— Ах, минеры, минеры!
В дело это словно бы кто-то вмешался — через пять минут к Горшкову подбежал маленький человечек в каске, помеченной вмятиной — по скользящей прошел осколок, след был приметный, если во время удара каска находилась на голове маленького человечка, то ему здорово повезло.
— Командир взвода саперов лейтенант Кнорре! — подбежавший вскинул руку к каске.
«Ого, какая громкая фамилия! — невольно отметил Горшков. — По-моему, есть писатель с такой фамилией. До войны я читал в журнале “Огонек” его произведения».
— Задерживаться изволите, лейтенант, — недовольно проговорил он.
— Простите, по дороге нас обстреляли, — виновато пробормотал Кнорре, — пришлось повоевать.
— Задание свое знаете?
— Так точно! — лихо отрапортовал маленький лейтенант.
— Тогда — вперед!
Горшков и не заметил, как маленький лейтенант оброс бойцами, такими же низкорослыми, шустрыми, чернявыми, как и он сам. Саперы проворно полезли на мост — минировать настил, быки, массивные металлические балясины.
— Поторапливайтесь, поторапливайтесь, ребята, — подогнал их капитан и поискал глазами: не появился ли ординарец Мустафа?
Застрял где-то Мустафа, хотя должен был, как обещал Фильченко, прибыть с бойцами последнего зиса — разведку всегда оставляли в прикрытии. Впрочем, ее всегда бросали и в первые ряды, в авангард… Да и Мустафа был хорошо известен всему их полку — 685-му артиллерийскому.
На той стороне на набережную вновь выехали американские танки — союзники уже поняли, что сумасшедших юнцов-фаустпатронщиков придавила русская пушка, больше детишки не будут баловать, — на скорости проскочили вперед, остановились у догорающей машины и задрали стволы пушек — словно бы салютовали русским артиллеристам.
Потом один танк подцепил подбитого собрата на крюк и уволок за дома, второй танк остался. Опустил ствол пушки, повернул его в сторону щели, из которой выбегали проворные фаустпатронщики, замер, словно бы слушал пространство.
Дождь тем временем немного угас, небо приподнялось и посветлело.
— Вот это другое дело, — пробормотал Фильченко, потом потряс головой, словно хотел что-то вытряхнуть из нее. — Нет, никак не могу понять, товарищ капитан…
— Подучиться надо немного — получишься и будешь все понимать, — Горшков насмешливо фыркнул, — война закончится — в институт пойдешь… Либо того выше — в академию.
Фильченко поскреб нос длинным пальцем — такие изящные гибкие пальцы не артиллеристу нужны, а пианисту либо скрипачу, отрицательно помотал головой. Вздохнул:
— В академию — вряд ли, военный из меня не получится, а вот насчет института… тут все верно. Инженер по строительству железных дорог либо станций метро может получиться вполне.
— Почему именно метро?
— А я полюбил метро. Один раз был в Москве, на метро покатался — удивительная все-таки штука. И быстро, и удобно, и красота под землей такая, что ахнуть можно.
Было что-то в Фильченко от ребенка, он умел восхищаться простыми вещами и добр был, как неиспорченный ребенок — стремился оказать помощь человеку, если тот попадал в беду или в горе, протягивал руку малым и слабым, умел любоваться солнцем, цветами и бабочками — это был не размятый войной, не униженный болью и ранениями человек… Такие в Сибири, особенно в родной Курганской области, которую Горшков видел иногда во сне и чуть не плакал от того, что видел — дом свой, мать, постаревшую и поседевшую, соседей, и отчего-то начинал задыхаться, — попадаются часто.
Жаль только, что Фильченко не хочет пойти в военную академию, ему, кавалеру двух орденов Отечественной войны, академия будет в самый раз, примут без всяких отметок, особенно в артиллерийскую… Пушкарь Фильченко от Бога, вон как лихо сдул с земли двух глупых фаустпатронщиков, — будто снайпер, позавидовать можно.
В эту минуту появился Мустафа — круглоликий, загорелый, с живыми маленькими темными глазами, плотно сбитый. Он нисколько не постарел за последние два с половиной года, скорее даже помолодел — когда Горшков забирал его к себе в разведку, Мустафа был другим, он хоть и не растерял в лагере напористости, но на лице его лежала печать усталости, обреченности, в углах рта застыли небольшие горькие скобочки…
Сейчас этих скобочек не было.
Автомат, висевший у Мустафы на груди, был мокрым от дождя, блестел, словно покрытый лаком, — очень уж картинно смотрелся воин. Хоть в кино снимай.
— Товарищ капитан, я тут горяченького привез на завтрак, похлебать бы надо, — просяще произнес он.
