На вечерней заре
НА ОБРЫВЕ
Повесть
1
Март — месяц света, и этот свет и на душе, и на небе. Он даже вечером не проходит, не тает, и ты стоишь в поздний час у окна, а за стеклом — что-то тягучее, светлое, голубое: не то туман, не то тени каких-то небесных деревьев. И ты глядишь на это, вздыхаешь, а в горле — больно-больно, как будто перед слезами.
Так и было: я носил в себе тяжесть. А может, это не тяжесть — просто мне захотелось сделать поступок. И я его сделал, решился, а теперь болели нервы, терзались. Три дня назад я поехал в облоно и попросил себе назначение. И на меня сразу написали приказ, похвалили, так я стал директором Заборской школы. Эта Заборка — моя родная деревня. От нее до города — семьдесят пять километров. Ну и пусть, перебьемся без города! Но жена моя рассудила иначе. Я пытался с ней говорить, я пытался доказывать, но она откидывала голову и смеялась. И смех этот — надо мной. Надо мной, дураком, и мне было страшно. Вот и сегодня все повторилось: я стал хвалить эту деревню, расписывать, а жена схватила себя за виски и зашаталась от хохота. А глаза были больные, тяжелые. И все это влилось в меня по каким-то невидимым проводам…
С таким настроением я и вышел в тот вечер. Хотелось отдохнуть немного, забыться, и я шагал вперед, без разбора, а весна была уже где-то рядом, близко-близко, на расстоянии дыханья. От снега пахло спелым арбузом; и этот арбуз кто-то ломал все время, разбрасывал; и я стал пьянеть, закрывать глаза.
Так, в забытьи, и дошел до реки. Даже не заметил, когда дошел. Но только ступил на обрыв — чуть не вскрикнул: да где же я!? Что со мной?! Впереди мерцал и искрился снег, а над снегом скользили плавные тени — то шли тени от облаков. Я взглянул в небо и вздрогнул: луна висела какая-то тихая, огненно-рыжая, как лиса. Но так было недолго. На мою лису надвинулось облако, и она сразу спряталась и ушла, — и в тот же миг на реке потемнело. Над головой у меня зашумели деревья. То шумели, качались высокие тополя. Они росли, поднимались прямо на взгорье, рядом с ними стояла музыкальная школа. Она была сделана из красного старинного кирпича и вблизи походила на маленький замок. В этом замке обитал когда-то купец Веретенников, зато теперь из окон неслись звуки скрипки и детские голоса. Я любил приходить сюда, я любил этот высокий, обрывистый берег. Боже мой! Какие снега открывались отсюда, какие пространства!.. Вот и теперь я стоял на обрыве и слушал ветер. И вдруг кто-то меня окликнул. Голос был громкий, отчетливый, и я сразу узнал его. На школьном крыльце стоял Олег Николаевич, мой давний приятель. Он махал рукой, и я подошел поближе. Олег был без пиджака, в одной белой рубашке.
— Ты что-то по-летнему?..
Но Олег меня перебил:
— Кричу, кричу, а ты замечтался.
— Да я стоял, понимаешь…
— Ты не стой, не стой на горе-е-е кру-у-у-той… — последние слова он провел с веселым нажимом. — А мы, старичок, гуляем. А ты, значит… грустишь? Говорят, в деревню собрался? За того парня хочешь повкалывать, а как же семья?
— Нет, Олег, я серьезно.
— …Там же школа — из ряда вой, второй год без директора! Давай, давай, патриот! Дыши сельским воздухом, а мы уж как-нибудь на асфальте. — Он засмеялся, стукнул меня по плечу. — А мы сегодня пьем и танцуем!
— Что за пир?
— Через день же восьмое марта. А мы пораньше, с утра. — И Олег решительно кашлянул, и не успел я даже опомниться, как он уже приподнял меня на крыльцо и подтолкнул к двери. Через секунду я стоял в узеньком коридорчике, а Олег дышал мне в лицо:
— Я тебя, дорогой, приглашаю! Да, да, не поморгуй компанией. Наши бабы без тебя помирают, а жену твою я потом успокою… — Он уже стягивал с меня шарф, все время что-то шутил, приговаривал и скоро заразил своим настроением. Этого Олега я знал давно. Мы вместе с ним учились в педагогическом, вместе играли в одном оркестре, в один год завели семью. А годы — птицы, и вот уж нам скоро по тридцать, и мы живем с ним в одном городке. Все похоже и все совпадает, только я работаю в простой школе, а Олег — в музыкальной. Что поделаешь — все мы люди, но у всех — по-другому…
— Мы еще за стол не садились. Так что ты подгадал…
— Да я, Олег, не голодный.
