раздавались гудки. Это шоферы кому-то сигналили, а может быть, так они прощались в последний раз с человеком. Кто их поймет?..
Я вышел на обрыв и взглянул на тот берег. Господи, какие все же снега, какие пространства! И только далеко-далеко, километров за пять отсюда, темнели чьи-то плетни или домики. Там стояла деревня, там кто-то жил — иначе зачем бы плетни… И я напрягал, напрягал глаза — и вдруг увидел там белую колоколенку. Она сливалась со снегом и смешивалась, и только там, где был крест когда-то — золотое сиянье, призыв — теперь стояло белое-белое марево: не то снег отсвечивал, не то воздух клубился, не то просто устали глаза.
— Ты слышишь? Слышишь меня? — опять звал я кого-то, но ни одного вздоха в ответ, ни голоса. И только над головой у меня что-то тихо-тихо, печально позванивало, как будто колокольчик какой-то или небесный хрусталь. Но я знал, что это, я чувствовал. Это просто с неба, прямо с самого неба спускалась на город весна.