— Потом, Мустафа… Когда закончим минирование моста, тогда и позавтракаем. — Капитан отмахнулся от ординарца, но тот не уходил. — Чего еще у тебя? — недовольно спросил Горшков.
— Квартир свободных в этом городишке нету, я облазил десятка четыре домов — все впустую. Очень много беженцев. Просто кишмя кишат. В некоторых квартирах набито по три семьи.
— Это мы переживем, Мустафа, — и не такое переживали.
— Так точно, и не такое переживали, — подтвердил Мустафа. — Можно было по старой привычке разведчиков облюбовать какой-нибудь сарай, но… — ординарец развел руки в стороны и стал походить на сварливую наседку, — и сараи забиты. Просто под завязку — ни одного свободного сантиметра.
— У немцев сараев нет, Мустафа, у них — хозяйственные постройки.
— Что в лоб, что по лбу, товарищ капитан.
— Поставим палатки. Лучше палатки на фронте жилья нет. Под себя одну полу шинели, сверху другую, под голову пилотку и — чуткий тревожный сон до утра обеспечен.
Люк у «шермана», застывшего на том берегу, словно на почетном дежурстве, приподнялся, некоторое время находился в стоячем положении, будто экипажу потребовался свежий воздух, потом показалась голова в рыжем танкистском шлеме — шлем был явно сшит из чистой кожи, — и нырнула обратно.
Правильно поступил американец — в домах на той стороне могли сидеть снайперы, которых еще не выскребли, а по ним обязательно надо пройтись частой гребенкой, — Горшков одобрительно хмыкнул, заметив маневр танкиста.
— Может, все-таки позавтракаете, товарищ капитан? — взялся за старое Мустафа.
— Не ной, приятель, — не оборачиваясь, бросил капитан, — мы же с тобой договорились: как только саперы уйдут с моста, тут же достанем ложки…
— У меня и фляжечка есть, — проворковал Мустафа голубиным тоном, но Горшков уже не слышал его — из американского танка выбрался человек — тот самый, в рыжем шлеме, который уже показывался, спрыгнул на землю.
Помахал рукой противоположному берегу. Горшков ответил — чего же не ответить, не сделать чужеземцу приятное, — хотя помахал вяло, с опаской. И неведомо было ни незнакомому американскому танкисту, ни начальнику разведки 585-го артиллерийского полка капитану Горшкову Ивану Ивановичу, что это воздушное помахивание — факт исторический, хотя и не отмечен юпитерами, их слепящим светом, все остальные встречи русских с американцами произойдут позже и будут отмечены не только торжественной иллюминацией, но и репортажами корреспондентов. В общем, каждому празднику — свое.
Лишь на следующий день недалеко от города Торгау была отмечена встреча солдат 69-й пехотной дивизии Первой американской армии и бойцов 58-й стрелковой дивизии 1-го Украинского фронта, после чего войскам и одной и другой стороны был дан приказ остановиться.
Были также утверждены опознавательные знаки, чтобы случайно не ударить по своим. В частности, серия зеленых ракет, запущенная ввысь, обозначала, что это — свои. Русские танки должны были пометить башни белыми полосами — вокруг всей башни, ширина полосы — двадцать пять сантиметров. Макушки башен, люки, требовалось украсить белыми крестами, ширина полос креста — также двадцать пять сантиметров.
И вообще, пресловутые двадцать пять сантиметров оказались стандартом советско-американской встречи. Отмеченная историей встреча произошла, к слову, двадцать пятого апреля. А пока… пока саперы лейтенанта Кнорре продолжали минировать мост. Американские танки не должны были переправиться на этот берег. Три полковых «семидесятишестимиллиметровки» — ровно половина батареи, — грозно таращились потертыми, с обгорелыми надульниками стволами в пространство. У них была та же цель — все, что шевелится и ползает на том берегу, должно быть поражено меткими выстрелами, если вздумает переправиться на этот берег.
Американец, вылезший из башни «шермана», беспокоил капитана, очень уж беспечно ведет себя парень — вдруг какой-нибудь гад подсечет его с чердака пулей?
— Уйди, дурак! — выкрикнул капитан, резко располосовал рукою воздух, но танкист не услышал и не увидел его. — Тьфу!
Жаль. А ведь им предстоит еще встретиться, обняться, выпить по стакану русской водки — желательно холодной, хотя и теплая тоже пойдет, — и заесть из одной банки американской тушенкой.
— Уйди!
Нет, не уходит. Снайперы, снайперы… Слишком уж много этих хорошо стреляющих сволочей развелось в последнее время у гитлеровцев. Говорят, что сам фюрер — лично, вот ведь как, не побрезговал, — занимался этим.