— Ничего-о, привыкай! — И он тянул и тянул меня за рукав, пока мы не оказались в большой круглой комнате. У купца здесь, наверное, размещалась прихожая. Олег, наконец, меня отпустил, и я вздохнул полной грудью. И сразу же в уши ударила музыка. Она была, как гром, как обвал, — у меня сдавило виски.
— Ансамбль «Аракс»! Третий в мире или четвертый… — Олег засмеялся и подмигнул со значеньем — знай, мол, наших, мы любим громко… А музыка рокотала, шумела, точно в горной речке шли валуны. И вдруг вверху возник новый звук — прозрачно-нежный, печальный. Он рвался сквозь рокот, тянулся, — так пробивается часто травинка сквозь мертвый бетон. Я поднял кверху глаза — это тенькала люстра, вздыхала. А рядом со мной — только вытяни руку — двигались пары, смеялись и кто-то весело подпевал «Араксу». Я отчаянно озирался, искал глазами Олега, но вот все кончилось, смолкло и стало тихо, как в сосновом бору. И в это время взвился кверху тонкий вежливый голосок:
— За стол прошу всех! За стол!
Народ задвигал стульями, зашумел. На столе уже стояли рюмки, закуски. В высоком кувшине дышали вербы, прижавшись друг к другу… Все смолкло, погрузилось куда-то. Так бывает в театре перед самым началом. И вот пошел занавес — и поднялся директор. На щеках блестел еще летний загар, и глазки тоже блестели.
— Наш поваренок — умора! — шепнул мне в ухо Олег, и я не вытерпел, засмеялся. Директор взглянул жалобно на меня и тут же заговорил:
— Дорогие женщины! Наши сестры, подруги! Сегодня все смотрят только на вас, а я слегка припоздал, извиняйте. Понимаете, встречал племянника на вокзале. Четыре года не виделись, и вот бросил парня на чемодане… — и тут его перебили:
— Ближе к делу, как говорил Мопассан…
— Я о деле, Олег Николаевич. — И он снова сделал жалобное лицо. Его лиловые глазки то вытягивались в длинную ниточку, то округлялись.
— Значит, бросил Адика дома — и сразу к вам, в коллектив. И мой тост, конечно, за женщину. У нас их мало — всего одиннадцать человек.
— Нет, двенадцать! Я с утра посчитал…
— Вы — юморист, Олег Николаевич! — Он поднял высоко рюмку, зажмурился. На руке у него блеснул перстень рубином, потом снова погас. То ли от взглядов наших, то ли подвело освещение.
— В общем так, я скажу по-простому… Давайте пожелаем всем им, двенадцати, лет до ста расти, не зная старости… И чтоб детки были у всех, и чтоб деньги не выводились!
— А если нету деток? — засмеялась соседка Олега, молодая белокурая женщина.
— Это дело наживное! — повеселел директор и выпрямил грудь.
— В общем так. Прошу поднять всех за нашу прекрасную половину!
— Э-э, не пройдет! — возразил шумно Олег. — За это еще днем поднимали.
— Так я же встречал племянника! — почему-то рассердился директор. И опять он вызывающе сверкнул перстнем и выкатил глазки. И теперь он — с длинной рюмкой в ладони, с головой, похожей на спелую дыню, — походил на какого-то грузинского князя с картин Пиросмани. И этот князь не знал сейчас, о чем говорить. Но его выручила соседка Олега:
— А давайте подымем за вашего Адика! И чтоб детки у него были, и чтоб деньги не выводились!
— Да ну вас, ясное море! — директор обреченно махнул рукой. — За Адика так за Адика. Пусть ему маленько икнется.
Все чокнулись, закусили, только соседка Олега как-то брезгливо отставила рюмку. Ее толстые губы под черной помадой почему-то надулись, обиделись. Перехватив мой взгляд, Олег наклонился поближе:
— Познакомься. Это — Нина Сергеевна, народные инструменты. Самая красивая девушка в нашем квартале.
— Не в квартале, а на Урале! — Она засмеялась и посмотрела на меня, как малыш на конфету. Глаза ее просто притягивали к себе и что-то уже обещали. Я где-то видел это лицо, я запомнил. Крашеные волосы были подрезаны под мальчишку, а на щеках лежали густые тени от грима. Но самым замечательным были, конечно, глаза. Они смотрели на меня, голубые, лучистые. О таких глазах студенты пишут стихи. И в это время Олег достал вербу и церемонно вручил соседке:
— С весной вас, Нина Сергеевна!
— Вас тем же боком, Олег Николаевич! — она сказала тихо, протяжно, а сама все смотрела на вербу.
