— Внутри все горит... Уж не была ли пуля у этого абрека отравленная?
Глаза Вари сделались испуганными, округлились:
— Доктор ничего такого не говорил.
— Доктор может этого и не знать.
Варя энергично затрясла головой:
— Нет!
Поручик вновь слабо улыбнулся и закрыл глаза.
К командующему Первой армией Михаилу Тухачевскому, которого сейчас так энергично теснил Каппель, приехала жена — Маша Игнатьева, тоненькая, со светящимся от счастья милым лицом. Тухачевский встретил ее на маленькой станции, где стоял роскошный вагон командующего армией, прицепленный к паровозу вместе с двумя другими штабными вагонами и платформой, к которой толстой проволокой была прикручена горная пушка, невесть как угодившая в эти далекие от гор края.
Вагон этот пригнали из-под Пензы, где он застрял на одном из крохотных разъездов, — богато отделанный, с бронзовыми подсвечниками, прикрученными к стенам, с зеркалами, обрамленными такими же яркими бронзовыми рамами, за которыми неустанно следил, каждую неделю чистил меловым порошком денщик командарма, с диванами, обитыми синим плюшем... Говорили, что в этом вагоне ездил великий князь Николай Николаевич, когда командовал Кавказским фронтом, потом вагон загнали на запасные пути, затем спрятали в одном из депо, потом он, по слухам, попал к Каппелю, но тот вскоре отказался от него, посчитав слишком роскошным для своей скромной персоны, вагон решили отогнать на север, а там его перехватили на одном из разъездов шустрые интенданты Первой армии.
Машу привезли к мужу на дрезине. Она еще больше похорошела, вытянулась — повзрослела, что ли, хотя сияющие глаза ее продолжали хранить восторженное детское выражение, хорошо знакомое Тухачевскому по той поре, когда он впервые встретил Машу Игнатьеву на балу в дворянском собрании. Она училась тогда в Шор-Мансыревской гимназии и влюбилась в высокого сероглазого шатена, бывшего на балу распорядителем — к борту парадного гимназического мундира у него была прикреплена голубая розетка.
Позже Маша Игнатьева стала близкой подругой сестры Миши Тухачевского, первой губернской красавицы, к сожалению уже ушедшей из жизни, и часто появлялась в доме Тухачевских на «законном» основании.
Сестру Тухачевского так же, как и Игнатьеву, звали Марией.
Увидев дрезину, Тухачевский выпрыгнул из своего роскошного вагона и, забыв про то, что он командарм, бегом, будто юный кадет, только поступивший учиться в московское Александровское училище, помчался навстречу дрезине.
Раскинул руки в стороны:
— Машка! Золото ты мое!
Маша кинулась в объятия Тухачевского и неожиданно расплакалась.
— Ты чего? — Тухачевский опешил — женские слезы он переносил с трудом. — Что случилось? Кто-то обидел тебя в дороге?
— Нет, — Маша отрицательно качнула головой, — не обидел. Просто я очень рада видеть тебя. И вот... Сорвалось. — Она виновато улыбнулась, стерла слезы с глаз.
— Пошли в вагон, там уже приготовлен праздничный обед. — Тухачевский проворно подхватил баул жены, обнял ее за плечи и увлек к штабному поезду. — Пошли. Денщик у меня расстарался — даже бутылочку «Марсалы» достал...
— Дореволюционное вино, которое любил Распутин.
— Это вино любят капитаны всех пароходов Европы. — Тухачевский подсадил жену на подножку вагона. — Проходи и будь хозяйкой.
В вагоне Маша с недоумением огляделась:
— А где же все остальные?
— Кто остальные?
— Ну... подчиненные.
Тухачевский рассмеялся:
— Сегодня нам никто не будет мешать — ни подчиненные, ни начальство.
— Я думала, штабной вагон — это вагон, доверху заваленный бумагами, картами — карты везде, на столе, на стенах, на полу, их окружают умные люди... А тут ни карт, ни людей.
— Ну, карт и людей у нас более чем достаточно. Только не все люди умные.
— Это на тебя не похоже.
— Почему?
Ты привык окружать себя умными людьми.
Тухачевский рассмеялся, коснулся губами завитка волос, закрученного около уха жены, глаза у него потеплели, сделались растроганными, он проговорил тихо:
— Хотел бы окружить, только где взять столько умных людей? А? — Тухачевский вздохнул, подтолкнул Машу к столу: — Прошу! Чем богаты, тем и рады.
Стол был сервирован со вкусом — явно командарм обошелся стараниями не только одного своего денщика, приложил к этому руку и сам: приборы были серебряные, с чернью, без монограмм, туго накрахмаленные салфетки вставлены в такие же серебряные, с чернью, держатели, тарелки — настоящий Кузнецовский фарфор, который не перепутаешь ни с каким другим. Большая темная бутылка «Марсалы» выглядела на столе этакой башней.
