– А кого мне ждать-то, с той поры, как я здесь, у меня только тетя Тамара была еще летом, и все.
– Ну, ступай вниз, там к тебе посетитель, – сказала медсестра.
Ленка не поверила ушам своим, она каждый день верила, что это произойдет и за ней придет ее мама, и каждый раз подходила к окну в надежде ее увидеть. Она стремглав рванула по лестнице вниз. Пролетев два пролета и пробежав по длинному коридору, она заметила долговязую фигуру отца. Сердце забилось с неимоверной частотой. И казалось, вот-вот вырвется наружу.
– Папка! – закричала она и со всей скорости запрыгнула ему на руки.
– Доченька моя! – подхватывая ее, вскрикнул отец.
– Папка, папочка, я так соскучилась, где же ты был? – слезы катились из ее огромных глаз прямо ему на плечи.
Отец прижал ее к груди и закрыл глаза. Слезы радости покатились по его небритым щекам. Он сжимал ее своими крепкими ручищами, и она становилась от этого только счастливее. Так они простояли с минуту. Потом он опустил ее на пол, присел на корточки и посмотрел ей в глаза.
– Ну, здравствуй, моя хорошая, а ты уже совсем у меня большая, – отец погладил ее по голове ладонью. – Долго же мы не виделись. Ну, ничего, теперь будем вместе.
– А как ты узнал, что я тут? – спросила Ленка.
– Да так и узнал, пришел с войны и спросил у матери, где Ленка, а она мне говорит: мол, была в больнице, да, поди, померла уж, нету её. Однако я не поверил и вот пришел за тобой. Иди собирайся, домой пойдем.
– Я щас, пап, жди здесь.
Она по-мальчишески побежала наверх, спросила у медсестры разрешения и, получив утвердительный ответ, быстро собрала свой скарб в котомку, накинула ватную фуфайку, перешитую на нее, надела мальчишечьи ботинки и в таком виде спустилась к отцу. Он оглядел ее, улыбнулся, взял у нее котомку, теплой ладонью обхватил ее за руку, и они вдвоем зашагали в сторону дома. По дороге Ленка узнала, что ее отец был ранен в руку и долго лечил ее в госпитале, а когда стало ясно, что рука его больше не годится даже для поддержания лопаты, был комиссован с формулировкой: «Не пригоден к службе в армии». И что сама эта война – сущий ад на земле. Что людская жизнь в ней не ценится ни на копейку. И она со знанием дела вторила ему, что в больнице, где она жила, тоже много разного люду умирало. И что здесь, где нет войны, она все же есть. И к смертям начинаешь относиться так же, как и на фронте, – спокойно, только привыкнуть к этому нельзя. Неправильно, когда умирают от голода мамы, и женщины, носящие в своем чреве будущих детей, и сами дети. И отец смотрел на нее, маленькую, худую, лысую, в огромных ботинках и фуфайке, не по-детски рассуждающую о жизни и смерти, и его сердце сжималось от того, что эта война отбирала у его детей детство.
Борис
Шел тысяча девятьсот сорок первый год, немцы беспрепятственно оккупировали город М и обосновались в нем надолго. Часть мужского населения, не успевшего уйти на фронт, они согнали в концлагеря, а тех, кто помладше, в саму Германию. В городе оставались дети, немощные старики и мамаши с младенцами на руках. В отдельных многодетных семьях мужчин все же оставляли, понимая, что кто-то должен их кормить. А сами бесчинствовали жутко. За любую провинность расстрел на месте или прикладом в морду.