— Нет, я не могу… Какие почки-то! Прямо зайчата. Когда я училась в Москве… — Но договорить ей не дали, зашикали. Впереди, за столом, опять поднялся директор:
— Ну раз выпили за племянника, то я предлагаю теперь за племянницу. Да, да, дорогие! У нас — именинница! Сегодня нашей Елене Трофимовне бухнуло тридцать лет! — и он посмотрел на рыжеватую белотелую женщину. У той сразу вспыхнула шея, а на щеках проступили веснушки.
— За первый, маленький юбилей, друзья! — Но директора опять перебили:
— А мы уж поздравили нашу Елену Прекрасную. Не надо опаздывать…
— Так он же Адика встречал! — засмеялся Олег, и весь стол поддержал его дружным хохотом. И опять вверху долго звенело что-то печальное, нежное…
— В общем так, дорогие! Пейте, ешьте, закусывайте! Администрация разрешает… — Директор поднял рюмку и взглянул в пашу сторону: — За вас, Нина Сергеевна!
— Нет уж! Такую гадость не потребляем. Не тот разлив, не та пробка! Когда я училась в Москве, мы доставали «Золотое шампанское»…
— Молодцы москвичи!.. Золотое, серебряное… — Директор точно что-то вспомнил, запнулся, его круглые глаза излучали тепло и призывали к вниманию.
— А давайте подымем за женскую красоту! Только она — настоящее золото! — Он скосил спесиво глаза, сделал паузу, потом снова заговорил каким-то ленивым, растянутым голосом:
— Только красота спасет мир. Только вдумайтесь — кра-со-та!.. А ну-ка: чьи это слова? Чьи? — Он ловко, одним рывком поднял рюмку над головой. Даже не поднял, а точно выдернул ее из стола, как гвоздь.
— Так чьи же?.. Кто отгадает — даю отпуск без содержания!
— Во дает поваренок! — засмеялся тихо Олег, но на него взглянула в упор именинница, потом сама не удержалась и стала прыскать в ладонь.
— Вот вы и скажите, Елена Трофимовна. — Директор обиженно подергал нижней губой. Ему, видно, не понравилось ее легкомыслие. За столом стало тихо, и он опять повторил:
— Вот вы и скажите. Вам положено знать.
— За меня вон подруга скажет. — Именинница показала рукой на Нину Сергеевну. Та сразу чиркнула зажигалкой и закурила. Рука с сигареткой почему-то подрагивала, и рот тоже кривился нехорошо, точно все ей тут опостылели. И дымок она тоже выпускала сердито и с раздражением. Губы издавали торопливый звук: «пых, пых, пых…» Я насчитал восемь «пых», потом сбился со счета.
— Давай, Нина, посади их на место, а то обижают молодых да неопытных. Какой-то экзамен, понимаешь, устроили. — Именинница притворно вздохнула и опустила ресницы. — Нет, Нинка, я от тебя не отстану. Давай пособляй скоряя подруге, — она намеренно ломала слова, чтобы было смешнее, забористее. — А то ишь пристали ко мне, к бедной, к рыжей, к несчастной… — Она смешно швыркнула носом и достала платочек.
— Ух ты, печальная вдовушка! — улыбнулся Олег и подтолкнул меня в бок: смотри, мол, какие у нас кадры с натуры.
— А я не вдовушка! Ко мне вчера жених приезжал!
— Правда, что ли?! — оживилась Нина Сергеевна и раздавила о блюдечко сигарету. А именинница сразу нахмурилась.
— Дожила… Вот уж и не верит никто… — Она резко закинула голову и засмеялась нехорошо. Смех был такой горький, что я опустил глаза. Даже директор что-то заметил и медленно приподнялся.
— В общем так. Свои вопросы я убираю. Давайте просто выпьем и потанцуем. Прав я, Нина Сергеевна?
— Ну уж! — сказала она решительно и взяла сигарету. — Теперь мое слово, теперь я — Цицерон. Женщин мы с вами уважили, а теперь давайте чокнемся за мужскую красоту! Что за жизнь без мужчин…
— Далась им эта красота… — кто-то проворчал недовольно, и сразу повисла над столом неловкая тишина, но выручил всех Олег:
— А что, господа, давайте подымем за мужиков! У нас в деревне так поговаривали: мужику надо такую красоту, чтобы кони не боялись.
За столом кто-то фыркнул, и этот смешок точно сблизил всех и согрел. Сразу наклонились все над тарелками, и в эту минуту ожил магнитофон. Кто-то нажал на кнопку, — и запел Булат Окуджава. Не могу слушать его без слез. В горле все сжимается, закрывается, и вот уж нет дыханья, жизни нет, а кто поможет — да зачем помогать, и зачем нам все утешения, если уж другую песню начал певец и все печальней, глуше, все нежнее слова. Но это… Это — дорогая печаль. И если б мы были друзьями, если б просто даже знакомыми, я бы повез его в свою родную Заборку, я бы повез его с собой на луга. И хорошо бы, если б это случилось в мае, ранней-ранней весной. Но нет-нет, не случится… Не сбываются наши сны.
