Красные отступили в сторону Симбирска. Одна часть ушла на пароходах в Мелекесс, другая поспешно закрепилась в Ставрополе-Волжском[8], где стоял большой красный гарнизон — очень сильный, имевший артиллерию и пулеметы; кроме того, там были заранее вырыты линии окопов, как на фронте, в полный профиль — перемещаться по ним можно было не пригибаясь.
Каппеля не отпускала мысль о Тухачевском, он никак не мог припомнить, встречались они на фронте или нет — впечатление было такое, что все-таки встречались.
Из данных разведки он знал, что Тухачевский — мелкопоместный барин из-под Пензы, из Чембарского уезда, сейчас командует Первой армией, пользуется особым доверием у Троцкого, и, судя по всему, у самого Ленина, в бою бывает сообразителен и сегодняшнее его поражение совершенно ничего не значит — Тухачевский себя еще покажет.
Только что на этом фронте назначен новый командующий — известный столичный сердцеед, бывший гвардейский полковник Муравьев[9]. Вот с Муравьевым-то Каппель точно встречался и хорошо его запомнил.
Случилось это в Петрограде, куда Каппель приехал с фронта на полторы недели в отпуск. Попав в гости на один званый ужин, он увидел там подвижного смуглокожего белозубого гвардейского полковника, который очень остроумно рассказывал об окопных буднях. Собравшиеся хохотали, а Каппель сосредоточенно молчал: ему казалось кощунственно между двумя блюдами — заливной морской рыбой и рагу из куриных голяшек — говорить о крови, о том, как люди после газовых обстрелов выблевают из себя легкие. Это было даже более чем кощунственно, поэтому Каппель и молчал.
— Может, вы тоже что-нибудь расскажете, Владимир Оскарович? — обратилась к Каппелю хозяйка салона, полная седая дама с живыми, навыкате глазами; один глаз у хозяйки слегка косил, поэтому казалось, что она все видит и от лукавого ее взора невозможно спрятаться.
Каппель отрицательно покачал головой:
— Нет. У меня таких ярких впечатлений нет.
А гвардейский полковник продолжал распаляться — так он весь вечер и пробыл в центре внимания честной литературной компании.
Фамилию его Каппель запомнил хорошо — Муравьев.
И вот он, похоже, встретился с Муравьевым вновь — если, конечно, это тот самый Муравьев. Однако другого гвардии полковника, который мог бы поступить на службу новой власти и занять такой высокий пост, представить себе было невозможно, значит, и сомневаться не стоит — это тот Муравьев...
Он, кстати, разбил наголову «жовто-блокитников», взял Киев и отдал его на откуп мародерам, за два дня там были расстреляны две тысячи офицеров, решивших отказаться от военной карьеры и не поступивших на службу в Красную Армию, хотя им настойчиво это рекомендовали... Муравьев приказал всех их поставить к стенке. Офицеров-орденоносцев фактически расстреляли только за то, что они хорошо воевали на фронте и били в хвост и в гриву приспешников кайзера...
Троцкий этот расстрел одобрил.
Собственно, Муравьев Каппеля не очень беспокоил — гораздо больше беспокоил Тухачевский. Разведка донесла, что Тухачевский также объявил призыв бывших офицеров в Красную Армию, причем призыв добровольный, без всякого муравьевского нажима, и начал железной рукой наводить в своих частях порядок. Собственно, Каппель, будь он на его месте, сделал бы то же самое и начал именно с этого, точно так же стал бы бороться с партизанщиной и разбоем... В общем, Тухачевский был достойным противником.
Из Симбирска офицер-разведчик привез Каппелю листовку, подписанную Тухачевским. Листовка была отпечатана на серой, плохого качества бумаге. Впрочем, другую бумагу в стране, охваченной войной, сейчас вряд ли можно было найти. Каппель прочитал листовку очень внимательно, стараясь вникнуть не в текст, а в то, что находилось за текстом, потом дважды перечитал ее.