Борис рос в селе, недалеко от города М. Село их оккупировали румыны, которые слыли более жестокими и суровыми против немцев. Не щадили они ни малых детей, ни немощных стариков, ни беременных женщин. И, ежели случалось какое ЧП на селе, то скрыть его от вездесущих румын пытались всем миром. День и ночь, утро и вечер сменялись, но ничего не менялось. Каждый день в шесть утра старосты поднимали трудоспособное население на работы и отправляли, кого в город на металлургический завод плавить сталь для немецкой оборонки, кого в свинарники, а кого и в поля. По городу ходили слухи, что один сталевар по имени Макар Мазай отказался плавить сталь для немцев, за что был брошен в сталеплавильную печь, где сгорел заживо. Маленького Бориса эта история потрясла до глубины души, и он дал себе клятву, что, когда он вырастет, станет обязательно сталеваром. А пока он каждый день пытался подработать, где придется, чтобы прокормить свою семью, где он был самым старшим, на тот момент ему уже шел девятый год от роду. Мама Бориса тоже подрабатывала на хлебозаводе, что и позволяло прокормить троих малолетних детей. Кроме Бориса у нее еще было две девочки – семи и четырех лет. И всё же заработки малолетнего работника оставляли желать лучшего. Хватало разве что на пятьдесят граммов сливочного масла, а порой и того меньше. Карточки в оккупированном городе выдавались только на продукты первой необходимости, а все, что можно было достать на местном рынке, обменивалось и продавалось за эти же самые карточки. Вот и выходило так, мать зарабатывала на основной рацион питания, а Борис – на дополнительный. А поскольку детей неохотно брали на подработки, то у него оставалось много времени для бездельного шатания по городу и детальному изучению городских трущоб. Так, в очередной бесполезный приезд в город, шатаясь без особого дела, Борис набрел на заброшенный гараж в отдаленной его части. Чем-то он его приманил. Гараж стоял, одиноко высясь над посохшей травой, и большая старая акация обнимала его своей тенью. Подойдя ближе, Борис приоткрыл ржавые железные ворота и шагнул внутрь. Сырая вязкая прохлада обволокла все тело мальчика. Он ощутил запах мазута, но природная пытливость заставила двигаться вперед. По правой стене постройки выше человеческого роста виднелись окна с наклеенными на них крест-накрест белыми полосками бумаги для защиты от растрескивания в случае бомбардировки города. Окна почти не пропускали солнечный свет из-за копоти, налипшей снаружи. Однако это не испугало маленького Бориса, и он продолжил продвижение. В конце постройки он приметил огромный мешок, туго стянутый сверху бечевкой. Потрогав его рукой, Борис ощутил податливость и мягкость мешка. Он снова нажал на него рукой, потом еще и еще и в конце навалился всем своим воздушным весом. Мешок был, словно подушка, и с нежной прохладой принял мальчишку в свои объятия. Борис не раздумывая, взобрался на него и, улегшись на спину, закинув нога на ногу, а руки за голову, уставился в потолок. На такой перине ему еще не доводилось возлежать. Он прикрыл глаза и заснул. Заснул крепким детским сном. Сколько он проспал, он не знал, разбудил его лай собак. Мальчик от страха и неожиданности сжался, словно часовая пружина, и затаился. Лай собак усиливался, и стали слышны еле различимые голоса людей. Борис спешно забрался на самую верхушку мешка и попробовал развязать бечевку. Тугая бечева не поддалась. По усиливавшемуся звуку и едва слышимым шагам он сообразил, что нежданные гости уже совсем близко. Борис, что было силы, вцепился зубами в узел и стал рвать его в разные стороны, подобно загнанному маленькому волчонку. Узел под действием возвратно-поступательного движения и натиска зубов сдался, расшатался и развязался. Ловким движением руки он сорвал бечевку, и в тот момент, когда заскрипела ржавая петля ворот, Борис нырнул вглубь мешка. Сердце паренька колотилось с частотой маленькой колибри. Через крохотную дырочку в мешке он увидел троих фашистов с овчарками накоротке. Собаки с лаем, разбрызгивая слюни, рвались к мешку. Солдаты, сдерживая порыв овчарок, сняли с плеч винтовки, достали из ножен штык-ножи и прикрутили к ним. Подойдя ближе к мешку, один из трех бойцов передал поводок другому солдату и воткнул штык в мешок. Винтовка беззвучно вошла в вязкое содержимое мешка. Молниеносно, как его учили в армии, фашист вернул винтовку в исходное положение. Собаки залаяли на отверстие, образовавшееся от ножа в месте прокола. Нож прошел на расстоянии руки от маленького Бориса. Мальчик испугался, а маленькие кулачки его сжались с такой силой, что на ладонях от соприкосновения с ноготками появилась сукровица. Он стоял внутри мешка остолбеневший и онемевший. Овчарки продолжали изрыгать слюну и лаять на мешок.
– Und, naja, Hans, gib mir deine Pistole. Ich selbst habe durchstechen, der verdammte Tasche[2], – сказал второй солдат, передавая поводки от двух собак, первому.
