Жан Ломбар
Византия
ПРЕДИСЛОВИЕ
Про творения Жана Ломбара можно было сказать, что они потонули, как корабль с грузом; на поверхности моря плавали кое-какие остатки: испачканный томик в окне у букиниста, экземпляр, благочестиво хранимый в библиотеке друга. На обеих сторонах обложки слова:
По счастью создание его творчества воскресает, помолодевшее, приукрашенное; в белых пеленах страниц нового издания мысль Ломбара, эта трогательная умершая, подобно древней Альцесте, выходит, трепеща под своим покрывалом; она оживает, поднимает голову, и вот она, сияющая драгоценностями в своем торжественном священном одеянии, покрытом золотой эмалью, идет к нам в этой странной книге: Византия.
Воспоминание о Жане Ломбаре, этом небольшом человечке с крутым лбом, как будто полным идей, озаренным душою, с черными и жгучими глазами, неразрывно связывается с моими воспоминаниями о Марселе, этом большом городе солнца, голубого неба, шумных улиц, сверкающих портов, стука экипажей, разгружаемых кораблей, со смутным гудением улья, работающего и веселящегося, с быстрыми жестами, с говорящими лицами, с запахом морских трав и пряностей далеких стран на судах у набережной, среди зеленой воды. Наблюдая с высоты своего скромного жилища на склоне горы Notre Dame de la Garde Марсель с его крышами, шпилями, соборами, с его дымом, и его улицами, подобными муравейнику, Ломбар, конечно, узрел своим горячим взором визионера гигантские города, Вавилоны прошлого, смешение цивилизаций и жадные порывы народов, Рим при Элагабале и Византию при Константине V.
Марсель дал мне понять изумительную жизненность творчества Жана Ломбара; и Жан Ломбар, которого я увидел впервые в тот день, своим ясным и горячим голосом, поспешно развивая идеи и вызывая вихрь образов; дал мне понять Марсель и в нем могучую жизнь народа в движении, соприкосновения страстей и столкновения идей, драму темных жизней, борющихся из-за хлеба, тот Космос в сокращенном виде, который представляет собой город людей. Этот дар обобщать, видеть и понимать обнаруживается в высшей степени в его книгах, господствует и торжествует в них и придает им ту широту, выразительность, жизнь, какая не встречается больше ни у кого.
Потом я встретил Ломбара в Париже; он храбро отражал все бесчисленные затруднения, окружающие бедного поэта, в особенности, когда он не одинок и когда с ним его гнездо: жена, малютки. Бедный Ломбар! Всегда будет передо мной его лицо, проникнутое волей и сияющее умом, его острый взгляд, его говорливая горячность. Он был полон проектов: вскоре должен был выйти его
Потом я неожиданно услышал, что он умер. И мое горе дало мне понять всю глубину моей симпатии к этому случайному товарищу, к этому редкому гостю, которого я видел, может быть, всего четыре или пять раз и которого я любил, как старого и очень дорогого друга.
Тогда я понял иные таинственные особенности, некоторые
Как печально думать об этих существах, самых благородных и самых прекрасных в человеческой расе и о многих других плодоносных зернах и погибших силах!
Жизнь Жана Ломбара определяется одним словом: усилия! Вся деятельная молодежь Марселя вспоминает о необычайной буре идей, проектов, предприятий, которую он явил при своих первых шагах.
Он был опьянен деятельностью.
Простой работник, золотых дел мастер, он бросился в политику. Тронутый страданиями пролетариев, грезой о лучшем человечестве, он написал поэму
Он создавал молодые газеты:
Романы, стихи, биографические статьи, компиляции из книг, – Ломбар, которому жизнь доставалась с трудом, не отступал ни перед чем. Он весело нес каторжную работу литературного труженика и среди других работ по заказу находил время писать свои обширные романы:
Никто не имел больше мужества и гордости, никто более геройски не вступал в битву с жизнью. Трудолюбие этого бедняка было неукротимо. Он был неизвестен и, чтобы пробиться, поднимал горы. Будучи необразованным, он узнал более, чем знают ученые, для того, чтобы написать книги редкой силы и оригинальности. Иные найдут в них недостатки: некоторый недостаток чистоты, который не надо смешивать с непристойностью, потому что это исходило из желания художника верно изобразить эпоху, глубоко развращенную; в слоге злоупотребление новыми словами, варварские обороты речи; но тут автор, может быть, хотел языком упадка дать более точное и полное представление о тех эпохах, которые он изображал. Предоставим критикам их ремесло: у каждого – свое. Мы, товарищи Ломбара, знаем, сколько труда, энергии, добросовестности представляют его произведения; и мы будем судить о них только по их достоинствам.
И они изумительны у этого писателя, выросшего из плебейской тины, без школы, без учителей, без первоначального влияния, кроме поэта кузнеца Жюстеньена Беро, апостола человеколюбия, умершего сорока лет, после чудной жизни, истинно христианской по смирению. Да, настолько изумительны эти достоинства Ломбара, что становится грустно, когда подумаешь, какие произведения нам дал бы он, умудренный, возраставший с каждым днем, подкрепленный независимостью и успехом!