— Вполне в духе Робеспьера и вождей французской революции, — сказал Каппель, кладя листовку перед собой на стол. — Текст не может не вызывать недоверия к тем офицерам, которые пошли служить в Красную Армию. А это нам на руку.
— Кроме Тухачевского, есть еще Муравьев. Не кажется ли он вам более серьезной фигурой, чем Тухачевский, Владимир Оскарович? — спросил Вырыпаев, находившийся здесь же, в передвижном штабе. Первая рота захватила в Сызрани штабной вагон, отделанный бронзой и бархатом; говорят, это был личный вагон Троцкого, в котором тот любил принимать гостей, в частности приезжавших на фронт дам. Каппель ко всем этим бронзулеткам относился брезгливо, но содрать дорогой металл со стенок вагона нельзя было, слишком оборванным выглядел бы тогда салон, и Каппель обреченно махнул рукой: пусть остается все, как есть!
— Нет, не кажется. — Каппель снова вспомнил лощеного гвардейского полковника, лихо разглагольствовавшего в литературном салоне. — Муравьев любит гусарить, а гусары — принадлежность прошлого века, но никак не нынешнего. Малиновые чикчиры, серебро, цыгане со скрипками, знойные женщины, шампанское из изящных лаковых туфелек, авантюра на авантюре — Вот весь Муравьев. А Тухачевский... Тухачевский — человек серьезный.
— Но ведь именно Муравьев разбил под Гатчиной Краснова, а у Украинской Рады отнял Киев...
— Ну и что? Зато он так доблестно и так позорно драпал от румын. — Каппель невольно поморщился: румын он вообще не считал за солдат. Максимум, на что они способны, — работать в армии парикмахерами. — Велел разрушить Одессу... Это шут какой-то, а не главнокомандующий.
— Я слышал об Одессе, Владимир Оскарович.
Муравьев действительно драпал с румынского фронта так, что только пятки сверкали. По дороге он отдал следующий приказ: «При проходе мимо Одессы из всей имеющейся артиллерии открыть огонь по буржуазной и аристократической части города, разрушив таковую и поддержав в этом деле наш доблестный героический флот. Нерушимым оставить только прекрасный дворец пролетарского искусства — городской театр». И подпись свою поставил, для истории — «Муравьев».
Копия этого приказа в конце концов оказалась у Каппеля — он поместил его в специальную папку: срабатывала штабная привычка знать о своем противнике как можно больше, желательно все, вплоть до того, какую кашу он предпочитает есть на завтрак. Точно такую же папку он решил завести для материалов, касающихся Тухачевского, и она — Каппель в этом не сомневался — также будет все время пополняться.
— Тухачевский много серьезнее Муравьева, — сказал он, развернув карту, лежавшую на столе, — и относиться к нему надо как к серьезному противнику.
Каппель расстегнул несколько пуговиц на кителе. Такие вольности он позволял себе редко, но в вагоне было душно, сыро, в воздухе парило, собирался дождь, и Каппель чувствовал себя муторно.
Пуговицы на своем кителе он обшил тонкой тканью, многие офицеры вообще заменили пуговицы с вычеканенными на них царскими орлами на обычные черепаховые. Орлы были уже не в ходу — это старая символика, а новая еще не придумана, вот и приходилось довольствоваться тем, что оказывалось под руками. Вырыпаев, например, заменил пуговицы на сугубо гражданские, мещанские — роговые...
Со станционного телеграфа Каппелю принесли ленту: наспех, клочками наклеенную на старый почтовый бланк, украшенный николаевским гербом. Телеграмма была от Бориса Савинкова, с которым Каппель был едва знаком. «Поздравляю блестящей победой», — написал Савинков. Точно такую же телеграмму Каппель получил и от полковника Галкина, командующего военными силами Комуча.
К телеграммам он отнесся равнодушно: что были они, что не было их — все едино.
Вырыпаев взглянул на карту:
— Что будем делать дальше, Владимир Оскарович?
