– Ой-же-ж, не могу, до чего тут хорошие бабенки в ресторанчиках!
– Осел вы, – строго сказал я. – Из-за того, что приличные женщины, по нужде, пошли служить в ресторан, вовсе не надо взвизгивать и икать на всю Перу.
– Приличные?! Ой, вы ж меня уморите. Да любая из них даст вам поцелуйчик! Я одну поцеловал – она так разнежилась: «Ах ты, говорит, стюпидик мой, со, говорит, ты мое!»[5] – так и режет по-французски.
– Филимон, ты глуп, – нетерпеливо сказал я.
– Я глуп? А хотите, вот сейчас пойдем в эту кабачару – тут есть прехорошенькая. Если не сорву поцелуйчика – я вас угощаю «Моэт-Шандоном», сорву – вы меня.
Это был редкий случай, когда честь женщины колебалась на горлышке шампанской бутылки.
Филимон втащил меня в ресторан, плюхнулся за столик и, вертя корявым пальцем, подозвал к себе пышную золотоволосую блондинку в традиционном передничке.
– Маруся! Подь-ка сюды.
– Я не Маруся, – спокойно возразила дама, глядя холодными застывшими глазами поверх головы Филимона Бузыкина.
– А кто же вы? – спросил Филимон, разглядывая ее с тупой раздумчивостью.
– Я – баронесса Тизенгаузен. Меня зовут Елена Павловна.
– А! Очень приятно. Каково прыгается? Присели бы, а?..
– Не могу, простите. Должна принять заказ на другом столе.
Филимон толкнул меня в бок и обратился к даме чертовски фривольным тоном:
– О, сетт аффре![6] В таком случае я должен вам сказать два слова по секрету.
Он вскочил, взял растерявшуюся от его бурного натиска даму за локоть и отвел за дверь пустого кабинетика.
Первое мгновение там была мертвая тишина, но потом разразился звук, очевидно, поцелуя, потому что расторопный Филимон ручался мне в этом.
Однако никогда в жизни не приходилось мне слышать более отчетливого поцелуя. За дверью будто сговорились дать мне ясно понять, что пропала моя бутылочка «Кордон-Вэр’а».
Я вздохнул, печалясь не столько о бутылке, сколько о баронессе…
Дверь отворилась. Мимо меня быстро прошла баронесса и скрылась в буфетной. За ней вышел Филимон, по своему обыкновению, цепляясь носком одной ноги за каблук другой.
– Слышали? – спросил он с вялым торжеством в голосе.
– Да. Звук отчетливый. Позвольте, Филимон! Ведь она поцеловала только один раз?
– Один, – с досадой огрызнулся он. – Не сто же. Я больше и не хотел.
– В щеку поцеловала?
– Да, этого… в щечку.
– Странно: один поцелуй, а на щеке пять красных следов.
– Губы накрашены, – угрюмо пробормотал Филимон, глядя в угол.
– Нет… Вы видите, краска все бледнеет и бледнеет… Вот уже и сошла. Нет, это не губная помада, Филимон! В чем же дело, Филимон?
– Отстаньте.
– Позвольте… Пора же суммировать все происшедшее… Что случилось? Человек решил за дверью сорвать у дамы поцелуй. Сказано – сделано. Я услышал за дверью звук. Но звук был один, очень отчетливый звук, а следов на щеке пять. Как же это понять, Филимон, а?..
– А может, у нее рука накрашена, – сказал Филимон, но тут же спохватился, вспыхнул и повесил голову. – Скверная бабенка, – со вздохом сказал он. – Невоспитанная.
– Ну что вы! Я ее немного знаю по Петербургу. Она окончила Смольный институт.
– И чему их там в этом институтишке учат? – сердито буркнул Филимон и, постучав согнутым пальцем по столу, гаркнул: – Эй, гарсон, унь бутыль кордону веру и апре кельк-шоз юнь жареный миндаль. Плю вить поворачивайся![7]
Я налил первый бокал и, не чокаясь с Филимоном, тихо в одиночестве выпил. Выпил за скорбный, покрытый кровью, слезами и грязью, неприветливый путь нынешней русской женщины.
Иди, женщина русская, бреди по колена в грязи. Дойдешь же ты, наконец, или до лучшего будущего, или… до могилы…
Там отдохнешь от жизни.
У меня на глазах стояли слезы.
Надо отдать Филимону справедливость: рассчитывался он за шампанское тоже со слезами на глазах.
Русское искусство
– Вы?
– Я.
– Глазам своим не верю!
– Таким хорошеньким глазкам не верить – это преступление.
Отпустить подобный комплимент днем на Пере, когда сотни летящего мимо народа не раз толкают вас в бока и в спину, для этого нужно быть очень светским, чрезвычайно элегантным человеком.
Таков я и есть.
Обладательница прекрасных глаз, известная петербургская драматическая актриса, стояла передо мной, и на ее живом лукавом лице в одну минуту сменялось десять выражений.
– Слушайте, Простодушный! Очень хочется вас видеть. Ведь вы – мой старый милый Петербург. Приходите чайку попить.
– А где вы живете?
Во всяком другом городе этот простой вопрос вызвал бы такой же простой ответ: улица такая-то, дом номер такой-то.
Но не таков городишко – Константинополь!
На лице актрисы появилось выражение небывалой для нее растерянности:
– Где я живу?.. Позвольте… Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк. А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, лучше дайте мне карандашик и бумажку – я вам нарисую.