2
Пел Булат Окуджава, а я думал: как стану жить? И еще я думал о своей маленькой Кате, которую оставят с матерью, если будет развод… Но почему развод, почему же? И неужели работа для меня лучше дочери, лучше жены?.. Я слушал музыку, я страдал, волновался, вокруг меня стучали ножи и вилки, и от этого стука у меня мерзла спина. «Но почему, почему я здесь? В какой-то чужой, незнакомой компании, за чужим столом, на чужом пиру… Нет, дорогие мои, я вам — не слуга! Вот сейчас встану и хлопну дверью…» Но меня что-то удерживало. Может, кто-то околдовал меня, может, и музыка мучила — этот печальный певец. А вокруг все громче шумели и чокались, и я зажмурил глаза. Так прошло секунд пять — мне стало легче. Я попробовал совсем успокоиться и даже подвинул к себе салат — и вдруг заметил, что за мной наблюдают. На меня смотрела в упор Елена Прекрасная, под глазами у нее встали тени и почему-то сильно блестели зрачки. Наконец, не выдержала:
— А я вас знаю, не отпирайтесь. Вы в нашей газете помещали стихи…
Я засмеялся:
— Был, был грех, но я уже замолил…
— Господи-и, в такой-то Чухломе и стишки! — Нина Сергеевна посмотрела на меня осуждающе, потом перевела глаза на Елену:
— Нет, ты объясни… Это серьезно? А может, все врешь?.. В наше время писать стихи — надо рехнуться. Ни навару и ни товару.
— С тобой, Нинка, свяжись, дак… — начала именинница, но ее перебили:
— Нет, Елена, я знаю, что говорю. В Москве меня сводили с одним поэтом. Господи-и, он на хлеб у меня занимал…
— Может, пропился?
— Вот-вот, Елена, хорошо ты сказала. Как черту провела. А ты почему, дорогая, не ешь?
— Я бы поела, а что потом? Во мне и так сто килограмм. Меня от еды надо на веревках оттаскивать. Как начну, только вожжи натягивай…
— Ешь, питайся, Еленка. Когда и поесть, как не в тридцать лет. — И Нина Сергеевна протянула ей большую тарелку, где лежали соленые огурцы вперемежку с капустой.
— Однако нас уже на солененькое… — тихо сказал Олег, но его все услышали. Директор засмеялся тонким, дребезжащим смешком, а Нина Сергеевна сразу обиделась:
— Ты пошляк, Олег Николаевич!
— Спасибо, милая, я запомню.
— Да ладно уж, не пугай! Я с детства пугана-перепугана. О-о, донна Анна! И зачем только я сюда примотала?! Третий год живу, а только пьем и едим. Нет, милые, я скоро брошусь с того вон обрыва, — она показала рукой на окно.
— Ты, Нина, не бросишься. Ты сама упадешь… — Олег наклонился к ней близко-близко, к самому уху. — Давай лучше выпьем на брудершафт. — Он взял ее ладони и стал их целовать. Ему кто-то зааплодировал, а он уже подавал своей соседке большой кусок пирога.
— Ой, девочки, как угодил-то! — засмеялась Нина Сергеевна и протянула вперед обе руки. Она взяла пирог бережно, со значением, и долго держала тарелочку на весу. Глаза у ней переливались, блестели, как будто ждали какую-то радость — и вот дождались. Она откусила сразу много от пирога и не могла прожевать — закашлялась. Лицо стало, как помидор.
— Ой, Елена, постучи меня по спине!
Но именинница даже не пошевелилась. Нина Сергеевна погрозила ей пальцем:
— Я тебе, дорогая, припомню. — Она рассмеялась.
— Когда я училась в Москве, не могла пройти мимо кондитерской. Ох, бедная, как я тогда объедалася! Прямо пухла, как булка. — Она опять откусила от пирога.
— Нет, братцы-кролики! На чем его жарили?
— Терпи, Нина! — засмеялся Олег.
— Да, бог терпел и нам велел, но это ж колесная мазь?
— Привыкай… — тихо сказал Олег и опять улыбнулся. — Ты у нас, как Марья Волконская. Добровольно в Сибирь пошла.
— Вот именно — добровольно. А кого винить — поддалась демагогии. Распустила уши — поверила. — Она чиркнула зажигалкой, скривила губы. Сигарета у ней запуталась в пальцах, сломалась. Она сразу взяла другую. Но и эта сломалась. Табак покрошился на стол.
— Дай, Олежка, твою. Не могу раскурить.
— Доработалась — руки дрожат… — улыбнулся Олег и подал ей зажженную сигарету.