…О, если была бы возможность у студента Ставицкого взойти на холм в тунике с аравийской пряжкой на плече в виде льва, ступая по горячим камням в сандалиях из папируса, проходя между кипарисами и смоковницами. С вершины холма видны белые колонны города, конические крыши храмов, террасы, лестницы, в порту на голубой плоскости моря теснятся скопища галер… Пестрая шумная толпа затихала бы возле холма, только слышно, как пчелы летят, нагруженные пыльцой, как вращают хоботками, принюхиваясь к цветам… Справа – демос, слева – ареопаг. О, если были бы время и возможность произнести речь с холма, то сказал бы студент звонким голосом, каким регулярно озвучивал МД82А, сказал бы во всеуслышание:
– Все мы, юные и мускулистые, пришли в этот мир в одно время, и благодарить надо случай, и целовать друг дружку в уста за такое счастье, ведь если бы что, то и не свиделись бы никогда, разбросанные в бесконечности Времени и Пространства!..
…Какая чудовищная случайность – счастливая случайность! – свела нас на земле в человечьем обличье, в одно время, в одном месте, на этих танцах: мы – поем, вы – танцуете! Нам бы смеяться пронзительно, оголяя молодые рты с крепкими зубами и свежими пломбами!..
…Почто кровавим друг дружке молодые рты и выбиваем крепкие зубы и свежие пломбы?! За какую такую правду, за принципы какие, за веру какую и любовь?!
И сошлись бы тогда все в круг, и взялись бы за руки демос и ареопаг, и запела бы серебрянная птица трубы, и сотворил бы барабанщик синкопу, и пошли бы хороводы вокруг холма, над которым пчелы летят, принюхиваясь к цветам…
Но не было у студента Ставицкого времени и возможности подниматься на холм в тунике и убеждать ареопаг и демос. Да и холма поблизости не имелось.
«О, Сюзи Кью, – подумал он, удивляясь увиденной битве басиста и барабанщика с верзилами, – бэби, ай лав ю!» – подумал Леха, перехватывая гитару за гриф.
Верзил было пятеро, а Ставицкий один, потому что басиста сломали физически, а барабанщика морально – у него верзилы отняли барабанные палочки.
Тяжелой доской электрогитары студент махал налево и направо. Только ойкали верзилы. Потом Ставицкий стал и сам получать. Он получал все больше и больше, но еще долго давал сдачи и думал – жаль, их не разбросал случай…
В бесконечности Времени и Пространства.
Part one
Где-нибудь в багдадской или стамбульской кофейне сидят над чашечками кофе южные люди и кейфуют, то есть, насколько я понимаю, проводят в приятном расслабляющем безделье лишнее время.
Я же сижу на табурете за столом, привалившись спиной к горячей печке, и передо мной полупустая чайная кружка с потемневшей, выжатой, скучной долькой лимона. И этот цитрусовый штришок недавней трапезы – единственное, что дает право размышлять о мусульманском кейфе: ведь за окнами минус тридцать пять губительных градусов Цельсия, а в двух десятках метров от моего временного жилища начинается Ораниенбаумский парк, скованный лютой зимой. Я снимаю жилье за сороковник в месяц, чтобы как-то пережить и переработать зиму, но для печали нет оснований. Парк не скучен и прекрасен. Верхний пруд перед Меншиковским дворцом закрыт льдом и снегом, а подо льдом, пусть и не бурная, как осенью, живет вода, вытекает из пруда через плотину, колеблется черной речушкой в желтоватых торосах, набирая силу на выходе из парка. Черная речушка с клецками снежных бугорков…
А в ноябре желто-кремовые стены дворца отражались в воде, и небо отражалось в воде, делая голубой и эту воду, и тончайший ледок, даже не ледок – леденец, разноцветный от неба и стен…
Но все-таки – зима. Пора вставать, но я еще долго сижу за столом, размышляя о южном кейфе, наблюдая, как за окнами гаснет день. По полу сифонит от окна к двери. У меня густая, криво остриженная борода и поредевшие, немытые волосы. Мыться в такой мороз мука и сущая нелепость. Опять в половине домов полопались водопроводы. Значит, спасибо и за этот северный кейф над чашкой чая с цитрусовой коркой.