Отчасти делается понятной густая толпа, толкущаяся на Пере: это все русские стоят друг против друга и по полчаса объясняют свои адреса: не то Шашлы-Башлы, не то Бабаджан-Османлы.
Выручают обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт – Токатлиан: это та печка, от которой всегда танцует ошалевший русский беженец.
Рисуют две параллельные линии – Пера. Потом квадратик – Токатлиан. Потом…
– Вот вам, – говорила актриса, чертя карандашом по бумаге, – эта штучка – Токатлиан. От этой штучки вы идете налево, сворачиваете на эту штучку, потом огибаете эту штучку – и тут второй дом, где я живу. Номер 22. Третий этаж, квартира барона К.
Я благоговейно спрятал в бумажник этот странный документ и откланялся.
На другой день вечером, когда я собирался в гости к актрисе, зашел знакомый.
– Куда вы?
– Куда? От Токатлиана прямо, потом свернуть в одну штучку, потом в другую. Квартира барона К.
– Знаю. Хороший дом. Что ж это вы, дорогой мой, идете в такое историческое место – и в пиджаке.
– Не фрак же надевать!
– А почему бы и нет. Вечером в гостях фрак – самое разлюбезное дело. Все-таки это ведь заграница!
– Фрак так фрак, – согласился я. – Я человек сговорчивый.
Оделся и, сверкая туго накрахмаленным пластроном фрачной сорочки, отправился на Перу – танцевать от излюбленной русской печки.
Если в Константинополе вам известны улица и номер дома, это только половина дела. Другая половина – найти номер дома. Это трудно, потому что 7-й номер помещается между 29-м и 14-м, а 15-й скромно заткнулся между 127-б и 19-а.
Вероятно, это происходит потому, что туркам наши арабские цифры неизвестны. Дело происходило так: решив перенумеровать дома по-арабски, муниципалитет наделал несколько тысяч дощечек с разными цифрами и свалил их в кучу на главной площади. А потом каждый домовладелец подходил и выбирал тот номер, закорючки и загогулины которого приходились ему больше по душе.
Искомый номер 22 был сравнительно приличен: между 24-м и 13-м.
На звонок дверь открыла дама очень элегантного вида.
– Что угодно?
– Анна Николаевна здесь живет?
– Какая?
– Русская. Беженка.
– Ах, это вы к Аннушке! Аннушка! Тебя кто-то спрашивает. – Раздался стук каблучков, и в переднюю выпорхнула моя приятельница, в фартуке и с какой-то тряпкой в руке. Первые слова ее были такие:
– Чего тебя, Ирода, черти по парадным носят?! Не мог через черный ход приттить?!
– Виноват, – растерялся я. – Вы сказали…
– Что сказала, то и сказала. Это мой кум, барыня. Я его допрежь того в Питербурхе знала. Иди уж на кухню, раздевайся там. Недотёпа!
Кухня была теплая, уютная, но не особенно пригодная для моего элегантного фрака. Серая тужурка и каска пожарного были бы здесь гораздо уместнее.
– Ну садись, кум, коли пришел. Самовар, чать, простыл, но стакашку еще нацедить – возможное дело.
– А я вижу, вы с гран-кокет перешли на характерные, – уныло заметил я, вертя в руках какую-то огромную ложку с дырочками.
– Чаво? Я, стало быть, тут у кухарках пристроилась. Ничего, хозяева добрые, не забиждают.
– На своих харчах? – деловито спросил я, чувствуя, как на моей голове невидимо вырастает медная пожарная каска.
– Хозяйские. И отсыпное хозяйское.
– И доход от мясной и зеленной имеете?
– Законный процент. (В последнем слове она сделала ударение на «о»). А то, может, щец похлебаешь? С обеда остались. Я б разогрела.
Вошла хозяйка.
– Аннушка, самовар поставь.
Во мне заговорил джентльмен.
– Позвольте, я поставлю, – предложил я, кашлянув в кулак. – Я мигом. Стриженая девка не успеет косы заплести, как я его ушкварю. И никаких гвоздей. Вы только покажите: куда насыпать угля и куда налить воды.
– Кто это такой, Аннушка? – спросила хозяйка, с остолбенелым видом разглядывая мой фрак.
– Так, один тут. Вроде как сродственник. Он, барыня, тихий. Ни тебе напиться, ни тебе набезобразить.
– Вы давно знакомы?
– С Петербурга, – скромно сказал я, переминаясь с ноги на ногу. – Аннушка в моих пьесах играла.
– Как… играла? Почему… в ваших?
– А кто тебя за язык тянет, эфиеп, – с досадой пробормотала Аннушка. – Места только лишишься из-за вас, чертей! Видите ли, барыня… Ихняя фамилия – Простодушный.
– Так чего ж вы тут, господи! Пожалуйте в столовую, я вас с мужем познакомлю. Мы очень рады…
– Видала? – заносчиво сказал я, подмигивая. – А ты меня все ругаешь. А со мной господа за ручку здороваются, к столу приглашают.
С черного хода постучались. Вошел еще один Аннушкин гость, мой знакомый генерал, командовавший третьей армией.
Он скромно остановился у притолоки, снял фуражку с галуном и сказал:
– Чай да сахар. Извините, что поздно. Такое наше дело швейцарское.