Значительная часть его литературного наследства разбросана, без подписи или под псевдонимами, во многих изданиях. Даже оставляя в стороне интересную книгу:
Возвышенные стремления, революционные склонности публициста Лоиса Мажурэса, его супружеские несчастия и новая любовь, утешающая его, наполняют эту книгу, печальную и в то же время сатирическую. Она была написана много ранее других. Темперамент Ломбара уже проявляется и здесь, в двух больших картинах: выборы в провинции и попытка создать крестьянскую коммуну. Многочисленные и разнообразные статисты движутся в них с правдоподобием настоящей жизни. Тем не менее, этому роману, очень искреннему, мы предпочитаем последующие произведения его фантазии и не сомневаемся, что
Теодор Жан, написавший предисловие к поэме
Это «идеализированное, доведенное до геркулесовских размеров воплощение порабощенного человечества». Прообраз будущей революции, грядущий Спартак, Адель призывает к себе бесчисленную армию отверженных и бросает огонь в социальную Гоморру. Апофеоз свободы, равенства и братства, в конце концов, восстает в небе утренней зари. Когда Ломбар писал эти строки, то он, конечно, не подозревал, что он взял тот же сюжет, как и Шелли в поэме
Эти стихи изображают широкое и могучее видение. Это особенность таланта галлюцинаций Ломбара, который, прежде всего, был поэтом, творцом форм и образов, и таким он показал себя в еще большем совершенстве в
Странные романы, жестокие кошмары. Читатель сразу оказывается во власти таланта и мастерства писателя. С кошмаром они сходны глухой давящей силой, причудливым комизмом, своеобразным круговоротом мысли, возвращающейся к месту действия, а в особенности разнузданностью жестоких и убийственных сил и упразднением нравственного чувства, свойственного безумию грезы, без всякого противовеса воли.
Говорят, Ломбар испытал на себе влияние Эмиля Золя. Во всяком случае, он внес свое большое, совершенно личное вдохновение. Он измышляет, воссоздает прошлое, гальванизирует смерть. Еще немного, и это поэт. «Карлейль ощущений», – так мог бы он себя определить.
Разбор «Византии» вышел бы из границ этого сжатого очерка. Надо проникнуть в сердце города, раздираемого партиями Зеленых и Голубых, разделенного почитанием икон, учением о Благе и человеческих Искусствах и культом официального богопочитания, церквами Пречистой и Премудрой Софии.
Надо присоединиться к заговору тех, кто хочет низвергнуть Самодержца Исаврянина Константина V и возвести на его место отрока Управду, славянского племени, внука великого Юстиниана, в супружестве с Евстахией Элладической, внучкой Феодосия Великого, племянницей пяти слепых претендентов на престол. Надо принять участие в битвах Зеленых с Голубыми, в поражении отрока-претендента, которому Автократор приказывает выколоть глаза; надо присутствовать при изувечении сторонников Управды и при их конечной гибели под развалинами церкви Пречистой Софии, уничтоженной армией Константина.
Что особенно характерно для искусства Ломбара, это дар видеть, особый дар видения: идет ли дело о яростных схватках толпы или об отдельных лицах в самых скромных или самых героических действиях, всегда изображение отличается точностью деталей, а красками и яркостью изумительными. Жан Ломбар – живописец. Декоратор широких картин, он вызывает к жизни своим пером, – я готов был сказать, своей кистью, – густые массы людей и управляет ими с поразительной тонкостью. В его мозгу волновалось человечество с его яростью, радостями, дикой любовью, золотыми грезами и кровавым безумием. Эпический прозаик, он был естественно велик в том, что видел, что чувствовал.
Книги имеют свою судьбу, говорит латинская пословица. Пожелаем, чтобы судьба, – более милостивая к долго существующим творениям, чем к их гибнущим творцам, – исправила бы истинную несправедливость. Странное счастье возносит иногда в громе славы посредственные книги; потом они исчезают, и становится странно, что о них так много говорили. Широкий шум моды может временно заглушить голос неизвестного гения, но этот голос, наконец, услышат те, кто к нему прислушивается даже рассеянно, потому что он из глубины могилы раздается с тайной силой и непобедимой убедительностью.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Подобно кольцу планеты, серебряный венец слабо блестел на голове победителя Солибаса, несомого на плечах Зеленых. Венец сиял в прозрачности сумерек, как символ победы, и люди его приветствовали гимном Акафистом, воспетым громкими голосами в улицах, где умирали дневные шумы и реяли покрывала голубые и зеленые, красные и белые, как и подобало при выходе толпы из Ипподрома после дня бегов, видевшего поражение Голубых.
Выйдя через Морские Ворота в восточном фасаде громадного здания, над которым возвышалась стена Великого Дворца, а за ней обширная терраса, Гараиви увлекал за собой Управду, держа его руку своей мозолистой рукой моряка с Золотого Рога. Вместе с ними расходилась толпа очень довольная бегами, такими стремительными, в которых Зеленые и Голубые и их почтительные союзники Красные и Белые, восемь раз обогнули камптеры, при пении гимна Акафиста, под долгий громогласный звук серебряных органов, перед очами Базилевса Автократора Константина V в его трибуне, в кафизме, среди сановников в тяжелых одеждах и евнухов, колеблющих опахала или держащих его золотой меч, его золотую державу и его золотой скипетр.
В свете угасающего дня открывалась Византия, еще розовая, и появлялись ее изумительные, пестрые, шумные, широкие улицы, оканчивающиеся небольшими площадями и пересекаемые церквами и монастырями с круглыми куполами. Вправо, портики Августеона, окаймляющие Миллиарий с четырьмя арками, были увенчаны статуями и среди них несущийся на Восток Юстиниан на коне, с золотым султаном на шлеме и шаром мира в руке. На севере серебрились крыши и сияли золотом купола, возвышаясь в серо-зеленоватом небе, на котором рисовалась отдаленная листва деревьев, а еще дальше взлетал, возвышаясь, элладийский крест Святой Софии Премудрой, смелый, сияющий, изумительный, превыше всего.