– Halten Friedrich. Tun Sie, was Sie wollen[3].
По жесткому тону немцев мальчик понял, что сейчас произойдет что-то необратимое для него, и он не выдержал эмоционального напряжения и закричал:
– Не-е-е-ет!
Крик его был настолько сильный и пронзительный, что на мгновение овчарки перестали лаять и присели на задние лапы. Немцы тоже не ожидали такого поворота событий и перезарядили затворы на винтовках, направив их на мешок.
– Нет, нет, нет! – донеслось изнутри. – Не надо стрелять, я боюсь.
Второй немец кивком руки указал другим, чтобы они опустили оружие.
– Эй, малчек, ти что там дейлаеш? – ломая язык, произнес фашист.
Второй немец ловко отстегнул штык-нож от винтовки и разрезал им мешок по центру. Из него посыпались мягкие плюшевые игрушки: зайчики, белочки, мишки и лисички. Мешок разверзся, и по центру огромной кучи высыпавшихся игрушек стоял он, Борис, маленький житель оккупированного города М. Он стоял и плакал от беспомощности:
– Мама! Мама, я хочу к маме, отпустите меня, дяденьки солдаты.
– Ми тебья отпустьим, но скажи, малчек, как ти найшель это гаражь? – спросил офицер и протянул ему поднятого с пола плюшевого мишку.
– Я гулял, а мама на работе, я ее должен ждать был там, у хлебозавода, мы вместе поедем домой.
– А где ти живешь? – не унимался солдат.
– Здесь недалеко, в селе.
– Ти хотеть украсть игручка, да, малчек? – спросил фашист.
– Нет, что вы, дяденька солдат, я спал здесь на этом мешке, – ответил Борис, прижимая к груди плюшевого мишку, случайно оказавшегося у него в руках.
– А почьему ти прятается?
– Я-я-я и-и-спугался, – заикаясь, ответил малец.
– Нье надо ньас пугатца, ми добро, поньял, малчек, – солдат лукаво подмигнул рядом стоявшим фашистам.
Борис затряс головой, еще крепче сжимая плюшевую игрушку. Глаза налились слезами.
Солдат поднял белого зайца, перевернул его, взял с пола черный уголь и написал на нем: «Dieses kleine Dieb gehangt werden»[4].
– Вот, малчек, я тьебе привьязать на шее заец, и мы пойдем. Гуд?
Борис снова кивнул. Фашист завязал на шее у мальчугана зайца, так что надпись стала видна со спины и сказал:
– Ну, пойдьом, малчек.
Они вышли из гаража: три немца, с овчарками накоротке и винтовками наперевес, и маленький мальчик Борис девяти лет, прижимающий к груди плюшевого мишку с перекинутым через шею белым зайцем.
Максим
Первого сентября 1941 года Максим не пошел в первый класс. Вот его старший брат, который и старше-то всего на год, год назад пошел. И он, Максим, тоже мечтал стать первоклашкой. Он представлял себе, как оденет его мама в коричневый костюм, черные кожаные туфли, и он гордо, с высоко поднятой головой зашагает в них по школьному двору. Но его мечте не суждено было сбыться. В июне пришла война, и к сентябрю все восточные границы страны были охвачены жестокими оборонительными боями. И маленький поселок С-узловая, отдавший всех своих мужчин на защиту рубежей Родины, среди которых были учителя школ, решил в первый год войны использовать помещение школы под госпиталь. Сам поселок находился в нескольких километрах от линии фронта, что давало возможность быстро доставлять раненых для их лечения. Но Максим в свои семь лет не понимал, как и кто украл у него первое сентября. Ночью доносились раскаты артиллерийских обстрелов, не то врагов, не то наших красноармейцев, и Максим, лежа в кровати, сжимался и тихонько плакал. Он плакал не от страха, он плакал от обиды, что он не надел свой коричневый школьный костюм, купленный его мамой еще весной, и кожаные ботинки исси-ня-черного цвета и не понес в своей детской, но уже совсем взрослой руке портфель первоклассника. А как ему этого хотелось! Он ненавидел войну, ненавидел ее за то, что она нагло ворвалась в его маленькую жизнь и отобрала его первое сентября. Что она насильно заставила всех отказаться от счастья. Она – война – заставила его, Максима, стать старшим, а старшего – заменить отца младшим. Он