Кто-то из приближенных генералов, — кажется, это был Кейтель, — сказал ему, что один снайпер может легко остановить взвод автоматчиков, а четверо снайперов — роту. Фюрера очень взбодрила идея войны малыми силами, он даже перестал походить на слабого ощипанного куренка, на которого очень уж здорово смахивал последние полгода, у Адольфа даже голос сделался куриным, — он загорелся, горделиво вскинул голову и взял под свое крыло скоропортящийся продукт: курсы по досрочному выпуску снайперов.
Очень уж беспечно, бестолково ведет себя танкист — это же война, тут иногда стреляют… Тьфу! А человек в рыжем шлеме и прочном сером комбинезоне начал исполнять на том берегу радостный шаманский танец, совершал прыжки, размахивал руками, что-то кричал, пел. Что именно кричал и пел — не было слышно, все звуки давил дождь.
— Вот обезьяна обрадованная, — Горшков выругался, — совсем себя не бережет.
Он как в воду глядел — с крыши одного из домов, вставших в рядок на противоположном берегу, щелкнул задавленный расстоянием и поредевшим дождем выстрел, американец перестал размахивать руками, недоуменно оглянулся и, сложившись мягким кулем, распластался на земле около гусениц «шермана» У Горшкова потемнело лицо.
— Мустафа! — позвал он.
Мустафа никуда не уходил, сидел за спиной капитана на какой-то деревяшке и «грел» завтрак.
— Я здесь.
— Видел, Мустафа?
— Видел. Я даже засек, с какого чердака стреляли.
— Возьми с собой двоих, Мустафа, и разберись. Пока саперы мост не закрыли.
Ординарец кивнул понимающе и в то же мгновение исчез. Будто и не было его — растворился в пространстве. Через несколько минут он с двумя разведчиками прогрохотал сапогами по мосту. Горшков продолжал наблюдать за противоположным берегом Эльбы.
Вернулся Мустафа через полтора часа. Лицо в поту, губы — запаленные, белые.
— Их там целый выводок оказался, — доложил он, — змеюшник.
— Ну и как?
— Змеюшник ликвидирован.
Капитан довольно кивнул: молодец, Мустафа, можешь взять с полки пирожок, а еще лучше — получишь стопку вне очереди.
Саперы к этой поре уже закончили минирование. Маленький лейтенант в намокшей, колом сидевшей на нем плащ-палатке подбежал к Горшкову, притиснул руку к своей меченой каске.
— Что-то вы, лейтенант, очень быстро справились — мост-то огромный, — недоверчиво пробормотал капитан. — Подозрительно это.
— Под пулями мы работаем еще быстрее. — Сапер неожиданно улыбнулся. Улыбка у него была чистая, как у девчонки.
— Ладно, — прощающе махнул рукой Горшков, — вопрос с повестки дня снимается.
«Шерман», неподвижно стоявший на том берегу, неожиданно дрогнул и тихо пополз назад. Американец, которого задел снайпер — не убил, а только задел и человек свалился без сознания у гусеницы танка (провалялся долго без помощи, очень долго — за это время мог пять раз истечь кровью), — приподнялся и на четвереньках также двинулся назад, танк прикрывал его.
Хорошо, что американцы увидели, как лейтенант со своим взводом минировал мост, — будут осторожны и лишний раз не сунутся… Это очень хорошо. Горшков отер ладонью мокрое лицо — будто умылся, повернулся к Мустафе:
— Давай твой завтрак.
Дождь сделался еще тише, помельчал совсем, капли его превратились в туманную пыль, земля набухла водой, сквозь черноту сгоревших мест, сквозь битый асфальт и кирпич, — куски валялись всюду, — робко пробивалась бледная хилая травка… Жизнь брала свое.
— Неужели мы взорвем этот мост, товарищ капитан? — Неверящие глаза Мустафы превратились в узкие щелки. — А?
— Не знаю, — неохотно ответил Горшков, — это не нам с тобою решать. Решают… — он поднял голову, глянул вверх, в подернутое темной сырой наволочью небо, — там решают…
— На завтрак у нас картошечка с мясной тушенкой, — объявил Мустафа капитану, — есть еще кое-что. — Он выдернул из-под плащ-палатки фляжку, поболтал ею, с довольным видом послушал бульканье. — Еще имеется кофий. Горячий. В термосе. Говорят, французский. — В голос Мустафы невольно натекло уважение: дальний предок его много лет назад с русскими войсками побывал в Париже, поэтому Мустафа ко всему французскому относился с особой симпатией. — Это еще не все, товарищ капитан, — многозначительно проговорил ординарец, — имеется также две баночки рыбных консервов и круг копченой колбасы.