В нескольких изящных селедочницах лежала нарезанная рыба, местная, волжская — вареный осетр, напластанный крупными ломтями, истекающая сладким желтым жиром севрюга, мягкий вяленый сазан — ломти огромные, будто и не рыба это была вовсе, а куски баранины, тщательно разделенные и тщательно уложенные на блюде. В серебряном фруктовом судке дымилась горячая картошка, посыпанная свежим укропом.
Маша всплеснула руками:
— Богатство какое! Я давно такой вкусной еды не видела.
— У нас тоже с продуктами не очень, но это ребята расстарались для тебя. — Тухачевский притянул Машу к себе, вновь поцеловал непокорный завиток, топорщащийся около уха — очень ему нравился этот завиток. — Садись! Я, ожидая тебя, здорово проголодался.
— И я проголодалась.
— Что новенького в Пензе? Как родители, как отец?
— Отец полмесяца хворал — простудился в своем депо, на маевке какой-то... Сейчас, слава Богу, уже поднялся с постели.
— А мать как?
— Мать у нас железная. Ничего ей не делается. Годы ее не берут, она все такая же молодая, красивая, подвижная. Попечительствует, рукодельничает, командует.
Простые вопросы, простые ответы, но как много скрыто в них всего, какое тепло они вызывают... Серые глаза Тухачевского потемнели от нежности, он кивнул жене, наклонил голову, чтобы скрыть возникшую минутную слабость. Маша приподнялась на цыпочках и поцеловала его в ровный, тщательно разрезавший густые волосы пробор. Произнесла тихо, почти не услышав своих собственных слов — так тихо они прозвучали:
— Миша, я очень соскучилась по тебе.
Тухачевский обнял ее.
— Давай за стол. — Он вновь, в который уж раз ткнулся губами в завиток, обрамлявший ухо, потом поцеловал второй завиток, свесившийся на лоб. — Если бы ты знала, как я рад тебя видеть.
— В Пензе встретила твоего гимназического надзирателя, Кутузова... Помнишь?
— А как же! Такие люди не забываются никогда. Очень вредный был человек, весь из желчи. Старик уже небось?
— Старик. У него четыре сына... Всех четверых записал в Красную Армию.
— А вот это — молодец! Даже не верится, чтобы такой сухарь мог совершить такой разумный поступок... Меня он не любил особенно. Чуть что — хватал за воротник н тащил в угол: «Опять Тухачевский! Охолонитесь- ка в уголочке!» Как меня не выгнали из гимназии — не знаю. Спас, наверное, кадетский корпус... Моих не видела?
— Видела Игоря. Странный, голодный, злой, погруженный в себя, меня даже не заметил, пришлось трижды окликать.
Игорь — младший брат Тухачевского, талантливый человек, музыкант с необыкновенно тонким слухом.
— Скрипку он не бросил?
— Нет.
— Сашу не видела?
— Не видела. По-моему, его сейчас в Пензе нет.
— Скорее всего, сидит в Петрограде или в Москве.
Саша — старший брат Михаила Тухачевского, одаренный математик, человек, для которого весь мир был поделен на формулы и числа, даже любовь и семейную жизнь и те он подводил под некие математические формулы, под своды случайностей, сделавшихся закономерностями. Когда он это раскладывал на бумаге, с рисунками и числами, — получалось очень убедительно.
Тухачевский отодвинул в сторону стул с резной красной спинкой — среди голубого бархата и тонированного светлого ореха стул этот, добытый расторопным денщиком в одном из помещичьих имений, выглядел совершенно чужим в вагоне,— усадил Машу, напротив сел сам.
По лицу Тухачевского словно пробежала какая-то тень, и Маша заметила, что муж чем-то расстроен. Перегнувшись через стол, она тронула пальцами его руку:
— Что-нибудь случилось?
— Нет. Просто вспомнил свой забитый Чембарский уезд, липовый парк, сад с вишнями, густо облепленными белыми цветами... Иногда мне все это снится, и я чувствую себя счастливым. Не знаю только, удастся мне когда-нибудь увидеть это наяву или нет?
Маша ласково погладила его руку:
— Конечно, удастся. А как же иначе?
— Может быть и иначе. Война порою такие странные сюжеты подбрасывает...
Подцепив ложкой большую рассыпчатую картофелину, Маша положила ее в тарелку мужа:
— Давай не будем говорить о войне, Миша. Представим себе, что никакой войны нет...
Тухачевский согласился.