лежал в своей кровати, съежившись комочком, и казалось, что вся вселенная ненавидит вместе с ним эту войну. Так и минуло первое сентября. Настало утро второго, и Максим проснулся от доносившейся утренней канонады безжалостных орудий смерти. Нежное осеннее солнышко, проглядывающее сквозь занавеску, освещало половину комнаты. Это была маленькая, уютная комнатенка с окном в глухой части небольшого дома, в котором жила их семья. Дом этот им достался от деда, отца матери, который тот выстроил незадолго до войны. Отца у Максима не было, его в тридцать шестом арестовали по подозрению в антисоветизме, и с тех пор его никто не видел и не слышал, ну, а деда, крепкого моложавого мужчину, вдовца, вырастившего дочь в одиночку, забрали на фронт. Вот и жили они втроем – он, его старший брат и мать – в доме из двух комнат, с печью в одной из них, и прихожей. Старший брат еще в июле подался на узловую в кочегары паровоза, перевозившего из близлежащей станции до узловой уголь. А мама, чтоб хоть как-то прокормить, пусть и небольшую, семью, подрабатывала санитаркой в госпитале. И Максим часто оставался один. Так что весь дом в такие дни, когда остальные члены семьи затемно отправлялись на работу, казался ему пустым и неуютным. И второе сентября не стало исключением. Еще чуть-чуть поежившись в теплых лучах солнца, Максим по-армейски встал, потянулся и, проделав несколько физических упражнений, отправился умываться. За ночь вода в умывальнике охладилась, и Максим нехотя все же омыл руки и лицо, посмотрел в затертое от времени старое зеркало, и в его голове промелькнула первая несбывшаяся мечта. Глаза моментально налились слезами. Он всплакнул, но тут же собрался, вытер тыльной стороной ладони слезы и прошел внутрь дома. За ночь он для себя решил, что больше не будет ждать первое сентября, а так же, как и его брат, устроится на паровоз. Надев свою школьную коричневую форму и новые ботинки и зачесав волосы расческой, смоченной в сахаре, назад, на манер Бернеса, он вышел из дома с твердой верой в то, что он обязательно получит работу кочегара на паровозе.
Депо железнодорожного узла С-узловая находилось в получасе ходьбы от дома Максима. Он шел по испещренной ухабами дороге с высоко поднятой головой, в новом коричневом школьном костюме, и его новые ботинки, укрытые придорожной пылью, едва поблескивали на солнце. С легкостью преодолев расстояние до депо, Максим уверенно вошел внутрь и оказался в центре большого овального помещения с множеством дверей по периметру. На каждой из них висела табличка с надписью и имелась большая дверная ручка с замком. Но Максим не умел читать, подготовительная дошкольная группа в этом году была отменена, и все будущие первоклашки даже не знали алфавита, Максим не исключение. Он постоял, повертел головой и, немного подумав, вошел в дверь, находящуюся прямо перед его взором. В кабинете за огромным столом, заваленным кучей непонятных для него бумаг, сидел маленький толстенький дяденька в нарукавниках и очках и что-то судорожно считал на больших деревянных счетах. Увидев вошедшего мальчика, он оторвался от подсчетов, привстал со стула и сдвинул свои очки на кончик носа.
– Чем могу быть полезен? – произнес он, сверля черными маленькими глазами поверх очков Максима.
– Я хочу у вас работать, – бойко ответил Максим.
– О как! И кем же, если не секрет?
– Я хочу быть кочегаром, как мой брат.
– Что ж, похвально. А сколько же тебе годков? – спросил дяденька в нарукавниках.
– Осемь будет! – гордо ответил мальчик.
– Да, совсем большой. А ты говоришь, как твой брат, стало быть, он уже работает?
– Работает кочегаром на паровозе, он и сейчас уже работает, с утра пошел.
– Что ж, похвально, – снова повторил дяденька. – Ну а сколько у вас в семье таких вот работяг? – он пальцем указал на Максима.
– Чаво? – переспросил Максим.
– Работников сколько?
– А. Да я, и брат мой. Вот сколько, – сказал Максим.