«Кайф, – говорю я, – кайф. Да, удивительна судьба слов! Они ведь как люди… У восточных людей кейф, но у нас-то говорят „кайф“, естественнее тут громкое русское „а“, заменившее „е“ – этот протяжный крик муэдзина».
Мне нравится разговаривать с самим собой. Вынужденное и желанное одиночество предоставило-таки возможность выговориться.
«А что ж, – продолжаю, – содержание-то кайфа, как и матерного какого-либо словечка, так же далеко от первоначального смысла. Очень! Он лишь мерещится на дне его многочисленных современных значений…»
Так бы и сидеть возле печки, предаваясь необязательным рассуждениям, но пора выходить на заледеневшую улицу.
Я допиваю быстрым глотком остывший чай и закашливаюсь до слез.
Мне тридцать шесть лет, и у меня насморк.
В июне 1968 года мне исполнилось восемнадцать. Яуже мог жениться, и мне предстояло служить в армии. Но от армии у меня имелась отсрочка, а новым правом я просто не успел воспользоваться.
В июне 1968 года я оказался в Париже, через месяц после знаменитой студенческой революции, свалившей самого де Голля. Деревья спилили на баррикады, и в Латинском квартале торчало множество пней, а стены были располосованы красным: «Нет капитализму! Нет социализму! Да здравствует Че Гевара и Мао!» Увидев аккуратные пни в районе Сорбонны, я долго гадал: «А чем пилили? Бензопилой, наверное?» Как-то не представлялся парижский студент с двуручкой.
В маленьком городке Ля-Долле, где родился Паскаль (это если от Парижа на юг через Дижон – то ли в Бургундии, то ли в Шампани, то ли во Франш-Конте), состоялся матч молодежных команд СССР – Франция по легкой атлетике, в котором я принимал участие. Матч мы неожиданно проиграли. После проигрыша нас долго везли автобусом по разноцветному, густому, знойному французскому вечеру, высадив возле здания, стилизованного под старинный постоялый двор. В том здании состоялось нечто вроде товарищеского ужина. На нем французские коллеги и сверстники вели себя так, что на Среднеевропейской возвышенности подобное квалифицировалось бы как мелкое хулиганство. Коллеги переворачивали столы, били посуду, и все это легко и весело, будто праздновали полупобеду своей полуреволюции. И еще они пели «Мишель» Леннона и Маккартни. Я знал эту песню с пластинки «Битлз» «Резиновая душа» и подпевал незатейливому, казалось тогда, с особым смыслом, припеву:
– Ай лав ю, ай лав ю, ай лав ю!
К июню 1968 года я знал полтора десятка аккордов на гитаре, в которых и упражнялся без устали. Я был молод, полон сил, честолюбия, амбиций и самонадеян. Впереди ждала вся жизнь.
Побывав в местах, где буквально накануне бунтоваламолодость, я утвердился в юношеском нигилизме, и через год в Сочи, где состоялся ответный матч, явился в рваных джинсах, рваной футболке с блестками, с волосами до плеч, с первой щетиной и гитарой, озадачив тренеров сборной. Те всё спрашивали о здоровье. Но в нездоровье я был уже не один. С Лешей Матусовым после тренировок где-нибудь на скамеечке под платанами мы брякали на гитаре по очереди. И в родном городе хватало единомышленников. Даже существовали в Ленинграде настоящие рок-группы, точнее бит-группы. Так их тогда называли. Но на их выступления я попасть не мог и поэтому пытался собрать собственную.
Где-то в шестьдесят пятом по ленинградскому радио прокрутили безобидную песенку «Битлз» «Герл», сообщив, что исполняют ее «наши друзья, грузчики из Ливерпуля». «Грузчики» быстро разбогатели, достигнув классово чуждых коммерческих вершин, и, мигом переориентировавшись, вчерашних друзей у нас стали поносить почем зря. Умельцы тогдашней контрпропаганды добились того, что скоро российские тинейджеры уже бегали друг к другу с магнитофонными бобинами и крутили их сутки напролет на худых отечественных магнитофонах.