– Без сомнения, Виглиница тревожится, ожидая тебя, – сказал Гараиви Управде, а тот ответил:
– Правда! Но почему она хочет, чтобы я присутствовал на бегах? У меня не было желания. Конечно, я предпочел бы слушать Гибреаса и смотреть в церкви Святой Пречистой на почитаемые иконы.
Гараиви резко отпустил руку Отрока:
– Слушать Гибреаса и смотреть на иконы в Пречистой, это хорошо, потому что ты будешь Базилевсом через них и через него, но присутствовать на бегах полезно. Зеленые тебя признали, Солибас победил Голубых для тебя, для тебя Копроним Константин V будет скоро выброшен из кафизмы. Ты будешь повелителем Византии, народ будет целовать золотые орлы на твоих сандалиях и приветствовать тебя.
Управда не отвечал. Гараиви шел по-прежнему рядом с ним, оттеняя его своими широкими плечами и покачивающейся головой, покрытой скуфьей, подвязанной веревкой из верблюжьего волоса – головной убор набатеянина. По временам он поворачивал лицо к юному спутнику, не глядевшему на него, лицо с изрытой кожей, одутловатое с жесткой бородой, густо обрамлявшей подбородок от одного уха до другого, и со щетинистыми усами, до самых ноздрей плоского носа. Босоногий, с обнаженными руками, он был одет в персидские штаны и жалкую далматику, сшитую из разных тканей, среди которых на куске ковра виднелся остаток головы единорога, который косился, видя, как над его полустертыми ноздрями пляшет в такт ходьбы колесо, вытканное красными нитями.
Они двигались в розоватом свете заката; вечернее беспредельное небо поглощало вершины дворцов и церквей, фиолетовых, легких, воздушных. Улицы то поднимались на один из семи холмов города, то спускались в их долины, и в зависимости от строения этажей, выступающих вперед и почти сходящихся, улицы были, то черные, как туннели современного города, то сияющие в свете уходящего дня. В глубине одного из форумов, полного движения, появился стан Солибаса и его голова, на которой кольцо серебряного венца блестело и казалось теперь громадным среди волнения покрывал, колеблемых протянутыми вперед руками.
– Солибас, восторжествовавший над Голубыми, нам поможет вместе с Зелеными, – сказал Гараиви, указывая на победителя, несомого на руках.
И продолжал, чтобы увлечь в разговор Управду, все еще безмолвного:
– Ты видел, как Константин был доволен бегами и рукоплескал Голубым? Партии, конечно, уничтожили бы друг друга, если бы не охранители порядка. Я с удовольствием слушал пенье мелитов и игру серебряных органов, поставленных у меты Голубых и у меты Зеленых; это меня восхищало. А я ведь привык к бегам. Я видел триумфы вождей партий и их поражения, и никогда мне не наскучит видеть их в золотых куртках и с цветной перевязью, которая их так хорошо опоясывает. Знаешь, что я тебе скажу: я не жалею о моей родине, я не хочу уйти из Византии, где дается такое прекрасное зрелище бегов. К тому же, как тебе известно, Сепеос, Солибас и я, мы все за тебя и за твою сестру Виглиницу, вместе с игуменом Гибреасом, который желает победы Блага над Злом, когда ты будешь Базилевсом; за тебя Зеленые, за тебя народ Византийский, за тебя поклоняющиеся иконам, за тебя православные, которые плюют в лицо патриарху евнуху и предпочитают Пречистую Святой Премудрости. И потому, уверяю тебя, я не отдам мои грядущие дни за все ладьи Золотого Рога, хотя бы они были нагружены золотом, драгоценностями, венцами, тканями; потому что мне какой-то голос говорит, что мы будем обитать в Великом Дворце, будем председательствовать на играх в Ипподроме, среди стражей, под сенью их знамен!
Постепенно сгущался мрак, и массы домов едва оживлялись огоньками, вспыхивающими в переплетах их окон, кое-где с железными решетками. В некоторых домах были террасы, высоко поднятые, точно воздушные; стены исчезали под высоко тянущимися виноградными лозами, гордами и аристолохами; молчаливые группы женщин и мужчин, в длинных одеждах, широких далматиках, прямо падающих покрывалах, темными контурами выделялись на фоне неба, которое теперь подернулось серыми полосами. Управда и Гараиви шли очень быстро, поглядывая то на профиль акведука Валента, с огромными арками, покрытыми роем людей, то на многочисленные церкви, глубокие нарфексы которых были открыты на площадях, осененных тенью от их сближенных куполов. Они шли, направляясь вправо к Золотому Рогу, склоны которого обрамляли широкие воды металлического оттенка, отражающие берега; долгими улицами они спускались с холма, смежного с разношерстным Гебдомоном, предместьем, полным шумов, заглушаемых громадностью города, лежащего у трех морей. Гараиви не говорил ничего, чтобы не отвлекать Управду, погруженного в мечты, от которых трепетали его губы, и склонялась головка со светлыми волосами, подрезанными у шеи и слегка волнистыми под шапкой из козьей шерсти в красных полосах. Он замедлял шаг настолько, что Гараиви поворачивался, снова брал его за руку и вел за собой по запутанным улицам, через более просторные площади и перекрестки, полные людей.
Во мраке, широко спустившемся, в низких лавках купцов, слабо озаренных, неопределенные массы товаров не останавливали редких прохожих.