— Воевать. Пока Муравьев не соединился с Тухачевским — а он сейчас находится где-то в районе Царицына, — будем бить Тухачевского. Когда подоспеет красный главнокомандующий — будем бить обоих.
В Поволжье, на огромной территории затягивался мощный узел, непонятно было, кто кого сомнет, а смяв — победит — красные ли победят белых, или белые красных... И у тех, и у других имелись свои гении. И были эти гении отнюдь не доморощенными. Тухачевский стоил Каппеля, Каппель стоит Тухачевского.
— Сегодня вечером выступаем, — приказал Каппель. — На Ставрополь-Волжский.
Этот поход был легче сызранского. Во-первых, появились кони, много коней. Командиры рот и взводов пересели в седла. Во-вторых, шли все время берегом реки, обдаваемые дыханием воды, прохладой — было не так жарко. В-третьих, дух в частях был совершенно иной, приподнятый: то, что они сумели победить в сызранской схватке, здорово всех подбадривало.
— Если дело так дальше пойдет, мы скоро всю Россию освободим и доставим на верный путь, — говорили старые солдаты, шагающие с винтовками в строю, и поучали солдат молодых: — Вы, парни, силы свои соизмеряйте с расстоянием. Сегодня нам надлежит отшагать не тридцать верст, что положены бойцу на марше, а все пятьдесят. — Сказав это, говорящий обязательно поднимал заскорузлый указательный палец и продолжал разъяснять: — А это, считай, в два раза более обычного, но с Божьей помощью мы этот серебряный полтинник одолеем... Дыхание только, парни, держите ровное, не рвите, не сбрасывайте резко на поворотах да ноги старайтесь не напрягать — нога на марше должна быть расслабленной. Тогда икры не сводит, и мышцы не так устают... Понятно?
Бывшие ударники-корниловцы шли весело, готовы были даже на ходу «тянуть носок» — шаг тогда делается торжественным, как на параде.
Ставрополь-Волжский считался городом захолустным, невесть как городской статус получившим. По сравнению с ним Сызрань почитай что столица, в ней имелись даже колокола с малиновым звоном, а купцы сколотили такие состояния, что им могли позавидовать самарские богатеи.
Природа же тут была много краше, чем в мокроносой Сызрани, радовала глаз. Волга под Ставрополем была широкая, наполнялась неожиданной синью, простор дышал, и если на этом просторе вдруг возникал маленький белый треугольник паруса, душа замирала от невольного восторга. Каменные утесы поражали размерами, высотой, гигантскими соснами, которые своими толстыми сильными корнями разваливали прочные камни, дробили их и одновременно скрепляли. Такой природы, как под этим маленьким захолустным городком, нигде на Волге не было — по всей своей длине она была другая,
Сызрань Каппель оставил и тем самым допустил ошибку. С севера подоспел красный батальон, полновесный и хорошо вооруженный, быстро занял город, перестреляв дружинников-одногодков из учебного взвода, которые тренировались на небольшом зеленом лугу, обучаясь делать резкие уколы штыком, потрошили чучела, сшитые из старой одежды и увенчанные диковинными суконными шлемами — их потом стали называть буденновками.
Из Сызрани вырвался только один казак — застрявший у какой-то вдовушки посыльный, он проскочил через несколько огородов, нырнул в ложок и был таков. Погоня, посланная за ним, успеха не принесла — казак, легкий в кости, цепкий, припав к конской спине, оторвался от десяти всадников, тесной толпой бросившихся за ним — всадники только друг другу мешали, — и ускакал.
Погоня вернулась в Сызрань. А казак из одного лога нырнул во второй, потом в третий, затем на пути его попался лесок — так и ушел. Потом он свернул к Волге и берегом поскакал вслед за каппелевскими частями. От берега старался не удаляться — река была хорошим ориентиром.