Отец научил меня когда-то исполнять на мандолине «Коробейников», используя тремоло, и этого опыта оказалось достаточно, чтобы с самонадеянностью восемнадцатилетнего, освоив на гитаре несколько звучных аккордов в первой позиции, я начал выдавать первую песенную продукцию.
Пройдя все стадии полового созревания, среднюю школу и поступив в Университет, наслушавшись «Битлз» и «Роллинг стоунз», я с восторгом человека, выросшего на диетеческом питании и вдруг отведавшего восточных перченых блюд, набросился на рок. Молодость жаждала остроты, и поклонение революционному року давало ее в полном объеме.
В Америке молодежь бунтовала против вьетнамской войны, в Европе – против всего сразу, а в авангарде бунта шла рок-музыка. Музыкально явление эклектичное, впитывавшее на ходу любые звуковые традиции, ложившиеся на четкий ритм, оно наполнилось молодежным нигилизмом, и нам, коль уж созрели и жаждали остроты, ничего не оставалось, как отращивать волосы, переодеваться в рваное, выпиливать из спинок родительских кроватей деки для электрогитар и в спешном порядке искать объекты для отрицания.
Битлы, красивые аккуратные юноши, певшие красивые аккуратные песенки, стали по-хорошему злыми и небритыми и подтвердили участие в мировом молодежном восстании гениальными пластинками – «Оркестр Клуба одиноких сердец сержанта Пеппера» (1967) и «Белый альбом» (1968). Черный Джими Хендрикс стал играть с белыми музыкантами Митчеллом и Реддингом и потряс мир двадцатилетних своей говорящей, кричащей, рыдающей гитарой. Джим Моррисон из «Дорз» сделался символом протеста молодой Америки и вместе с Дженнис Джоплин уже приближался к той грани, за которой начиналась посмертная слава. Ян Андерсен, Джо Кокер, Род Стюарт, «Прокл харум», «Лед зеппелин», «Кровь, пот и слезы», «Благодарный мертвец», «Дип перпл» и много– много прочих – да, это были имена! Сперва мерси-бит, ритм-энд-блюз, первые сполохи хард-рока… Толпы хиппи мечтали об Индии, наркотики же еще не стали болезнью миллионов и миллиардной преступной коммерцией, а лишь казались одним из символов восстания.
Мик Джаггер, лидер «Роллинг стоунз», теперешний мультибогач, почти не уступал по популярности Джону Леннону после исполнения своей и Кита Ричарда композиции «Удовлетворение». «Стоунз» выпустили в пику битлам две прекрасные пластинки – «Сатаник» (1967) и «Банкет нищих» (1968). На картонном развороте еще можно увидеть гитариста Брайана Джонса, но его уже нет в живых – первая жертва арьергарда наркотиков, первый мученик в реформаторском воинстве рок-н-ролла. Скоро с ним в ряд встанут Хендрикс, Джоплин, Моррисон…
Кажется, Элвис Пресли изрек афоризм: «У каждого свой рок-н-ролл».
Выпилив лобзиками деки из родительских кроватей, приладив грифы, звукосниматели и струны, мы, доморощенные нигилисты, сбивались в рок-группы, которых к концу шестидесятых бунтовало в каждом институте по несколько штук сразу. В «америках» рок-музыку уже скупал большой бизнес, а нас же, по Пресли, ждал свой рок-н-ролл, который, святой подлец, испортил жизнь многим. Но жизнь – такая штука, ее портят не только музыка и молодость.
Боб Галкин пытался освоить четные ритмы на барабанах, Леша Матусов старался совладать с бас-гитарой. Я претендовал на первую гитару, а Мишка Марский колотил по клавишам рояля так, что мне, несмотря на освоенный нигилизм, становилось страшно.
Мы собрали по сусекам пару плохоньких усилителей, полудохлую акустику, пыльный лаокоон проводов, хреновенькие микрофоны. К барабанам нашим постыдился бы притронуться барабанщик пионерской дружины.
Не подозревая дальнейшего развития событий и педагогически поддерживая увлечение музыкой, вспомнив, похоже, об успешно разученных мной в отрочестве на мандолине «Коробейниках», мама подарила мне чехословацкую гитару «Илона Star 5», купленную ею по случаю в советском магазине и стоившую фантастически дешево по сравнению с нынешними ценами – сто шестьдесят рублей. И это была уже настоящая гитара!