Кто-то, шедший с фонарем, остановился:
– Матерь Божия! Всемогущий!.. Это ты, Гараиви!
Вынув из-под одежды два круглых предмета, он их положил на мостовую и поднял фонарь вровень с лицом набатеянина.
– Я продал всего одну дыню, а думал продать их много, чтобы обогатиться. И потому я отдыхал в Гебдомоне, знаешь, под стеной, в то время как ты, без сомнения был в Ипподроме.
Он взял дыню, подбросил и подхватил ее одной рукой, другой держа фонарь, сделанный также из дыни, прорезанной узорами и выдолбленной внутри, с горящим обломком смолистого дерева. И прежде чем уйти, он обошел вокруг Гараиви, спина которого озарилась светом неподражаемого фонаря.
– Всемогущий!
И повторяя непрерывно, как заклинание: Всемогущий! – он, охваченный восторгом, смотрел глазами безумца, – каким он и был, вероятно, – на далматику Гараиви, на которой голова единорога расширялась в лучах вытканного колеса, пляшущего над его ноздрями.
Она покрывала спину набатеянина и он в любовании выставлял эту ужасную голову, как бы пожирающую складки далматики, отдельные полосы которой были украшены еще другими вытканными рисунками. Вдосталь надивившись, удалился прохожий, унося под полой одежды свои дыни. И в последний раз слетело отрывисто с уст его завистливое: О Великий, Всемогущий! Его прорезанная дыня светилась, оставляя лучистый свет, скоро потонувший в неожиданном скрещении улиц.
– Сабаттий прав, восторгаясь моей далматикой, – произнес голосом, как бы дрожащим от радости, Гараиви. – Все в Византии достойно поклонения. И ты, Управда – ты, которому суждено стать Базилевсом, ты не менее достоин поклонения, чем Виглиница, которая сознает свое величие!
По улицам, отличавшимся многообразием зданий, спустились они к Гебдомону, поднялись к Влахерну до двойных зубчатых стен с четырехугольными башнями. Оставили позади себя Ипподром, Великий Дворец, Святую Софию, квартал Ксеролофос, Термы Аркадия, статую Феодосия, Тетрапилы Августа, Пурпурен Константина – весь город, шумный и переливавшийся, на фоне которого выделялись золотые и серебряные купола, портики, бани, трибуны, бассейны, видимые с достигнутой ими высоты. Необычное здание выросло вдруг перед ними среди новых улиц и безмолвных домов: удлиненная стена с дугообразно вырезанными наверху окнами, покоившимися на колонках, и отбрасывавшими нежно мерцавший свет. Затем выступ крытой паперти храма, снова продолжение стены, и, наконец, обрисовался вдруг исполинский памятник, в этой части города как бы невероятный, перерезанный двумя поперечными ходами, с нарфексом, устремлявшимся вперед под круглым просветом фасада. Освещенные изнутри стекла вставлены как в просвет этот, так и в окна, вырезанные в корабле. Здание увенчивалось куполом, окутанным ночной тьмою, в кольце двенадцати отверстий на самом верху, которые сейчас едва можно было различить. Храм этот, стоявший посреди площади вымощенной плитами и окруженный портиками, бросал вызов высившейся вдали Святой Софии, господствовавшей над сливающимися очертаниями города, с его ипподромом, Великим Дворцом и хребтами зданий, растворявшимися во тьме.
Они поднялись по ступеням, прошли высокий нарфекс и толкнули среднюю из трех сверкавших металлом дверей, над которыми виднелся несогласованно начертанный Образ. Вседержитель восседал на троне, спинка которого была усеяна рубинами и увенчана двумя коронами. Золотой венец, разделенный крестом, обрамлял Его лик. Ноги Его покоились на скамье, одна рука поддерживала на коленях Евангелие, другая поднялась в двуперстном знамении, сложив указательный палец с большим и пригнув мизинец. По бокам его в золотых венцах сияли два Пречистых лика с отверстыми, чистыми очами. За дверью Управду и Гараиви овеяло сильное дуновение воздуха, струившегося из глубины, освещенной множеством висевших лампад и паникадил, которые прикреплены были на углах колонн, окаймлявших поперечные галереи, утопавшие в сумерках. Склонив голову, сложив руки на груди, дитя быстро направилось в глубину храма, казавшуюся еще необъятнее от исполинского изображения Девы Богоматери. Величественная Панагия эта была расцвечена красками, глава Богоматери в золотом венце касалась беспредельности свода, одежда у запястий и на коленях украшена была крестами и ниспадала от прямой шеи до ног, покрывая выпуклые груди. Руки Ее простирались до краев свода – туда, где виднелись стекла дугообразных окон, за которыми расстилалось синее небо в наряде мерцавших звезд.
Они находились на середине, там, где на четырех четырехугольных колоннах покоился круглый свод. Он господствовал над храмом, сияя, а под ним простиралась цепь колонн, на которых висели светильни. Четыре огромных ангела изображены были на покатых закруглениях свода. Крылья их отливали сумеречнофиолетовым оттенком, устремлялись ввысь простертые руки. Волнистая одежда покрывала гибкий стан, трубы были вложены в уста, а до плеч с голов в лучистых венцах ниспадали волны кудрей. Создавалось впечатление, что они реют в бледном сиянии целомудренного света Луны, которое озаряло храм, населенный писаными ликами и мозаиками, казалось, завладевшими им всецело.