— Давай не будем говорить о войне. — На лице его возникла улыбка, и он неожиданно стал похож на мальчишку-гимназиста, которого Маша впервые увидела на балу. Она благодарно улыбнулась мужу. — Давай не будем говорить о войне, — еще раз повторил Тухачевский и ловко ухватил пальцами бутылку «Марсалы» за темное тонкое горлышко. — Выпьем лучше, — он разлил золотистое, пахнущее виноградом вино по бокалам, — за нас с тобою!
— За нас с тобою! — эхом отозвалась Mama. — За то, чтобы тебе всегда сопутствовала воинская удача.
— Очень хороший тост, — похвалил Тухачевский, чокнулся с женой. — А я пью за то, чтобы твой муж почаще радовал тебя!
— Тоже неплохой тост, — в тон Тухачевскому произнесла Маша. — За тебя!
— А я — за тебя!
Они долго сидели за столом, обрадованные встречей, тихо разговаривали, пили «Марсалу» и ели рыбу. В окна штабного вагона заглядывало солнце, в деревьях беспечно щебетали разные птахи. Будто действительно не было ни войны, ни стрельбы, ни мук и смертей — будто ничего, кроме нежности и тепла, в мире не было.
Вечером на этой станции появились каппелевцы.
Штабной вагон командарма-один поспешно откатился на восток. Когда под колесами уже грохотали рельсы, неподалеку от состава показались конники. Неведомо чьи — мелькнул вроде бы над их головами красный вымпел и растворился в вечернем сумраке. Красный вымпел мог оказаться и своим и чужим.
Конников отогнали от поезда пулеметным огнем и выстрелами из горной пушки.
Каппель вызвал к себе Вырыпаева. Тот все больше отдалялся от своей батареи — он теперь выполнял штабную работу, стал неким доверенным лицом Каппеля, который поручил ему вести свою личную канцелярию, связанную с прошениями гражданского населения. Когда Вырыпаев явился, Каппель показал ему рукой на место около стола.
Выглядел Каппель неважно — не спал несколько ночей.
— Василий Осипович, красные в Екатеринбурге арестовали мою жену и увезли в Москву...
Вырыпаев об этом слышал, кивнул сочувственно.
— Детей, слава Богу, не тронули, тестя тоже — они на следующий день съехали с квартиры, оставили только прислугу — на случай, если Ольга все-таки вернется домой. — Каппель взял со стола толстый красный карандаш и неожиданно для себя сломал. Поморщился недовольно: не надо раскисать. — В общем, Ольги Сергеевны нет.
— Сочувствую, Владимир Оскарович, — тихо произнес Вырыпаев.
— Переговорите с разведчиками, пусть под видом мешочников направят кого-нибудь поопытиее в Москву, — попросил Каппель. — Мне очень важно знать, где Ольга Сергеевна, что с ней. В общем, вы сами все прекрасно понимаете.
— Зацепки какие-нибудь имеются? Может, кто-нибудь что-нибудь видел?
— Кроме того, что арестовал ее комиссар местного Совдепа Редис, никаких сведений нет. Разговор с Редисом был, но разговор ничего не дал. Ольгу Сергеевну посадили в пассажирский вагон и в сопровождении двух охранников отправили в Москву. Там веревочка оборвалась.
Вырыпаев поднялся со стула:
— Разрешите действовать, Владимир Оскарович!
— Да-да, — рассеянно кивнул Каппель. — Жду от вас вестей.
На следующие же сутки, в ночное время, были посланы в Москву три разведчика — толковые, умеющие разбираться в любых хитросплетениях люди. Однако вернулись они ни с чем: Ольга Сергеевна как в воду канула.
На обратном пути разведчики попали в облаву. Пришлось отстреливаться. Один из них, поручик Бузанков, был ранен в руку.
Больше Каппель не видел свою жену, сколько ни искал ее — не нашел, сколько ни пытался ухватить хвостик большого запутанного клубка, чтобы потянуть и распутать — так и не ухватил...
В Самару тем временем прибыли представители атамана Анненкова, одетые в черную форму с замысловатыми шевронами на рукавах, с желтыми лампасами на шароварах и погонами красного цвета; в черные, лихо заломленные фуражки у них был вшит белый кант, как у моряков, — в общем, форма эта была едва ли не всех цветов радуги. К тоненьким, непрочным поясам с металлическими наконечниками чуть ли не по всей длине были прикреплены какие-то хвосты, очень похожие на женские побрякушки.
Тихие самарцы, увидев дикое войско атамана Анненкова, крестились: на рукавах у анненковцев красовались черепа с костями — пугающий символ для живого человека, тем более для обывателя. Анненковцы посмеивались над страхом самарцев:
— Вы нашего знамени не видели!