Я сочинял мелодии, по ходу осваивая квадрат и нисходящие гармонии, сочинял слова, подгоняя мужские и женские рифмы, сочинял аранжировки, узурпировал полномочия дирижера и диктатора, не терпящего возражений. Бывал неосознанно жесток к друзьям и вообще порядочной свиньей.
Однажды, рассерженный непонятливостью нигилистов, я объявил на репетиции конкурс дураков. «Побеждал» тот, кто более других ошибался. Лешу, кроме прочего, я заставлял еще и чечетку отбивать, воплощая, так сказать, режиссерскую задумку.
Не знаю, почему они слушали меня, а не надавали по шее. Я требовал, требовал, требовал, не понимая, как можно ссылаться на очередную сессию, очередную девицу, на что-то там еще, а не бросить всё и репетировать, репетировать, репетировать. Их молодые заботы казались предательством по отношению к нигилизму. Вся жизнь ждала впереди, подходил к концу шестьдесят девятый год.
Теперь-таки, через много лет, рок-музыка уже не новинка века. Ее не замалчивают и не обругивают. Множество людей пишут о ней или с
А они интересны и, надеюсь, важны.
Ведь я первым в стране стал настоящей звездой рок-музыки.
Волосатикам вслед плевали старушки, хмурились милиционеры. Иногда за длинные волосы могли побить. Несколько раз, возвращаясь с репетиции вечером, мне приходилось защищать свою честь, и защищать кулаками. Родители перестали со мной разговаривать. В припадке какого-то юношеского безумия я ночами слушал новую музыку, записи или пластинки, днем сочинял сам, вечерами репетировал в «Мухе», терроризируя товарищей, доставал динамики, сколачивал акустические колонки, тратя деньги, полученные за профессиональный спорт, паял провода, таскал, сотни раз таскал аппаратуру по этажам «Мухи», из «Мухи» и в «Муху», когда нас гнали оттуда и пускали обратно. Мне не исполнилось еще и двадцати.
Тогдашние городские рок-группы если и пели собственносочиненное, то лишь в виде кокетливой добавки к «фирме». Это называлось «снять один к одному». «Лесные братья», «Садко», «Аргонавты» и «Фламинго» копировали лучше всех. Мы же репетировали свое – тяп-ляп, ржавые гвозди и горбыли, но – свое. Творили, елки-палки, наперекор Востоку и Западу. Как въедливый юноша, ночами я вслушивался не только в рок-н-роллы, но и, накупив пластинок по дешевке, в записи Вивальди, Баха, лютневой музыки, Малера и прочих, оплодотворяя рок-н-роллы гармониями великих. Впрочем, это лишь расширяло кругозор, не добавляя ничего к музыке «скиффл» – музыке подворотен, которую я сочинял. Правда, тогда мы репетировали в окультуренном подвале ЖЭКа. Выходит, это была подвальная музыка, настоящий «андерграунд».
В результате «конкурсов» и иной террористической деятельности Боб и Леша отдались безраздельно прыжкам с шестом, а их место заняли блистательные «слухачи», рыжие братаны Лемеховы из Академии художеств.
В подвале на репетицию Серегу принесли, а Володя пришел сам. Он сел за барабаны, дрянные барабаны ожили, запели на разные голоса, принесенный Серега поднялся, перекинул ремень баса через плечо и басовым глиссандо вонзился в первую четверть. У меня аж слюнки потекли. Такая получалась кайфовая ритм-секция!
Серега и Володя учились на архитектурном с Альбертом Асадуллиным, вместе музицировали до поры, но Альберт, сильный тенор, уже присматривался к профсцене. У брательников имелась солидная практика, они были выразительные рослые парни с рыжими усами. Среднийрост нашего нигилистического сборища равнялся 185сантиметрам, а это тоже имеет значение. До сих пор я считаю, что для успеха в первую очередь следует понравиться девицам в зале, а девицам в зале и не в зале отчего-то больше нравятся высокие артисты.