Намеченные пятьдесят верст, о которых упрямо талдычили старики, одолеть не удалось — слишком непосильной оказалась эта задача для людей. Тридцать верст — норма, после которой солдат снопом валится на землю и дышит хрипло, кашляет надсаженно, тяжело, того гляди, вот-вот выкашляет свои легкие и загнется, но ничего, проходит немного времени, и солдат поднимается на ноги. Крутит головой устало и начинает зыркать вокруг глазами: а где полевая кухня?
Получив миску гречневой каши с говядиной и кружку горячего чая, он окончательно приходит в себя, а через полчаса и вовсе оказывается, что он готов шагать дальше.
Вот такие солдаты водятся в России.
Подойдя к Ставрополю-Волжскому, Каппель решил применить старую тактику — проверил ее на Сызрани, она оказалась верной: взять город в клещи и накрыть ого артиллерийским огнем.
Снарядов у капитана Вырыпаева было теперь более чем достаточно.
— Могу вести огонь десять часов без перерыва, — доложил он Каппелюго, — главное, чтобы стволы пушек выдержали.
Стволы от беспрерывной стрельбы могли просто потечь.
Конечно, неплохо было бы зажать Тухачевского в этом городе и прихлопнуть котел крышкой — бывший поручик в нем и сварился бы. Но и Тухачевский был не дурак, прекрасно понимал, чего хочет Каппель, и, пораскинув мозгами, не обращая внимания на тяжелый, рвущий барабанные перепонки свист снарядов, разложил перед собой карту и принял решение: город сдать!
Тухачевского знобило — в эту жаркую пору он ухитрился подхватить насморк, переросший в обыкновенную противную инфлюэнцу[10]. Болезнь эта хоть и не опасна, но очень изматывает, кажется, что человек варится в собственной одежде, делается противно липким, горячим, от слабости кружится голова и трясутся пальцы.
Чтобы унять дрожь, Тухачевский натянул на плечи старую, в нескольких местах порванную шинель с длинными кавалерийскими полами, пахнущую дымом, конским потом, еще чем-то неприметным, но очень родным, рождающим тепло под ключицами. Командарм расслабленно морщился и двигал головой так, будто на горло ему сильно давил воротник.
— Отступаем к Симбирску, — решил он, — в Ставрополе-Волжском хоть и отрыты окопы в полный рост — лошадь можно водить, а толку от них с гулькин нос — они не защищены с флангов, не имеют укрепленных стыков. Пока есть коридор — будем уходить. Перекроют коридор — Каппель раздавит нас прямо в городе. Как мух... Перехлопает поштучно.
Тухачевский присматривался к Каппелю, как и Каппель к Тухачевскому. В судьбах их было много общего. Тухачевский принадлежал к разорившимся, едва сводящим концы с концами дворянам. Каппель тоже был таким же — его полуразобранное имение находилось в Тульском уезде. Тухачевский прошел фронт, видел войну из окопов, и Каппель прошел фронт, он также видел войну из окопов и умел держать винтовку в руках. И у того, и у другого имелись общие знакомые, разбросанные по всей России от Екатеринодара до Хабаровска.
Пожалуй, только о личной жизни Каппеля — это была тайна за семью печатями — командарм ничего не знал. У Тухачевского же имелась «единственная и неповторимая» — бывшая ученица Шор-Мансыревской гимназии Маруся Игнатьева, с ней Миша Тухачевский познакомился на гимназическом балу в Пензе, в дворянском собрании. Они вместе танцевали печальный вальс «На сопках Маньчжурии», исполнили его так, что аплодировало все собрание.
А потом Тухачевскому пришлось уехать из Пензы в Москву — в кадетское училище. После кадетского было Александровское юнкерское училище, которое он закончил с отличием в чине фельдфебеля. И — сбылась мечта: он попал в лейб-гвардию, в знаменитый Семеновский полк.
В полку служили люди богатые. Офицеры могли запросто швырнуть на ломберный столик «катеньки» веером. Тухачевский таких денег не имел, а двести десятин земли его поместья были уже несколько раз заложены и перезаложены... Оставалось одно — надеяться на себя.
Интересно, похожа ли на его судьбу судьба Каппеля?