Дяденька вышел из-за огромного стола, подошел к мальчику, взял его за руку:
– Пойдем, я тебя отведу к начальнику депо, ему все и изложишь. Они вышли из кабинета в общий овальный зал и свернули направо. Войдя в кабинет к начальнику, маленький дяденька приказал сесть на стул, стоявший рядом со входом, а сам несколько раз кашлянул в руку. Дремавший за таким же огромным столом человек неожиданно дернулся и приоткрыл глаза. Широкое лицо с небритыми щеками, большими усами и заспанными глазами выдавало усталость.
– Что тебе, Лев Михалыч? – спросил усатый.
– Я вам мальчика привел, на работу просится, в кочегары.
– В кочегары, говоришь? Где этот мальчик? – спросил еще не до конца отошедший от дремоты начальник.
– Вот он. Поди-ка сюды! – приказал дяденька в нарукавниках.
Максим встал, поправил коричневый костюм и подошел к столу.
– Ну, вид-то у тебя важный, малец, а что ж ботинки-то такие грязные? – спросил начальник.
Максим опустил голову и осмотрел свои ботинки. Они были покрыты толстым слоем пыли, и их иссиня-черный цвет поблек и стал серо-грязным. Он постоял в недоумении с минуту, потом лихо закинул одну ногу за другую, протер ботинок о штанину, со вторым проделал то же.
– Ха-ха-ха, – рассмеялся начальник, обнажив свои коричневые большие зубы. – Смышленый, однако, ты, пацан, но штанцы-то у тебя сзади теперь грязные, что мамка скажет?
– Я выстираю. На работу возьмете? – обиженно произнес Максим, и тут же добавил: – Кочегаром.
– Ну, раз ты такой серьезный малый, отчего ж не взять, возьмем, – ответил начальник. – Возьмем, да, Лев Михалыч, нам такие работники, о, как нужны, – он взметнул правую руку вверх, сжав в кулак.
Лев Михалыч ничего не ответил, лишь закачал головой в знак согласия.
– Ты вот что, малец, иди сейчас домой, стирай свой костюм, а завтра приходи, будешь с Сашкой работать в помощниках, он постарше тебя будет, и нелегко ему одному.
– Так это ж мой братец! – выпалил Максим.
– Вот и ладненько, будете вместе трудиться на одном паровозе. Проводи его, Лев Михалыч, и выдай ему робу да паек дневной.
– А как же, Степан Ильич, я выдам, он у нас не на довольствии пока, как я это проведу?
– О, видишь, малец, все у них по бумажкам должно быть, а то, что пацан на работу идет, это норма, бумажку о годках его ни хто не спрашивает. Мой паек отдай, я сегодня не буду получать провизию.
– Не надо, дяденька, у нас дома картошка имеется, мне важно, что я работать у вас буду, – не по-детски ответил Максим.
– Дай, я сказал, а ты бери, коль дают! – грозно приказал начальник. – Все, идите, мне тут кое-чё доделать треба.
Человек в нарукавниках взял парнишку за руку и потащил на выход. Оказавшись снова в овальном помещении, он прошел уверенным шагом на другую сторону, подошел к двери, достал из кармана ключ, отворил и вошел внутрь, волоча за собой маленького Максима. Это была вытянутая прямоугольная комната со стеллажами по внутренним стенам. От количества их содержимого у Максима округлились глаза. Чего тут только не было. И одежа, и обувка, и рукавицы разные, а сахару и соли, то не сосчитать. Лев Михалыч со знанием дела подошел к первому стеллажу вытащил снизу из-под множества вещей робу и сунул Максиму в руки.
– Это тебе, малец, мамка пускай ушьет за ночь, меньше нет.
Потом достал рукавицы на взрослую мужскую руку, ботинки явно большего размера и тоже отдал Максиму. Глаза мальчика блестели от радости. Пройдя вглубь к очередному стеллажу, человек в нарукавниках достал с него жестяную банку и буханку черного хлеба.
– Вот еще, – он протянул это Максиму. – Здесь каша перловая с тушенкой и хлеб на неделю вам с братом, ножа нет, а то б отрезал токмо на тебя. И давай иди домой, и чтобы завтра не опаздывал, ждать никто не будет. В шесть отправляется твой паровоз. Усек?