Арки всех четырех кораблей, расположенных в виде радиусов от середины, усеяны были равносторонними крестами, и лики Иисуса Христа изображены были над карнизом обеих крытых галерей, утопавших в пустоте. Склонив глаза долу, созерцали они остроконечные свои бороды; возле них в лучистом ореоле виднелись лики святых, некоторые из них в сопровождении священных животных: павлины сидели на колесах, голуби клевали виноград, сыпавшийся с ветвей, и нежно блеяли многорунные овцы.
Послышались шаги, кто-то шел им навстречу, волоча плоские сандалии, и свеча в его руке бросала колеблющиеся отблески. Странно, но он, казалось, смеялся. Открытый рот выделялся на его грубом рыжебородом лице, и он щелкал оскаленными зубами. Рыжая борода поднималась и опускалась согласно движениям щелкавших зубов. Четырехугольная скуфья, под которую он подобрал волосы, покрывала его голову. Он был облачен в простую священническую рясу, открытую на груди и с крестами, вытканными на подоле. Провожая Управду и Гараиви, он рассказывал:
– Акапий и Кир хотели пойти со мной, но я обещал вдосталь потешить Даниилу и Феофану, лишь бы они удержали их. Мать их, Склерена, журила их, но, говоря правду, они не послушны ей, подобно тому, как Николай, Анфиса и Параскева не слушают отца своего Склероса. Послушен один Зосима, но он едва ходит и не может обойтись без материнской груди; кто знает, что выйдет из него!
Он засмеялся, щелкнул зубами, опустилась и поднялась его рыжая борода. Затем прибавил:
– Да, Зосима едва ходит и ему нужно молоко матери. Мать его Склерена почувствует себя счастливой, когда он подрастет. Конечно, – послушным он тогда не будет, но, по крайней мере, перестанет сосать и с нее снимется бремя, а отцу его Склеросу приятно будет видеть его подросшим.
После краткого перерыва он продолжал, щелкнув зубами и пошевелив бородой:
– Игумен Гибреас хранит Управду, которому суждено быть Базилевсом, ибо в нем течет кровь Базилевса. Тебе, Гараиви, равно как Сепеосу и Солибасу вверил Гибреас его драгоценную жизнь. Вы одолеете Нечестие, восстановите истинную веру и через вас одолеет Пречистая Святую Премудрость, патриарх которой – скопец.
Они приблизились к витой лестнице и начали спускаться по ней. Справа от них проходила каменная главная колонна основания, слева стена из песчаника. Вошли в низкую залу, влажный склеп, колонны которого протянулись отвесной цепью, и в котором горели красные лампады перед золочеными нишами. Вдали виднелся, преуменьшаясь, образ Пречистой, – Панагии в золотом венце. Вся из драгоценных металлов, в одеянии сверкающем, украшенном крестами из жемчуга и драгоценных камней у чресел, у запястий и на коленях, она сияла, озаренная блеском восковых свечей, возженных в углах корабля под арками свода, в котором розовый мрамор чередовался с серым.
Управда вдруг склонился, как бы в обожании, перед пышной Панагией. В мерцающих отблесках свечей обрисовывалась вся его фигура, в холсте, обвивавшем ноги и собранном у лодыжек кольцами мягких складок, в тунике из светлой ткани, слабо опоясанной у стана. Потом проник в один из кораблей, замыкавшийся решетчатой железной дверью, не защищавшей от дуновения ветра. Когда они приблизились к ней, их овеяло дыхание побережья Золотого Рога, который предстал пред ними в пенистых завитках воды, с легкими ладьями, плясавшими на трепетных волнах, раздувая паруса. Взяв Управду за руку, Гараиви оторвал его от лицезрения ночи, наполненной ровным дыханием залива, вспененные воды которого говорили о бесконечной дали иных берегов, там, за очерченным устьем Золотого Рога, против которого вдали было Сикоэ.
Поднявшись назад, они миновали нарфекс, и священник провожал их, волоча сандалии и простирая им во след дрожащий огонек восковой свечи в отверстие верхнего края двери. Они пересекли площадь, вымощенную плитами, пошли вдоль стены с вырезанными в ней узкими окнами и спустились по улице, выходившей к Карсийским воротам. Когда они проходили мимо Влахерна, Спафарии равнодушно смотрели на них при свете факелов, вонзенных в щели стен и бросавших далекие отблески.
– Сепеос там. Но нельзя говорить с ним, – промолвил Гараиви. – Мерзостный Константин может догадаться, что есть сношение между нами и Зелеными и прикажет его пытать.
Он, однако, обернулся и вслед за ним Управда. В глубине ворот, часть которых обагрялась огнем факелов, пред ними отчетливо вырисовывался Сепеос. Подобно другим стражам стоял он, выпрямившись, с длинным мечом на плече, с железным чешуйчатым щитом, сверкавшим в озарении огней, полускрывавшим край его кольчуги.
– Через Сепеоса мы привлечем к себе всех Спафариев, – решил Гараиви, – ас Солибасом на нашей стороне Зеленые. Гибреас усиливает нас православными. Он объявил, что ты предопределен. Когда настанет решительный час, Управда, ты сделаешься Базилевсом, а сестра твоя Виглиница, которая ждет нас нетерпеливо, будет сестрою Базилевса. А я, я всегда пребуду вашим слугой, слугой вас обоих вместе с Солибасом и Сепеосом, которые столь же бдительны, как я!
Перед ними раскинулись пологие улицы предместья на пятом холме, еще оживленные движением толпы.