У Владимира Каппеля была такая же судьба, и в жизни он сталкивался с теми же проблемами, что и у Тухачевского. Детали только были разными.
Но не в деталях суть. А в том, что они очутились по разные стороны баррикад. И оба сражаются за Россию. Что один, что другой. Только у каждого из них своя Россия, свои идеалы, свой народ, хотя разным народ быть не может, он — один... Оба хорошо проштудировали Клаузенвица и Суворова, оба назубок знали биографии Мольтке и Бонапарта. Они оба были достойны друг друга, достойны того, чтобы стать хорошими товарищами... Но они стали врагами.
Тухачевскому в эти дни пришло письмо из Пензы, от сестры. Странно было, что оно добралось в Ставрополь-Волжский сквозь гигантские расстояния и не сгинуло. Измятый конверт с пятнами грязи и масла, видимо, побывал во многих переделках... Сестра писала, что Маша Игнатьева стала ее близкой подругой, они теперь «не разлей вода», даже питаются вместе, и Маруся по-прежнему помнит и любит сероглазого гвардейского поручика... Независимо от того, продолжает ли он носить офицерские погоны или же перешел под другие знамена и повесил на грудь пышный красный бант. Письмо было приятно Тухачевскому, он перечитал его дважды.
Симбирск ожидал прибытия Муравьева, командующего всеми красными силами на фронте. Было известно, что Муравьев очень близок к Троцкому. Тухачевский хоть и был болен и пробовал избавиться от инфлюэнцы разными снадобьями — от порошков до отваров из трав, и не до встречи ему было, а этой встречи ожидал со смутным чувством.
Имя бывшего гвардейского полковника было у всех на слуху, газеты писали о Муравьеве едва ли не каждый день. Тухачевский эти газеты читал, но одно дело — газеты, и совсем другое — увидеть человека, что называется, живьем, посмотреть ему в глаза, подышать с ним одним воздухом.
Он слышал, что Муравьев — писаный красавец, черноволосый, черноглазый, с бронзовым чистым лицом, умеющий великолепно говорить и, судя по успехам под Гатчиной и в Киеве, умеющий неплохо воевать.
Когда Муравьева бросили на румынский фронт, он собрал остатки разбитых русских подразделений, создал из них более-менее боеспособный кулак и назвал это разношерстное формирование довольно выспренне — «Особая армия по борьбе с румынскими олигархами».
Речи, которые Муравьев произносил во время своих грозных походов, как правило, заканчивались угрозой, что он обязательно «сожжет Европу».
Еще знал Тухачевский, что до войны, в тринадцатом году и в начале года четырнадцатого, Муравьев любил появляться в дорогих ресторанах Санкт-Петербурга вместе с высокой глазастой негритянкой, имевшей умопомрачительную фигуру, и пил вместе с нею дорогое французское шампанское в количествах немереных. Шампанское это поставляли царскому двору, но часть его, естественно, попадала в рестораны.
Негритянку гвардейского полковника Муравьева Санкт-Петербург — ныне Петроград — помнил до сих пор.
Вот, пожалуй, и все, что знал о Муравьеве Тухачевский — примерно столько же, сколько знал и Каппель, и от того, как поведет себя Муравьев — вот странное дело, — зависела судьба и того, и другого.
Путь от Сызрани до Ставрополя-Волжского Каппель проделал на коне. Наломался. Кроме того, он, как и Тухачевский, подхватил от не вовремя расчихавшегося полковника Синюкова инфлюэнцу — мерзкую штуку, способтую вывести из состояния равновесия кого угодно. Каппель потел, плавал в горячей одежде, ощущал себя червяком, которого решили сварить; земля перед глазами дергалась, никак не могла удержаться на одном месте, болезненно кренилась то в одну сторону, то в другую, раскачивалась, и никакие лекарства не помогали.
Полевой доктор Никонов, появившийся в группе после Сызрани, накормил Каппеля какими-то горькими, пахнущими дробленым мелом порошками, потом сдернул с головы офицерскую фуражку и вытер ладонью блестящую лысину.