– Усек, Лев Михалыч! – присвистнув, отчеканил Максим и с нескрываемым восторгом вырвался на улицу. Обе его руки занимали роба и провиант. Он бодро зашагал в сторону дома. Дорога домой показалась ему короче. Придя домой, он вывалил все на стол, разделся до майки и трусов и оглядел свой школьный коричневый костюм. Пиджак слегка покрылся пылью и частично крошками от хлеба, но брюки повергли маленькую душу в ужас. Обе штанины были испачканы вытертыми о них ботинками, а довершали все это грязное великолепие прилично потрепанные и засаленные от дорожной пыли подолы. Максим вытащил из-под печи большой железный таз, вылил в него ведро воды, достал из шкафа кусок темно-коричневого хозяйственного мыла, окунул в воду брюки и стал их натирать мылом, как это делала мама. Он не раз наблюдал, как она стирает в тазу вещи, и ему казалось, что это совсем не трудно. Проделав эту процедуру несколько раз, он прополоскал штаны в той же мыльной воде, отжал, что было силы, и вывесил их над печью. Оставив таз на печи, Максим отряхнул пиджак от пыли и повесил его на стул, потом намочил тряпку и протер ею пыльные ботинки. По его детскому разумению, его новый коричневый школьный костюм больше не нуждался в очистке, Максим успокоился и прилег на кровать. Сон незаметно укутал теплым одеялом маленького будущего кочегара. Ему снилось утро следующего дня, где он в новой робе и больших ботинках стоит на паровозе с лопатой и с высоты машинного отделения наблюдает за проносящимися внизу деревьями, а встречный ветер надувает его щеки и щекочет ресницы. Солнце пролетало меж деревьев, придавая паровозу большую скорость, чем она была, и Максим любовался этим зрелищем, завороженный невиданной доселе игрой света.
– Эй, Максимка, что застыл, подкидывай угля! – донеслось издалека.
Максим со знанием дела набрал в лопату угля и изо всей силы вбросил в топку. Языки огня вырвались наружу, обдавая жаром все лицо юного кочегара. Он снова опустил лопату в угольную кучу и снова вбросил содержимое в топку. Раздался пронзительный свист паровоза. Шум машинного отделения и стук колес придавали мистическое движение всей огромной железной махине. Свист повторился, только звучал он как-то по-другому. Что-то в нем встревожило юного кочегара. Он привстал на подножку кабины машиниста и навострил уши. Свист растягивался, словно он был не свист, а резиновый жгут, который можно было тянуть и тянуть. На секунду ему показалось, что кто-то невидимый тянет этот жгут перед поездом, а поезд, упираясь в рельсы, пытается этому препятствовать, и его огромные железные колеса, скрежеща о них, выдают этот оглушительный душераздирающий свист. Максим, отставил лопату в сторону и зажал уши. Свист неистово проникал в них, минуя руки, и нарастал все с большей силой. На мгновение Максиму стало больно в голове и теле, руки стали ватными, и от этого он разомкнул их. Свист-жгут засвистел подобно реактивному самолету и внезапно взорвался. Боль отступила. Солнце погасло. По всему телу юного кочегара разлилась нега. Паровоз, словно в замедленном кино, оторвался от железной дороги и устремился вместе с Максимом вверх. Звезды, будто лампочки, высветили путь паровозу. Внезапно на горизонте перед ним образовались сотканные из тысячи звезд врата. Это были огромные узорчатые врата, имеющие замысловатый рисунок. При этом левая часть их зеркально повторяла правую. Здесь звезды собирались в спирали и шары, напоминающие облака и круги на воде, мерцали и искрились разноцветием. Они жили и завораживали своей исключительной яркостью, но врата были закрыты, и паровоз двигался прямо на них. Максим захотел зажмурить глаза, но у него не получилось. И вдруг за секунду до катастрофы они растворились, и Максим увидел яркий проникающий свет. Свет моментально охватил все его тело и увлек за собой.
Бомбардировка С-узловой началась ровно пополудни. Неистовые вражеские мессершмитты с регулярной наглостью налетали на поселок и сбрасывали свои смертоносные безжалостные бомбы, которые, не зная преграды, сокрушали все живое и неживое под собой. Пролетая до земли, они издавали жуткий свист, предвещая надвигающуюся смерть, и разрывались после удара оземь. Они не щадили никого и ничего. Все, кто успел, спустились в бомбоубежища, а кто не сумел по каким-либо причинам этого сделать, прятались в подвалах собственных домов. Максим не слышал предупреждения о воздушной опасности, он не слышал жуткого свиста снаряда, летящего прямо в его дом. Он спал.