Узкий проход в дом освещался тремя оловянными светильнями, прикрепленными к закопченному своду. Быстро приблизилась Виглиница, очень бледная, ростом выше брата, даже выше Гараиви. С загоревшимся взором поцеловал почтительно набатеянин ее мягкую влажную руку и удалился. Виглиница увела меж тем Управду, дрожа от волнения и радуясь, одновременно, видя его вернувшимся целым и невредимым.
II
Занавес, снизу прикрепленный к длинному ларю, стоявшему на каменных плитах пола, замыкал один конец обширного покоя. Яркий солнечный свет вливался в высокое решетчатое окно, отражался на крышке низкого стола с толстыми ножками, играл на утвари, беспорядочно расстеленной, на алых подушках, раскинутых по длинношерстным козьим шкурам, на треножных скамьях, варварских иконах Приснодевы и Иисуса в желтых выделявшихся на фоне стены венцах, на медном ведре, выпуклом, как щит, кувшинах, суживавшихся книзу, на разбросанных одеждах. Медленно поднялась Виглиница со смятого, окрашенного в ярко зеленый и Красный цвет ковра, на котором она лежала. Белолицая, с расшитым четырехугольником, украшавшим ее грудь, расправила она стан, чувствуя потребность движения, откинула широкие рукава своей одежды, распустила могучую волну золотистых волос, покрывавших плечи ее и нагие руки, ожививших ее молочно-белое лицо, усеянное веснушками, отличавшееся ясными очертаниями, низким упрямым лбом, закругленным двойным подбородком. Мимолетно скользили по просторному покою ее синеватые животно-прекрасные глаза, поочередно останавливаясь то на высоком решетчатом окне, то на суженных кувшинах и разбросанных одеждах, на медном ведре, на варварских иконах и скамьях, на покрывавших длинношерстые шкуры подушках. Пристально разглядывала она узоры, вырезанные в тяжелом дереве ларя, по углам окованного резным, высеченным, чеканным железом, замечательного своим причудливым замком, изображавшим пасть зверя поанта или крокодила или опосентора, – отпиравшуюся тяжелым ключом. Наконец, она направилась к ларю и открыла его, как бы желая развлечься видом содержимого.
В нем хранились: золотой сарикион – плоский венец, украшенный драгоценными камнями, держава из вызолоченного серебра, серебряный крест с вырезанными на его расширявшихся концах ликами Святых с главой Приснодевы, грудь которой украшалась рубином, в середине скрещения; медный меч с чеканным медным поясом, пурпурная хламида, туника и порты из голубого шелка, пурпурные туфли с вышитыми золотом орлами, евангелие на пергаменте, писаное киноварью; беспорядочно рассыпанные по всему ларю медали и монеты времен Базилевса Юстиниана.
Виглиница, довольная, извлекла все это на ковер, разостланный по плиточному полу, любовалась, перебирала в своих влажных пальцах. Потом украсила чело золотым венцом с драгоценными каменьями, открыла евангелие и начала расхаживать медленно и величественно, осанкой своей как бы требуя покорности народов, унижения людей. Наконец, положила золотой венец с драгоценными каменьями и Евангелие, писанное киноварью на крышку ларя, где их настиг и расцветил солнечный луч, и стояла, любуясь сверкающими самоцветными камнями и читая кроваво-алые письмена книги, на открытой странице которой начертано было имя Юстиниана. Она присела на корточки под нижним карнизом решетчатого окна, и ее волосы раскинулись золотистыми волнами. Издалека овевало ее обаяние золотого венца, Евангелия, креста, державы, хламиды, голубой туники, голубых шелковых портов, меча и туфель с золотыми орлами. Символы Верховной Власти, они предназначались скорее ребенку, чем взрослому. Меч был не длиннее лезвия кинжала, легкая хламида походила на женскую одежду. Туника и порты были укорочены, пурпурные туфли пришлись бы как раз впору брату ее Управде, а серебряный крест и серебряная вызолоченная держава не обременили бы его тонких рук. Лишь золотой венец выделялся своей величиной, да Евангелие было тяжелым, и потому примеряла она венец и носила Евангелие в руках.
Она и брат родились на берегу голубой, хрустальной реки, в родовом поместье, уцелевшем от земельных владений, которые подарил два века перед тем Базилевс Юстиниан своей любовнице-славянке, спасавшей сына от ревнивой ярости лицедейки Феодоры, которая сделалась императрицею Востока. Сын этот носил подобно Юстиниану имя Управды и был славянского племени. Многочисленное потомство его из рода в род рождалось и подрастало в семейном поместье, которое таяло год от году, теснимое хищническими набегами кочевников, истощаемое пожарами жатв и строений. От отцов к сыновьям, от сыновей к внукам передавалось сказание о предке, статуя которого из золоченой бронзы искрометно высилась на Форуме Августа, как бы приглашая потомков к владычеству над Византией и через нее над всем миром. Из всего рода сейчас уцелели лишь Виглиница и Управда. Однажды ночью орды людей, желтокожих, с приплюснутым носом, узкоглазых, с волосами, заплетенными в косы – пришлецы, неведомо откуда, – напали на поместье и, усеяв его трупами, превратив все в развалины, увели скот и лошадей. Погибли отец их и мать, двое старших братьев и дед, в облике своем сохранивший черты древнего Базилевса Самодержца, изображенного на медалях, хранимых вместе с другими драгоценностями деревянного ларя, с которым издревле не расставались.
Уцелевшие от набега Виглиница и Управда выросли в кругу единоплеменных родов, беспрерывно теснимых кочевниками, бродившими от Дуная до Босфора, раскидывая шатры среди ковыля степей.