Тогда же велись переговоры с Михаилом Боярским. Он учился в Театральном на Моховой, неподалеку от «Мухи». Там же, на Моховой, он репетировал с «Кочевниками» в малюсеньком зальчике, одно время мы репетировали параллельно.
Помню, лето, зной, ангелы и кариатиды, шпили отражаются в воде. Берем лодку напрокат и гребем по каналу Грибоедова в ласковой тополиной июньской метели. Боярский говорит, будто намеревается собрать группу, голосами аналогичную «Битлз». У меня низкий баритон, у него – высокий баритон. Мои нигилисты не аналогичны «Битлз», а идеи Боярского нас не устраивают. И наш «Санкт-Петербург».
Названию, прическам и иным аксессуарам нигилисты тогда, да и теперь, уделяли значительную часть своей нигилистической деятельности.
– …«Санкт-Петербург», – сорвалось с языка во время праздного толковища.
Рыжие братаны и Летающий Сустав замерли, молчали долго, цокали языками, я же, вспотев от удачи, ждал.
– …«Санкт-Петербург»? – переспросил Летающий Сустав.
– Круто! – сказали рыжие братаны.
Да, мы родились в этом городе, выросли в старом центре, и город жил в нас и станет жить до последнего дня; мы плохо умели, но сочиняли сами, на родном языке, а ведь иные – многие! – доказывали:
– Рок не для русского языка! Короткая фраза англичан – в кайф, а русская – длинна, несуразна и не в кайф! Не врубаетесь, что ли?
Это оскорбляло. И мечталось, пусть не на уровне четкой формулировки, проявить себя, доказать, что приобретенные с возрастом обязанность служить в армии и право жениться должны быть дополнены необходимостью обязанности и права на крик; словно новорожденные, мы мечтали закричать по-русски:
– Мы есть!!!
Я написал композицию «Сердце камня» и посвятил ее Брайану Джонсу: «И у камня бывает сердце, и из камня можно выжать слезы. Лучше камень, впадающий в грезы, чем человек с каменным сердцем…» Ми-минор, ре-мажор, до-мажор, си-мажор по кругу плюс вторая часть – вариации круга, да страсти-мордасти низкого баритона и ритм секции. Я написал боевую композицию «Осень» и еще более боевую «Санкт-Петербург».
У меня в «допетербургские» времена имелся некоторый опыт – провал на вечере биологического факультета в ДК «Маяк». Случайный наш квартет первокурсников играл плохо, и нас освистали. Дело случилось осенью 1967 года, и теперь даже самому сложно поверить, что я выходил на сцену в том же году, когда «Битлз» выпустили своего великого «Сержанта». Чуть раньше я помогал играть на танцах в поселке Пери ансамблю, собранному из охтинских рабочих парней, – помню пыльный зальчик, помню, как перегорели уселители, помню, как дрались в зале из-за девиц и помяли заодно кого-то из оркестрантов.
Уже запекались по утрам на парапетах первые льдинки. Днем же сеял дождик, а встречный ветер боронил невские волны. Той осенью семидесятого года я рехнулся окончательно. Часть жизни, что ждала впереди, начиналась.
У «Санкт-Петербурга» появилась «мама», «рок-мама» – Жанна, взрослая, резкая, выразительная женщина-холерик. Она устраивала джазовые концерты (с Дюком Эллингтоном и его музыкантами организовала встречу в кафе «Белые ночи»; в припадке восторга городские джазмены повыдавили там стекла и снесли двери), устраивала выступления первым нашим самостийным рок-группам и, побывав случайно на репетиции «Санкт-Петербурга», решила содействовать нам.
Сошедший с ума, я получил с ее помощью неожиданное приглашение выступить на вечере психологического факультета Университета. Нам даже обещали заплатить. Сорок рублей.
Стоит вспомнить, как концертировали первые рок-группы. Контингент болельщиков был не столь велик, сколь сплочен и предан, рекрутировались в него в основном студенты. В вузах же, под видом танцевальных вечеров, и проходили концерты. Зал делился по интересам – к сцене прибивались преданные, а где-то в зале все-таки выплясывали аутсайдеры прогресса. «Муха», Университет, Академия, Политехнический, Техноложка, Бонч, Военмех – надо бы там вывесить мемориальные доски.