Бомбы уничтожили депо с человеком в нарукавниках и строгим усатым начальником, превратили в руины бывшую школу, переделанную под госпиталь, со всеми медсестрами и ранеными в ней, разрушили сотни домов с подвалами. Выжили немногие, а те, кому посчастливилось, запомнили этот сентябрьский день навечно. А часовня, построенная еще при царе, уцелела. И осталась одна среди прогалин, ям, и пожарищ в разбомбленной фашистскими мессершмиттами С-узловой.
Васька
В январе сорок первого года Ваське исполнилось шестнадцать. И он ощущал себя абсолютно взрослым мужчиной. К этому времени он снискал себе уважение всего двора, да что там двора, всего района города. Про таких говорят: дворовая шпана или, чего хуже, бандит. Родители подростков района запрещали его к дружбе со своими чадами, а он и не стремился. Рос он в неблагополучной семье, где отец беспробудно пил, иногда трезвея и пытаясь давать сыну нравоучения, которые тот, конечно, не принимал в серьез, а мать вела разгульный образ жизни, возвращаясь домой под утро и отсыпаясь в течение дня. В общем, до Васьки никому из родителей не было дела. Жила с ними еще Васькина бабушка, мама отца, но она была стара, слегка глуха, и ей самой нужна была поддержка. Она, конечно, как могла, присматривала за ним, кормила, обстирывала, но что касаемо воспитания, то, будучи сердобольной, часто жалела Ваську и была безгранично к нему добра, закрывая глаза на его проступки. И Ваську привлекала всякая нечисть в лице карманников и мелких воришек. К шестнадцати годкам он имел несколько приводов в местное отделение народной милиции и два жестких предупреждения от участкового. Одно – за украденную на рынке кастрюлю и второе – за драку в подворотне. Кастрюля Ваське, конечно, была не нужна, выкрал он ее из-за собственного любопытства. Мол, заметит хозяин торговой лавки или нет, как лихой малец умыкнет ее. И хозяин заметил, догнал и отвел его в отделение к участковому. А драка, это же святое для пацана. Он и не собирался ни с кем выяснять отношения, это к нему привязались старшие из района и затребовали с него денег и сигарет в грубой, наглой форме. Ну, Васька был не из робкого десятка, отломал жердину от рядом стоящей лавчонки и перетянул ею троих парней, да сил не рассчитал, одного из шалопаев увезли, на «скорой» с сотрясением. А Ваське пришлось доказывать свою невиновность уже в участке. А по двору быстро разнеслись слухи о его природной бесстрашности, и многие парни из района предпочитали с ним не связываться. Так он добился законного уважения района и пристального внимания участкового. Конечно, была у Васьки и своя лихая банда, но она состояла в основном из таких же неблагополучных пацанов младшего возраста, которые годились только для мелких воровских делишек и для праздного времяпрепровождения. Вместе болтались по району, обворовывая зазевавшихся прохожих, ходили на речку, где распивали добытое воровским способом вино и курили махорку. И был у них свой подвал, где они собирались вечерами и делились наворованным за день. Жили, надо сказать, неплохо. Всегда были тушенка, колбаса разного сорта, махорка и сахар, а уж фруктов и овощей, так вообще не сосчитать. Иногда водилась черная икорочка, сворованная самым мелким из них из-под прилавка рыбного отдела. Это был верх их мастерства. Васька, будучи старшим и выглядевшим так же, подходил к прилавку рыбного отдела и объяснял продавщице, что его мамка послала за рыбой, но вот название ее он запамятовал. Продавщица тут же вовлекалась в навязанную ей игру «Угадай рыбку», предлагая ту или иную рыбину, а в этот момент самый маленький из них пролезал под прилавком и загружал под рубаху все, что могла нащупать его рука. И делал он это так ловко, что продавщица не могла заметить кражу сразу. А после Васька делал раздосадованный вид, что, мол, вдруг принесет не ту рыбу, за что будет бит мамкой, вежливо извинялся и удалялся. Ловкачи своего дела. Милиции редко удавалось задержать его сорванцов, уж больно мелкие и юркие они были.