Ординарец по локоть запустил руку в мешок, извлек оттуда нарядно поблескивавшую золотой краской плоскую банку, похожую на шкатулку для дамских украшений. Это были знаменитые марокканские сардины — рыбки, которые сами таяли во рту, не надо было даже разжевывать. Горшкову уже довелось отведать их. В немецкой армии сардинами кормили только генералов, и такие баночки находили только в запасах генеральских кухонь, когда захватывали какой-нибудь крупный штаб.
— Вот, — хвастливо произнес ординарец, повертел банку в руке. Спросил, приподняв одну жидкую бровь: — Открыть?
— Не надо.
— А ведь в самый раз под стопку, товарищ капитан.
— Потом, потом, Мустафа. Это ведь товар такой — не прокиснет. Вдруг американцы заявятся — чем их будем угощать?
— Но пока мы их угощаем стволами «семидесятишестимиллиметровок»…
— Это не наше дело, Мустафа. В стволах нет снарядов. Наверху, думаю, договорятся, и нам так или иначе придется встречать союзников стопками холодной водки.
Картошка с тушенкой оказалась хороша, повар не пожалел, положил в котел и масла, и лаврового листа, и лука, блюдо получилось и душистым и вкусным — век бы ел…
Капитан откинул капюшон плащ-палатки, противная водяная пыль перестала сочиться из небесных прорех, вверху что-то сдвинулось, сырые, заряженные мокретью облака сместились в сторону — похоже, решили сбиться в одну кучу и так, кучей, проследовать дальше, в недалеких деревьях раздалось пение одинокой птицы.
У Мустафы даже лицо вытянулось от удивления: в войну они почти не слышали птиц: грохот, выстрелы, рвущиеся снаряды, дым пожаров, бои отгоняли их далеко, дальше, чем за пресловутый Можай, — сжигали сотнями, тысячами, сжигали жестоко — уничтожали более бездумно, чем людей, казалось, что все, птичье поголовье истреблено под корень, ан нет — отдельные экземпляры выжили…
Приподнявшись на коленях, Мустафа проговорил смятым, едва различимым шепотом:
— Вы слышите, товарищ капитан?
Горшков молча кивнул — он тоже услышал пение птицы, лицо у него сделалось встревоженным и немного растерянным…
Неужели война скоро кончится? Скажите, однополчане, это правда? Горшков неверяще покрутил головой: не может этого быть! Мустафа укоризненно глянул на командира: может, еще как может.
Палатки постарались поставить под деревьями — почему-то места у опаленных ясеневых и кленовых стволов казались более надежными, чем, скажем, около стенки какого-нибудь дома. Обманчивое, конечно, суждение, на войне неуязвимых мест нет, если только на небесах (в конце концов, все там будем), поэтому Горшков расположил своих разведчиков поближе к мосту, под обгорелыми стволами… Спрашивается, зачем? А так, на всякий случай. Переправа будет сохраннее. Да и чутье так подсказывало.
Вечером реку укрыл плотным пологом туман, противоположный берег совсем растаял в нем. Если дело пойдет так и дальше, скоро пальцы на собственной руке невозможно будет разглядеть.
На ночь Горшков выставил часовых: одному определил место у моста, около чугунной трансформаторной будки, облюбованной капитаном еще утром, другому — асфальтовую площадку, окружавшую огромный, сгоревший до середины клен. Предупредил часовых:
— Глядите в оба, мужики! Война еще не кончилась. Смена — через два часа.
Несколько минут постоял у реки. От воды тянуло неприятным холодом, пахло рыбой, травяной прелью, снегом — вполне возможно, что в верховьях Эльбы еще где-то лежал снег, нещадно терзаемый дождями и солнцем, он и добавлял реке свой особый запах, течение было сильным… Горшков вгляделся в темноту, в крутящуюся воду и поспешно отступил назад на несколько шагов. Покачиваясь в волнах, к берегу подплыл ногами вперед труп, на подошвах сапог у него, на носках и каблуках, поблескивали новенькие стальные подковки, хорошо видные в темном тумане.
Судя по подковкам, это был немец, наши солдатики, ходившие в кирзачах, до такого еще не доросли, да и стальные подковки в армию еще не поступали — дорого это было…
Труп ткнулся подошвами в подмытую песчаную кромку и замер на несколько мгновений, потом чуть стронулся и опять замер, словно бы встал на якорь, но никакого якоря не было, и разбухшее тело, подбитое течением, сдвинулось на несколько метров вниз и через минуту исчезло. Труп растворился в туманной ночи.
Подковки на сапогах не обманули — это действительно был немец. В черной форме — то ли железнодорожник, то ли танкист, то ли эсэсовец в парадной одежде.
По-прежнему было тихо — ни единого выстрела: ни на нашей стороне, ни на стороне той. Где-то далеко, за линией горизонта, в тумане метались рыжеватые полосы. В той стороне находился Берлин. Там еще шли бои.