Рок-групп наплодилось словно кроликов, каждую субботу выступали в десятке мест. Героические отряды болельщиков проявляли поистине партизанскую изворотливость, стараясь проникнуть на концерты, поскольку на вечера пропускали только своих учащихся, а посторонних боялись, зная, чем это может кончиться. Но все равно кончалось. Отчего-то наиболее удачливые просачивались через женские туалетные комнаты. Иногда влезали по водосточным трубам. Иногда приходилось разбирать крышу и проникать через чердак. Главное, чтобы пробрался в здание хотя бы один человек. Этот человек открывал окна, выбивал черные ходы. Если здание оборонялось и местные дружинники перехватывали хитроумных лазутчиков, приходилось идти колоннами напролом, пробивать бреши, срывая с петель парадные двери, и растекаться по коридорам. Бред какой-то! Видимо, не один я сошел с ума той осенью семидесятого года.
Мы привезли на Красную (теперь, как при царях, Галерную) улицу нашу электрическую рухлядь. Там, в низеньком особнячке, дугой обнявшем двор с булыжным старинным покрытием, расположился факультет психологии. Актовый зал оказался с небольшой низкой сценой и высокими, до пыльного потолка, окнами.
Мы расставляли с брательниками и Мишкой усилители и акустику, пробовали микрофоны и пытались разобраться в проводах. Эти красивые рослые парни не волновались. Я им заговорил зубы, затерроризировал уверенностью, а сам же уверен не был, и теперь мне было зябко, нервничал. Жизнь еще только ждала впереди, и это сейчас легко делать выводы и теоретизировать о происхождении и социально-музыкальных корнях рока, о причинах его успеха.
Громко появилась Жанна, «рок-мама»:
– С премьерой вас, мужики! – Голос у нее высокий и ломкий. Она на таких, как мы, насмотрелась, а на меня тогда глянув, добавила: – Перестань, право. Эй, студент! Теперь уже ничего не исправишь, – и довольно засмеялась.
– Н-нет. Н-надо еще пор-репетировать. – Я к тому же и заикаться стал.
– Какие, к черту, репетиции! Поздно! Идите в комнату и ни о чем не думайте. Будете слушать рок-маму или нет?
– Жанна! – крикнул Мишка. – Из «Мухи» человек двадцать придет. Не знаю, как провести.
– Да, – сказал Серега, отрываясь от гитары, а Володя пояснил:
– И из Академии притащатся. Надо провести. Они все с бутылками придут.
– Какие бутылки! – прикрикнула Жанна. – У вас же премьера, мать вашу!
– Так ведь ты наша мама, – сказал Летающий Сустав.
– За бутылки комсомольские билеты полоґжите на стол! – Я вспомнил о диктаторских полномочиях, перестал заикаться и дрожать.
– Шутки, шуточки, – успокоил Серега, а мне опять стало страшно.
Особенного ажиотажа устроителями вечера не ожидалось, так как «Санкт-Петербург» был покуда никому не известен. Возможно, нас поэтому и пригласили. Но к вечеру народ стал подтягиваться. «Аргонавты» в тот день играли в Военмехе, а туда пройти было труднее всего. Кто-то, видимо, знал, что на психфаке вечер, и рок-н-ролльщики с кайфовальщиками (как-то надо называть ту публику), сняв осаду с Военмеха, рванули на Красную улицу. Особнячок взяли «на копья» между делом, даже не причинив ему особого ущерба.
За сценой находилась небольшая артистическая, я смотрел в щелку на толпу, запрудившую зальчик. Холодели конечности, била дрожь, а моим нигилистам – хоть бы что. А Жанне только бы веселиться в центре внимания.
Я не боялся зала, привычный к публике стадионов, и вдруг разом мое внимание устремилось в новое русло:
– Встали! Готовность – минута! Первой играем «Осень», а после – «Блюз № 1»!
Я стоял в гриме, разодетый в малиновые вельветовые брюки и занюханную футболку. На ногах болтались разбитые кеды. Коллеги мои были под стать. А тогда, надо заметить, на родную сцену даже самые отпетые рокеры выходили причесанные и в костюмчиках.
– Ну и ну, – сказал Серега и подкрутил рыжие усы.