— Тут, ваше высокоблагородие, такое дело: что принимай порошки, что не принимай — один лях. Если будете принимать — выздоровеете через семь дней, если не будете принимать — проболеете целую неделю.
Каппель в ответ усмехнулся, ничего не сказал, отпустил лысого доктора-шутника, покачал головой, то ли осуждая его, то ли, наоборот, приветствуя такой грубоватый, мужицкий юмор.
На станции под Ставрополем-Волжским Каппель вновь перебрался в штабной вагон, походил по нему, дивясь дорогой отделке, бронзе, покрытой особым, похожим на лак, французским составом, из-за которого бронза не требовала чистки, мягкому плюшу, и, не выдержав, отрицательно покрутил головой.
— Не могу, — сказал он, — не могу ездить в таком вагоне.
— Отчего же? — озадаченно поинтересовался Синюков. — Вы командуете крупной группировкой, у вас сейчас под началом как минимум — бригада плюс приданные подразделения со своим хозяйством — артиллерия, подрывники, кавалерия... Скоро, наверное, и флот подтянете. Вам положен такой вагон. Штабной. — Полковник неведомо кому погрозил пальцем. — Он просто необходим.
— Слишком роскошный, — пожаловался Каппель, — и, кроме того, уж очень напоминает дамский будуар. Не могу я из дамского будуара командовать боем. Не привык...
— А если посдиратъ все эти цацки? — Синюков поддел ногтем трехрожковое бра, прикрученное латунными шурупами к стенке вагона. — А?
— И что прибить на их место? Железные подсвечники, позаимствованные в каком-нибудь трактире? Нет. Жалко этакую красоту рушить. Пусть она существует сама по себе, а я буду существовать сам по себе. Подвернется подходящий вагон, попроще — я в нем поселюсь. А этот... — Каппель красноречиво развел руки в стороны, — этот — нет.
Но все равно бросать вагон было жалко.
— А его и не надо бросать, — сказал Каппель. — Зачем бросать? Это же военный трофей. Пусть находится в обозе... в железнодорожном обозе, — поправился он, — пока мы не передадим его какому-нибудь достойному генералу.
— Вы, Владимир Оскарович, не слышали, Комуч что учудил?
— Нет. — Каппель невольно поморщился — он не любил слухов, а то, чем хотел его угостить Синюков, принадлежало, очевидно, к этому разряду.
— Утвердило обращение друг к другу «гражданин»...
— Это было и раньше.
— Да, это было и раньше, только против этого не выступали офицеры, Владимир Оскарович. На воинской форме — никаких погон, лишь отличительный знак виде георгиевской ленточки.
— Бред какой-то, — пробормотал недовольно Капель. — Как может быть форма без погон? Это красные обходятся без погон, но и они — будьте уверены — в конце концов введут у себя погоны. Бред, — повторил он. — Противоречит психологии, более того — противоречит даже идеологии всякой армии.
— Согласен. Но что есть, то есть.
— Единственное, с чем не могу спорить, так это с обращениями «ваше высокоблагородие», «ваше высокопревосходительство» и так далее. Но и в это тоже была вложена государственная идеология, это тоже имело свой смысл и, в конце концов, дисциплинировало подчиненных. — Каппель закашлялся — болезнь давала о себе знать. Откашлявшись, скомандовал: — Выступаем на Симбирск!
К Симбирску по Волге подплывала целая флотилия. Впереди резал носом воду белый, с изящными формами корабль под названием «Межень», на якорной палубе которого была выставлена пушчонка, также окрашенная в белый цвет. Это был бывший пароход царицы, очень удобный, продуманно сработанный, с тихой, но сильной машиной и роскошными полуприводненными каютами. Не корабль, а сказочная яхта, какая только царю и положена.
Впрочем, по роскоши, удобству, скорости «Межень» нисколько не уступала знаменитому царскому «Штандарту» — балтийской яхте Николая Второго.