Они не забыли своего происхождения, и о нем напоминали им их славянские сородичи.
Случилось, что царствующий Самодержец Константин V решил влить свежие силы в население Византии, ослабленное мором, и повелел переселить сюда народы, бродившие на границах его Империи, чрезмерно великой, охватывавшей части Европы, Африки и Азии.
Отряды его войск ударами кнутов и натиском коней гнали к Византии целые славянские племена, рассеянные на Севере, и в числе других появились в столице Восточной Империи Управда и Виглиница.
Виглиница захватила с собой резной, кованый, деревянный ларь, в котором хранились символы власти, остаток родового богатства и много золотых монет с инициалами Юстиниана. В Аргопатрии – части города, замечательной двумя медными женскими статуями двадцати пядей высоты, – она обменяла их у менялы на золотые монеты, более современные. Сородичи славяне мало-помалу разбрелись и забыли ее с братом, но поведали, однако, беднякам предместий о двух потомках Юстиниана. Первым познал откровение некий фракийский носильщик, затем торговец ослами и, наконец, вожатый ученых медведей и собак – любимое развлечение византийцев в дни бегов. Они узнали набатеянина, после невероятных странствований прибывшего из Аравии. Гараиви был склонен к приключениям, способен к самопожертвованию, владел даром проповеди. Они вверили ему тайну, а дальше его, и остальных, познавших откровение, повлекло честолюбие. Оно рисовало перед ними те блага, которые дарует им Управда, сделавшись Базилевсом, а они надеялись, что сделать его Самодержцем удастся.
Гараиви, выслушав их, сошел со своей ладьи, заостренной с обоих концов, и, не говоря ни слова, не поблагодарив их, направился в монастырь во Влахерне, венчавший последний холм города. Он часто посещал его, привлекаемый учением, проповедуемым Игуменом и обсуждавшимся среди византийского народа. Строго говоря, он не совсем понимал его сущность, но чрезвычайная простота формы нравилась ему. По учению Гибреаса, религия Иисуса была религией Добра, борющегося со Злом. Бедные, униженные и слабые – таковы истинные члены Церкви Иисусовой. И наоборот, опорой Гадеса или Преисподней являются богатые, гордые, сильные. Добро и Жизнь единосущи и запечатлелись они в иконах, поклонение которым радует сердце, творит непорочное веселье души, несет наслаждение сокровенной природе человека и способствует, следовательно, вечному ее спасению. Под видом искусств человеческих, созидается рукой человека продолжение жизни. Два племени на земле способны сейчас к созданию Икон и к творению Искусств: эллинское, прославленное своим зодчеством, ваянием и живописью и совсем юное, еще вполне варварское племя славянское, которое таит в себе молодую, свежую, могучую способность к философскому постижению, чувствам, мысли. В обоих племенах этих предначертана судьба Империи. Через них свершится в ней окончательное торжество Добра и изгнание Зла, которое поддерживают в лице Константина V стремящиеся к разрушению икон и к преследованию поклоняющихся им.
Если вдуматься в смысл речей Гибреаса, то ересь скрывала в них манихеизм, осужденный богатой церковью и главным образом государственным вероучением Святой Премудрости. В Гараиви они будили смутные сомнения. Но народ византийский, – вековой враг Власти – уже с давних времен был в единении с Святой Пречистой. Велениям Ее повиновались Зеленые, – Зеленые, бывшие врагами Голубых, издавна поддерживавших жестоких и надменных Базилевсов, которые опирались на них в неумолимой борьбе своей с поклоняющимися иконам. Тесно сплелись тогда в душе Гараиви властные силы Византийского духа: религия Иисуса, Добро, Поклонение Иконам, Жизнь со Святой Пречистой, православными и Зелеными. Зло, Иконоборчество и Смерть нераздельны со Святой Премудростью, с Великим Дворцом, Иконоборцами и Голубыми. Его влекла проповедь Гибреаса, и он решил, что последует за ним, встанет за Добро против Зла. Это согласовалось с благородством, с пылкостью его души семита. Чего ждать ему, наконец, от богатых, горделивых и сильных – ему, бедному лодочнику Золотого Рога?
Гараиви сделался сторонником Гибреаса и это повело к таким последствиям: раз утром Виглиница и тринадцатилетний Управда увидели, как отворилась дверь их жилища и в ней показался дородный монах с жирными щеками, растрепанной бородой, черепом, усеянным редкими жесткими волосами и прикрытым четырехугольной скуфьей, облаченный в коричневую рясу и обутый в сандалии, прикрепленные у большого пальца кожаным ремнем. В руках монах держал мешок со съестными припасами, которые он насобирал по всем домам этой части города, а на улице оставил осла, нагруженного двумя корзинами, полными овощей и кусков мяса. Животное пронзительно заревело, монах обернулся, красный, косматый, простер руку и, остановившись на середине прохода, произнес:
– Не реви. Не призывай меня! Будь терпелив и спокойно ожидай! Иначе я назову тебя мерзостным, как называю гнусного Константина V, нечестивого Базилевса!