В те редкие облавы, которые совершала милиция вместе с дружинниками по подвалам, им удавалось только лицезреть объедки награбленного. Сорванцы, словно кошки, вмиг устремлялись во всевозможные открытые заранее форточки и фрамуги, куда большим дяденькам было не пролезть. Вот они и почивали на лаврах собственной беззаботности и безнаказанности.
В июне, за день до войны, на рынке к Ваське подошел взрослый мужик, представившийся Толяном, и приказал проследовать за ним. Васька не то чтобы испугался, но все же насторожился. Мужика этого он и раньше видел здесь в компании урок, иначе и не назовешь. Всегда небритые, с прищуром в глазах и папиросой в зубах, у некоторых виднелись наколки на руках и пальцах. Васька знал про таких и понимал своей смышленой головой, что до хорошего дружба такая не доведет, и интуитивно их сторонился. А тут этот Толян сам подошел, сплюнул сквозь зубы слюну и процедил что-то невнятное, из которого Васька понял одно – надо идти. И уж если ты «работаешь» на рынке, ты принимаешь правила игры этого сообщества, и ему ничего не оставалось делать, как проследовать за Толяном.
Они прошли между мясных рядов, свернули к рыбным и проследовали до самой последней лавчонки. Здесь рынок обрывался высоким кованым забором, в котором не хватало несколько прутьев. Толян умело пронырнул сквозь отверстие и оглянулся на Ваську. Не медля, Васька проследовал за ним. Вырулив в квартал, где он вечерами промышлял со своей шпаной, и пройдя около ста метров, они вошли в незнакомый подъезд. Это был огромный подъезд, сохранивший свое величие еще с царских времен, огромные двери окаймляли вход, а высокие потолки залы венчала огромная, раскидистая люстра. Но светила она слабо, так как из-за положенных дюжины лампочек на ней всего горела одна, видимо, из экономии электроэнергии. Они, дойдя до лестнице, ведущей от парадной, поднялись на этаж, подошли к такой же огромной двери, что и при входе. Толян позвонил в механический звонок.
– Кто там, чё надо? – глухо раздалось за дверью и показалось чем-то знакомым.
– Это я, Червоный, – шипя, ответил Толян.
Дверь распахнулась, и на пороге Васька увидел свою мамку. Он замер. Все его подростковое тело остолбенело от неожиданности.
– Ну, что ты встал, как истукан, входи уже, – скомандовала мать, а Толян подтолкнул его внутрь. Дверь за ними закрылась. – Васька, ты чё застыл-то, проходи, Червоный, запри дверь.
Червоный, который Толян, запер дверь и удалился в уборную. Мать взяла Ваську и увлекла его за собой по коридору. Через секунду они вошли в большую темную комнату, зашторенную тяжелыми занавесями. Посреди нее стоял огромный стол с разными яствами и питьем. А по кругу сидели урки, те, которых временами он видел с Толяном на рынке. «Но как с ними оказалась его мамка?» – недоумевал Васька. Она подошла к суровому седому мужику со взглядом вепря и указала на Ваську:
– Вот, гляди, Секач, это и есть гроза всех пацанов нашего района, мой сын Василий Шальнов.
Секач поднял тяжелые брови и устремил свой взгляд на Ваську:
– Стало быть, ты и есть Васька, про которого все трезвонят, что бесстрашен и напорист. И фамилия у тебя серьезная, прям как по судьбе твоей дана. Ты проходи, садись за стол, откушай, небось не видал столько еды. А?
– Видал, и поболи видал, вон, в кооператив зайдешь, там все прилавки ломятся от еды, – сострил Васька, вызвав неподдельный смех среди присутствующих.
Секач поднял руку, и тотчас же все умолкли. В комнату вошел Толян и сел рядом с Секачом. Налил себе из бутылки вина и вмиг осушил бокал.
– Слышь, Червоный, на вино-то не налегай, упьешься, – проскрежетал Секач. – А ты, я смотрю, парень не из робких. Сюда пришел, не боясь, и отвечаешь смело. А кто я, знаешь? Ну, да ладно. Я тебя вот зачем позвал. Мамка твоя переживает, чтобы ты со своей шпаной глупостей не натворил, вот и обратилась ко мне. А я добрый, никому не отказываю, – он пристукнул Васькину мамку по ягодицам.