Монах этот, по имени Иоанн, был сборщиком милостыни монастыря во Влахерне за городскими стенами. Святая Пречистая исстари простирала над Византией благоволение своей Приснодевы и своего Иисуса. От сильных, богатых и гордых защищала она слабых, бедных и смиренных, не страшилась проклинать предержащие светские власти, а также и помазанных благодатью во Святой Премудрости, поддерживавших всякого, кто достигал в Великом Дворце торжества победы. Воина, вознесенного междоусобием, порфиророжденного, злодейски умертвившего своих родных, сановника, прелюбодействовавшего с супругой Базилевса – Августой, чтобы сделаться Базилевсом самому. Проклинала все преступления, злодейства и бесстыдства сильных мира сего, которые отпускались помазанниками Святой Премудрости, изобильно осыпанными почестями и благоволением. Следуя древнему преданию, Святая Пречистая твердо отвращалась от могущественных, и носимый ею туманный ореол ереси еще сильнее привлекал к ней умы народа. Исстари возмущала она народ против насилия и самовластия, ковала заговоры в пользу Самодержцев, которых мечта ее рисовала благочестивыми, кроткими, творящими общее благо, презирающими зло, преданными добру, грозными для злых, доступными добрым и, прежде всего, проникнутыми истинной верой, сторонниками поклонения иконам и символам, созданным изобразительными искусствами, которые облегчали усвоение религии юным народам, все еще тяготевшим к вещественности, неспособным сразу воспринять начала философии, лишенной всякой обрядовой основы.
Неизощренный ум Иоанна не мог раскрыть этого вполне отчетливо, и в объяснениях его было много недосказанного. Он говорил, а синие глаза Управды разгорелись, лицо оживилось, но не от торжествующего упоения верховной власти, к которой он предназначен был своей царственной кровью, а скорее от прилива религиозного мистицизма. Его детский разум радовали слова Иоанна. Он чувствовал себя вознесенным к ликам Иисуса и Приснодевы, к мозаикам ангелов, Апостолов и Святых на золотом фоне. В нем проснулось влечение его народа, создавшего пышное язычество, поздно обретшего крест, и вместе с тем зарождалось ощущение своего предназначения властвовать над человечеством, выказывая себя истинным потомком Юстиниана. Подойдя к Иоанну, он воскликнул:
– Я хочу узнать игумена Святой Пречистой, монах, так по сердцу мне твоя речь о нем. Он покажет мне прекрасные иконы своего храма и объяснит поведанный тобой рассказ о нем.
Однажды утром он вышел в сопровождении Иоанна из города, поднялся на холм, по которому лепились тесные переулки и дома, и прошел перед нарфексом необычного храма, высившегося над площадью, устланной плитами, с которой открывался вид на всю Византию в дымке прозрачной дали. Совсем внизу, к Пропонтиде, над холмами, над храмами и монастырями, воздушные главы которых обрисовывались, сверкая разноцветностью стекол, над рядами домов и зданиями, стоявшими отдельно от широких улиц и оживленных площадей, возносилась Святая Премудрость, необъятно мощная, устремляя ввысь свой золотой крест, обращенная к ним своим девятивратным нарфексом и площадью, вымощенной плитами. Девять круглых куполов ее высились, торжествующе окружая срединный, самый большой. От них веяло суровостью, жестокостью, они как бы знаменовали Могущество и Силу, а близость Великого Дворца Базилевсов Самодержцев еще усиливала это впечатление. Три части его: Халкис, Дафнэ, Священный Дворец спускались к берегам, развертывая лабиринт триклинионов или зал, перипатосов – галерей, гелиэконов – террас, дворов, украшенных бассейнами – фиалов, пышных покоев – кубуклионов, – лабиринт, в котором гнездилась и бродила толпа сановников, чиновников, стражей и дворцовой челяди. Даже Ипподром, казалось, давила мощь Великого Дворца, выдвигавшего вперед овальные сады, населенные изваяниями, и отделенного от него лишь площадкой, тянувшейся вдоль очень высоких дворцовых стен.
Скоро они пришли, и Иоанн вогнал пронзительно заревевшего осла в низкую дверь. Они очутились на дворе, среди которого стояла мраморная купель. Евангельскими сценами разрисованы были стены, поверх которых падали тени от куполов Святой Пречистой. Иисус шествовал в красном одеянии в кругу святых, а возле, прижав обе руки к сердцу, уносилась на лазурном фоне Приснодева. Иоанн направился по узкому, мрачному проходу, по сторонам которого виднелись кельи. Монахи сидели в них перед иконами, возле которых возжены были лампадки. Некоторые невозмутимо читали при желтоватом, мерцающем их свете, другие, подняв голову, обращали к проходившим бледное лицо, обрамленное длинной бородой, сливавшейся с волосами, вившимися по плечам. Они проходили через залы: трапезную, перерезанную огромным низким столом, у которого стояли тяжелые деревянные скамьи; мастерскую икон, в которой, распевая псалмы, сидели на корточках монахи перед горшочками с краской и писали четырехугольные иконы Иисуса и Приснодевы, не слишком большие размером. Многие трудились над иконами, сохнувшими на стенах.
Дальше помещалась мастерская изделий из слоновой кости, в которую свет проникал через трехцветные полукружия окон с красными, фиолетовыми и зелеными стеклами. За верстаком цельного дуба монахи тщательно и со вниманием работали над кусками слоновой кости, которые превращались под их затейливыми резцами в ларчики, крохотные раки, таблички, складни, или сверлили, вращая за ручку впивавшийся в слоновую кость бурав.
Гибреас худой, печальный, среднего роста, принял Управду, сидя в кресле. Он сотворил крестное знамение, символ Христа Иисуса – сложив персты большой и безымянный, выпрямив указательный, дугообразно изогнув средний. И медленно, голосом, в котором звучала скорбь, обратился к Управде, рассматривая его сверкающими глазами: