Коварный паж заметил смятение во вражеском лагере и использовал бы его с величайшей охотою, но превосходные речи, готовые сорваться с его языка, застревали у него на устах; его попытки обратиться к галантности были неуклюжими и безуспешными, и, к своему изумлению, смелый паж, державший себя с таким умением и такою самоуверенностью среди многоопытных придворных красавиц, испытывал робость и конфузился в присутствии простенькой пятнадцатилетней девицы.
И действительно, скромность и невинность бесхитростной девушки оказались гораздо более надежной защитой, чем все замки и запоры ее бдительной тетушки. Но, скажите мне, где то женское сердце, которое смогло бы устоять перед впервые выслушанными словами любви! Юная девица, несмотря на свое простодушие, инстинктивно поняла все, что тщился выразить бессвязный язык пажа, и ее сердечко затрепетало, ибо впервые в жизни она увидела у своих ног обожателя – и к тому же какого еще обожателя!
Растерянность пажа, хоть и искренняя, длилась, однако, недолго; он вскоре обрел свою обычную развязность и самонадеянность. Вдруг откуда-то издалека донесся резкий, пронзительный голос.
– Это тетушка возвращается с мессы, – вскричала испуганная девица, прошу вас, сеньор, удалитесь!
– Но лишь после того, как вы отдадите мне розу, что у вас в волосах.
Она торопливо вынула розу из своих черных, как смоль, волос.
– Берите ее, – вскричала она, взволнованная и раскрасневшаяся. – Но только, молю вас, идите!
Паж взял розу и покрыл поцелуями протянувшую ему цветок прелестную ручку. Затем, укрепив розу на своей шапочке и посадив сокола на руку, он побежал через сад, унося с собою сердце прелестной Хасинты.
Бдительная тетушка, придя в башню, сразу же обратила внимание на взволнованность племянницы и на следы какого-то беспорядка в зале, но нескольких слов Хасинты оказалось достаточно, чтобы разъяснить, что тут случилось:
– Сюда залетел сокол и гонялся за своею добычей.
– Помилуй боже! Подумать только, что сокол летал внутри башни! Приходилось ли кому-нибудь видеть такого дерзкого сокола? Неужто даже в клетке – и тут птичке грозит опасность?
Бдительная Фредегонда была в высшей степени осмотрительной старой девой и страшилась всего, что имело отношение, как она говорила, к «противоположному полу»; этот страх на протяжении всей ее долгой девственной жизни все более и более укреплялся и возрастал. Не то чтобы почтенная женщина испытала на себе коварство мужчин, – отнюдь нет, природа одарила ее внешностью, служившей лучшей защитой от всяких посягательств на ее целомудрие, но женщины, имеющие меньше всего оснований тревожиться за себя лично, неизменно обнаруживают готовность охранять и оберегать своих более соблазнительных ближних.
Племянница была сирота, ее отец служил в армии и пал на поле сражения. Ее воспитали в монастыре, и лишь недавно она переселилась из святого убежища под непосредственный надзор тетушки: окруженная ее заботами, она спокойно росла в тиши и уединении, напоминая розу, распускающуюся под защитой шипов. Надо сказать, что это сравнение вовсе не так уж случайно и произвольно, ибо, говоря по правде, ее свежая и расцветающая красота, несмотря на заключение в башне, очаровала народ, и, со свойственной жителям Андалусии поэтичностью, окрестные крестьяне прозвали ее «Розой Альгамбры».
Итак, пока двор оставался в Гранаде, осторожная тетушка продолжала неослабно стеречь свою соблазнительную маленькую племянницу и тешила себя мыслью, что ее бдительность увенчалась успехом. Почтенная дама, правда, не раз бывала встревожена бренчанием гитары и любовными песенками, доносившимися из залитых лунным сиянием рощ у подножия башни. В таких случаях она увещевала племянницу закрыть уши и не слушать эту нелепую дребедень, утверждая, что это – одна из уловок «противоположного пола», с помощью которых мужчины увлекают простодушных девушек к гибели. Увы! разве скучная лекция против серенад при лунном сиянии может рассчитывать на успех у простодушной девицы?
Король Филипп внезапно сократил свое пребывание в Гранаде и отбыл оттуда со всей своей свитой. Бдительная Фредегонда наблюдала, как королевский кортеж выезжал из врат Правосудия и двигался вниз по большой аллее, что ведет к городу; когда от ее взоров скрылось наконец последнее знамя, она с ликованием в душе, ибо ее беспокойство и тревоги окончились, направилась к себе в башню. К ее изумлению, у изгороди сада стоял, роя копытом землю, горячий арабский скакун, и, к вящему ее ужасу, в зарослях роз она увидела юношу в ярко расшитом платье на коленях подле ее племянницы. Заслышав ее шаги, он нежно простился, легко перескочил через тростниковую изгородь и миртовые кусты, вскочил на своего коня и в мгновение ока скрылся из вида.
Нежная Хасинта, в порыве глубокого горя, забыла о том, что ее поведение вызовет неудовольствие бдительной тетушки. Бросившись в ее объятия, она разразилась рыданиями.
– Ay de mi! [42] – восклицала она. – Он уехал! Он уехал! Он уехал! И я никогда его не увижу!
– Уехал? Но кто уехал? Какого юношу я видела у твоих ног?
– Это паж королевы, тетушка; он пришел со мной проститься.
– Паж королевы, дитя мое? – как эхо, вслед за нею слабеющим голосом повторила бдительная Фредегонда. – Но когда же ты познакомилась с пажом королевы?
– В то самое утро, когда в башню залетел сокол. Это был сокол самой королевы; и, преследуя его, паж пришел к нашей башне.
– Ах, глупая, глупая девочка! Знай, что нет ни одного сокола, который был бы столь же опасен, как эти разряженные молодые пажи; ведь они кидаются на таких несмышленых птичек, как ты, моя милая.
Обнаружив, что, несмотря на ее хваленую бдительность, и почти у нее на глазах, между юными влюбленными установилась нежная дружба, тетушка сперва преисполнилась негодования, но когда выяснилось, что ее простодушная племянница, лишившись защиты замков и запоров и встретившись с ухищрениями «противоположного пола», все же вышла невредимой из этого тяжелого испытания, она нашла утешение в неколебимой уверенности, что это произошло благодаря ее высоконравственным предусмотрительным наставлениям, которыми она, так сказать, пропитала племянницу с головы до пят.
Пока тетушка поливала бальзамом свое тщеславие, племянница бережно перебирала в памяти клятвы в вечной любви и верности, так часто повторявшиеся пажом. Но что такое любовь неугомонного, непоседливого юнца? Стремительный, буйный поток, любезничающий по пути с каждым прибрежным цветком, затем проносящийся дальше и оставляющий их в слезах.
Неслись дни, недели, месяцы; о паже ничего не было слышно. Созрели гранаты, виноград радушно предлагал свои сочные гроздья, осенние дожди неистовыми ручьями сбегали с гор; Сьерра-Невада накрылась снежным плащом, зимние вихри свистели и завывали в залах Альгамбры. Пажа, однако, по-прежнему не было. Миновала зима, и за нею снова, как всегда неожиданно, явилась весна, теплая и мягкая, с песнями, расцветающими деревьями, цветами и сладостным ветерком; на горах стали таять снега, и только на самой высокой вершине Невады снег все еще продолжал лежать белым покровом, ослепительно сверкавшим в знойном солнечном небе. Но и теперь о забывчивом паже ничего не было слышно.
Между тем бедная маленькая Хасинта побледнела и замкнулась в себе. Она оставила свои былые занятия и развлечения: ее шелк лежал нераспутанным, ее гитара – расстроенной, ее цветы оставались в пренебрежении, песни птички пролетали мимо ушей, ее глаза, когда-то лучистые, потускнели от тайком проливаемых слез. Если одиночество как бы создано для того, чтобы распалять страсть несчастливой в любви девицы, то в таком месте, как Альгамбра, где все навевает нежные и романтические мечты, это ощущалось особенно сильно. Альгамбра – настоящий рай для влюбленных, и как мучительно быть одинокой в этом раю – и не попросту одинокой, а забытой, покинутой!
– Увы, глупенькое дитя, – сказала однажды трезвая и непорочная Фредегонда, видя свою племянницу в грустном настроении духа. – Разве я не предупреждала тебя относительно хитрости и коварства мужчин? На что ты можешь надеяться, ты, которая хотя и происходишь из знатного и честного рода, но тем не менее сирота, отпрыск разорившейся и обедневшей семьи? Будь уверена, что если бы твой юноша даже пожелал сохранить тебе верность, то его отец – один из наиболее тщеславных вельмож при дворе – воспротивился бы его браку со скромною бесприданницей вроде тебя. Собери поэтому всю свою твердость и выбрось праздные мечты из головы.
Слова непорочной Фредегонды еще больше усилили грусть ее бедной племянницы, и единственным их следствием было то, что отныне она стала еще старательнее ее скрывать. Как-то в поздний час летней ночи, после того как тетушка удалилась к себе, она осталась в зале одна у алебастрового фонтана. В этом самом месте коварный паж впервые преклонил перед нею колено и поцеловал ее руку; тут он не раз повторял свои клятвы в вечной верности и любви. Сердце бедной маленькой девушки переполнилось жестокими и одновременно сладостными воспоминаниями; из ее глаз полились слезы, и они медленно, капля за каплей, падали в воду фонтана. Мало-помалу прозрачная, как хрусталь, вода помутилась, на ее поверхности стали выступать пузырьки, она закипела и забурлила, и из нее наконец начала медленно подниматься фигура женщины, одетой в богатое мавританское платье.
Хасинта так испугалась, что убежала из зала и не решалась в него возвратиться. На следующее утро она поведала обо всем виденном тетушке, но славная старая дама сочла ее рассказ фантазией расстроенного ума; впрочем, она все же высказала предположение, что Хасинта заснула подле фонтана и ей привиделся сон.
– Ты, очевидно, думала о трех мавританских принцессах, некогда обитавших в этой же башне, – продолжала она, – и эта легенда воплотилась в твоих сновидениях.
– Какая легенда, тетушка? Я этой легенды не знаю.
– Ты слыхала, конечно, о трех принцессах – Саиде, Сораиде и Сорааиде, которые были заперты своим отцом в этой башне и задумали побег с тремя христианскими кавалерами. Две первые привели свой план в исполнение, но третья заколебалась и, как говорят, умерла в этой башне.
– Да, припоминаю, что слышала нечто подобное, – сказала Хасинта, – я даже всплакнула как-то над судьбой милой Сорааиды.
– Ты имела основание всплакнуть о ее судьбе, – продолжала свои пояснения тетушка, – ибо возлюбленный Сорааиды был твоим предком. Он долго горевал о своей несравненной мавританке, но время исцелило его печаль, и он женился на испанской девушке, которая была твоей прапрабабкой.
Эти слова заставили Хасинту задуматься. «То, что я видела, не может быть фантазией моего ума, – сказала она себе, – я в этом твердо убеждена. Если это действительно дух робкой Сорааиды, который, как я слышала, носится вокруг этой башни, то чего мне страшиться? Этой ночью я буду сторожить его у фонтана: быть может, он повторит свое посещение».
Около полуночи, когда все успокоилось, она снова заняла свое место в зале возле фонтана. Как только на дальней сторожевой башне Альгамбры пробил полночный час, вода в фонтане опять замутилась, пошла пузырьками, закипела и стала бурлить, и опять, как в прошлый раз, из нее начала медленно подниматься мавританская девушка. Она была юной и прекрасной: ее платье было богато отделано драгоценными самоцветами, и в руках она держала лютню из чистого серебра. Хасинта затрепетала и почувствовала, что теряет сознание, но мягкий и жалобный голос явившегося пред нею призрака и выражение его бледного горестного лица возвратили ей утраченное спокойствие.
– О смертная, – молвила мавританка, – что тебя мучает? Почему твои слезы мутят мой фонтан и твои вздохи и жалобы нарушают безмолвие ночи?
– Я оплакиваю неверность возлюбленного; я скорблю о своем одиночестве и о мимолетной любви.
– Не печалься, твои страдания продлятся недолго. Ты видишь пред собою мавританскую принцессу, которая, подобно тебе, не знала счастья в любви. Рыцарь-христианин, твой предок, завладел моим сердцем и хотел взять меня в свою родную страну, в лоно своей католической церкви. В душе я была готова к крещению, но мне недостало решимости, которая была бы равна моей вере; я замешкалась и опоздала. За это я пребываю во власти злых духов и останусь зачарованной до тех пор, пока какая-нибудь христианка не согласится снять с меня магическое заклятие. Готова ли ты взять на себя эту заботу?
– Готова, – ответила дрожавшая от волнения девушка.
– Подойди, в таком случае, ближе и не страшись: омочи свою руку в фонтане, окропи меня водой и крести по обряду твоей религии; таким образом с меня будет снято заклятие, и мой мятущийся дух обретет наконец мир и покой.
Девушка боязливыми и неуверенными шагами подошла к мавританке, омочила свою руку в фонтане, набрала в ладонь воды и окропила ею бледное лицо призрака.
Он улыбнулся, засветившись несказанною кротостью и добротой, положил свою лютню к ногам Хасинты, скрестил на груди белоснежные руки и мгновенно исчез; Хасинте показалось, что в фонтан низвергнулись ливнем капли росы.
Хасинта удалилась из зала, испуганная и изумленная. Ночью она почти не спала и, очнувшись на рассвете от тревожного сна, сочла все происшедшее беспорядочным сновидением. Сойдя в зал, она убедилась, однако, в обратном, ибо увидела возле фонтана серебряную лютню, сверкавшую в лучах восходящего солнца.
Она поспешила к тетушке, чтобы поведать ей о случившемся, и, в подтверждение правдивости своего рассказа, позвала ее взглянуть на серебряную лютню. Если бы славная женщина вздумала сомневаться, ее сомнения должны были бы тут же рассеяться, едва Хасинта коснулась чудесного инструмента, ибо она извлекла из него до того дивные звуки, что пред ними не устояла даже непорочная Фредегонда, и они растопили ее ледяную душу, наполнив эту область вечной зимы живительной радостью. Ничто, кроме неземной мелодии, не могло бы произвести подобного действия.
Колдовская власть лютни с каждым днем проявлялась все явственнее и явственнее. Она пленяла прохожих, путь которых шел мимо башни: они останавливались, как зачарованные, затаив дыхание от восторга. Даже птички и те собирались на ближних деревьях и, прекратив свои песни, в немом молчании слушали волшебную музыку.
Слух об этом вскоре распространился по всему городу. Жители Гранады толпами приходили в Альгамбру, чтобы насладиться звуками неземной музыки, разносившейся вокруг башни Принцесс. Прелестная маленькая музыкантша была в конце концов извлечена из своего затворничества. Богатые и знатные люди соперничали друг с другом, желая принять ее у себя и воздать ей должный почет, вернее, при помощи чар ее серебряной лютни привлечь в свои гостиные отборное общество. Куда бы она ни отправлялась, ее тетушка неотступно следовала за ней в качестве дракона-хранителя, и ее присутствие нагоняло страх на толпы страстных поклонников, приходивших в восторг от мелодий Хасинты. Молва об источаемых ими колдовских чарах неслась из города в город. Малага, Севилья, Кордова по очереди сходили с ума от толков о сказочной лютне; во всей Андалусии ни о чем больше не говорили, кроме как о прекрасной альгамбрской музыкантше. Да и могло ли обстоять дело иначе у народа столь музыкального и чувствительного, как андалусцы, тем более что лютня была волшебной, а музыкантшу вдохновляла любовь?
Между тем в то время как вся Андалусия была захвачена музыкальным безумием, при королевском дворе царили настроения совсем иного характера. Филипп V, как известно, был жалким ипохондриком и притом подверженным всевозможным фантазиям. Порою он по неделям не поднимался с постели, проводя дни и ночи в стенаниях и жалобах на воображаемые болезни. Не раз он выражал настойчивое желание отречься от трона, и это причиняло великое огорчение и досаду его августейшей супруге, обожавшей придворную роскошь и излучаемое короной сияние и державшей скипетр своего слабовольного мужа и повелителя умелой и твёрдой рукой.
Ничто, впрочем, не действовало столь благотворно на королевскую хворь, как музыка; королева поэтому постоянно пеклась о том, чтобы иметь под рукой виртуозов как в вокальном искусстве, так и в инструментальной музыке, и держала при дворе знаменитого итальянского певца Фаринелли на положении своего рода королевского лекаря.
В момент, о котором мы говорим, головою премудрого и прославленного Бурбона завладела причуда, превосходившая собой все его былые капризы. После длительного приступа мнимой болезни, не поддавшейся ни ариям Фаринелли, ни усилиям целого оркестра придворных скрипачей, монарх мысленно испустил дух и стал смотреть на себя как на покойника.
Вообще говоря, само по себе это не доставило бы, пожалуй, особых хлопот и было бы даже удобно для королевы и для придворных, если б он вел себя как подобает умершему. К их досаде, однако, он настаивал на совершении похоронных обрядов и тем самым поставил их в невыразимо трудное положение, ибо стал проявлять нетерпение, горестно жаловаться на то, что его не хоронят, и обвинять их в нерадивости и непочтительности. Что же оставалось им делать? Не выполнить приказа короля? Что может быть чудовищнее в глазах раболепных придворных одного из самых щепетильных в отношении этикета дворов? Повиноваться и похоронить короля заживо – но ведь это же цареубийство!
В то самое время, когда всех томил этот ужасный вопрос, молва о девушке-менестреле, из-за которой свихнулась вся Андалусия, дошла наконец также и до двора. Королева тотчас же разослала гонцов, чтобы они немедленно доставили ее в Ильдефонсо, где пребывал тогда двор.
Спустя несколько дней, когда королева со своими фрейлинами прогуливалась по аллеям величественных садов, которые, по мысли их создателя, должны были затмить своими террасами, аллеями и фонтанами славу Версаля, к ней привели знаменитого менестреля. Царственная Елизавета с удивлением рассматривала ничем не примечательную наружность хрупкой молоденькой девушки, сводившей с ума целый свет. Хасинта была одета в живописный андалусский наряд; в руках она держала серебряную лютню. Она скромно, опустив глаза, стояла пред королевой; ее свежесть и простота оправдывали прозвище «Роза Альгамбры».
Как обычно, с нею была неизменно бдительная Фредегонда, которая, в ответ на расспросы королевы, сообщила всю ее родословную. Если блистательную Елизавету расположила наружность Хасинты, то еще больше удовольствия доставило ей сообщение о ее принадлежности к заслуженному, но обедневшему роду, а также, что отец ее доблестно пал на службе короне.
– Если твое искусство равно твоей славе, – сказала она, – если ты сможешь изгнать злого духа, вселившегося в твоего государя, твоя будущность станет отныне моею заботой, – тебя ожидают почести и богатство.
Горя нетерпением испытать силу ее искусства, она незамедлительно провела Хасинту в покои меланхоличного короля.
Опустив глаза, Хасинта следовала за нею между рядами телохранителей и толпами царедворцев. Они вошли наконец в просторную комнату, обитую черной тканью. Окна в ней были завешены, чтобы не проникал дневной свет; желтые восковые свечи в серебряных канделябрах создавали похоронное освещение; в полумраке едва виднелись фигуры слуг в траурных одеяниях и бесшумно двигавшиеся придворные с удрученными лицами. На смертном ложе, или, точнее, на катафалке – руки были скрещены на груди, кончик носа едва выдавался возлежал, вытянувшись во всю длину, чаявший погребения государь.
Королева молча вошла в комнату и, указав на стоявшую в темном углу скамеечку для ног, подала Хасинте знак, чтобы та села и начала.
Сперва Хасинта перебирала струны дрожащей рукою, но затем стала играть все увереннее и вдохновеннее, извлекая из лютни такие неясные неземные гармонии, что присутствующим с трудом верилось, будто это – музыка бренной земли. Что до монарха, который успел убедить себя в том, что переселился в мир духов, то он, не колеблясь, решил, что слышит песнопения ангелов или музыку сфер. Первоначальная тема всячески разнообразилась, голос менестреля сопровождал сладостные гармонии инструмента. Девушка исполняла одну из баллад о былом, в которой говорилось о древней славе Альгамбры и об изгнании мавров. Она вложила в песню всю свою душу, ибо с Альгамброй была связана история ее несчастной любви. Покои, в которых царило похоронное настроение, наполнились звуками вдохновенной мелодии. Она проникла и в сумрачную душу монарха. Он поднял голову и огляделся вокруг; он сел на ложе; глаза его загорелись; спустившись на пол, он потребовал, чтобы ему подали его меч и щит.
Музыка, или, вернее, волшебная лютня, праздновала триумф; демон меланхолии был изгнан прочь, мертвец снова возвращен к жизни. Открыли окна; яркое сияние испанского солнца ворвалось в еще недавно мрачную комнату; глаза всех устремились на прекрасную чаровницу; лютня, однако, выпала из ее рук, она почти без чувств соскользнула на пол и в следующую минуту оказалась в объятиях Руиса де Аларкона.
Вскоре с великим блеском была отпразднована свадьба счастливой четы. «Роза Альгамбры» сделалась украшением и радостью двора их королевских величеств.
– Но погодите! Куда вы торопитесь? – слышу я недоуменное восклицанье читателя. – Это называется скакать сломя голову к окончанию повести; позвольте сначала узнать, как Руис де Аларкон объяснил Хасинте свою длительную забывчивость?
О, нет ничего проще: с помощью почтенного, освященного веками и обычаем извинения – противодействием своего тщеславного, упрямого старика отца. Ну а кроме того, молодые люди, по-настоящему любящие друг друга, без труда находят общий язык и легко забывают о всех минувших невзгодах, когда им случается встретиться снова.
– И как же старый, тщеславный и упрямый отец все же согласился на их бракосочетание?
Что до препятствий с его стороны, то их с легкостью одолели несколько слов королевы, в особенности когда на очаровательную любимицу всего королевства посыпались всяческие отличия и награды. Кроме того, лютня Хасинты, как вы знаете, обладала магической силой и могла победить самую упрямую голову, самое непреклонное сердце.
– А что сталось с волшебною лютней?
– О, изо всех вопросов этот наиболее интересный. Ее судьба служит явным доказательством истинности моего рассказа. Лютня в продолжение некоторого времени оставалась на руках у Хасинты, но в дальнейшем была похищена и увезена, как предполагают, великим и весьма завистливым певцом Фаринелли. После его смерти она перешла к новому владельцу в Италии. Ее хозяин, однако, не зная о присущих ей тайных свойствах, переплавил серебро в слиток, а струны использовал для старинной кремонской скрипки. Эти струны сохраняют свою волшебную силу и ныне. Одно слово на ухо, благосклонный читатель, но пусть оно останется между нами: эта скрипка околдовывает теперь целый мир, это – скрипка Паганини.
Легенда о наследстве мавра
Сразу при входе в крепость Альгамбры, перед царским дворцом, простирается широкая площадь, именуемая Водоемной (la Rlaza de los Algibes), ибо под нею скрыты водохранилища, устроенные еще маврами. В углу площади-мавританский колодец, прорубленный на большую глубину в сплошной скале, и вода из него холодна как лед и прозрачна как хрусталь. Мавританские колодцы вообще славятся: известно, что мавры умели дорыться до самых чистых и свежих ключей и родников. Но колодец, о котором идет речь, знаменит на всю Гранаду, и с раннего утра до позднего вечера вверх-вниз по тенистым аллеям к Альгамбре и из Альгамбры спешат водоносы-одни несут большие кубышки на плечах, другие погоняют ослов, навьюченных узкогорлыми глиняными сосудами.
Родники и колодцы с библейских времен отведены в жарких странах для сплетен и пересудов, и возле этого колодца день-деньской обретаются инвалиды, старухи и другие любознательные бездельники из числа жителей крепости. Они сидят на каменных скамейках под защитным навесом для сборщика платы, пережевывают местные толки, выспрашивают у каждого водоноса городские новости и распространяются обо всем, что слышат и видят. Подолгу торчат здесь также ленивые хозяйки и нерадивые служанки; с кувшином в руке или на голове, они жадно ловят последние пересуды в потоке нескончаемой болтовни.
Среди водоносов-завсегдатаев колодца был когда-то коренастый, широкоплечий и кривоногий человечек по имени Педро Хиль, прозванный для краткости Перехи-лем. Как всякий водонос, он был, конечно, родом из Галисии, проще говоря-гальего. Люди что животина: у каждой породы свое назначенье. Недаром во Франции сапоги чистят савояры и швейцары во всех гостиницахшвейцарцы, а в Англии во дни фижм и пудреных париков сыны болот-ирландцы прославились уменьем носить портшезы. Вот и в Испании все водоносы и просто носильщики-приземистые уроженцы Галисии. Никто здесь не скажет: «Позови носильщика», скажут: «Кликни гальего».
Но к делу. Перехиль-гальего вступил на поприще с большой глиняной кубышкой на плече; преуспев в своем ремесле, он купил себе в помощь животину потребной породыприземистого и шерстистого осла. По бокам длинноухого собрата были навьючены корзины с двумя кубышками, прикрытыми от солнца фиговыми листами. Перехиль был самый усердный, а вдобавок и самый приветливый водонос во всей Гранаде. Он брел за своим ослом и весело выводил припев, который разносится летом по испанским городам: «Csшen дtaere adиа-аsuа так lna que lа шеуе?» («Кому воды-воды холоднее снега? Кому воды из колодезя Альгамбры-холодной как лед и прозрачной как хрусталь?») Каждый искристый стакан он подносил с учтивым словом и вызывал улыбку, а миловидным женщинам и девицам с ямочками на щеках лукаво подмигивал и отпускал неотразимые комплименты. И вся Гранада считала Перехиля-гальего учтивейшим, любезнейшим и счастливейшим из смертных.
Однако не всякий весельчак и балагур живет припеваючи. И у беспечного с виду добряка Перехиля хватало своих печалей и забот. У него была уйма оборванных детишек, голодных и крикливых, как стрижата, и они кидались к нему ввечеру с разинутыми клювами. Была у него и дражайшая половина, которая и вправду обходилась ему дорогонько. В девушках она была первой красоткой на деревне, лихо отплясывала болеро и прищелкивала кастаньетами; такою осталась и зажжем.
Скудные заработки безответного мужа уходили на безделушки, и по воскресеньям и праздникам она даже забирала у него осла, чтоб ездить на загородные гулянки; а ведь известно, что праздников в Испании больше, чем дней в неделе. К тому же она была неряха и порядочная лежебока, а уж болтушка первостатейная: кой-как одевшись, она бросала дом, хозяйство и все на свете, лишь бы всласть посудачить с соседками. Однако у Творца и стриженую овцу ветром не продует, а покорную шею супружеское ярмо не трет. И Перехиль не роптал на свой нелегкий удел супруга и отца, как и осел его-на полные кубышки; может, он иной раз украдкой и встряхивал ушами, но своей неряхе жене никогда не выговаривал и чтил в ней хозяйку дома.
И детей он любил, как филин своих птенцов: ведь они были его размноженным образом и подобием-все крепенькие, плотно скроенные и кривоногие. Больше всего добряку Перехилю нравилось денек отдохнуть, запасшись пригоршней мараведисов, и выбраться вместе со всем своим выводком-кто сидел на руках, кто цеплялся за штанину, а кто и сам не отставал-в загородные сады; жена же его тем временем плясала и веселилась с кем попадя на тенистых берегах Дарро.
Как-то в поздний час почти все водоносы, кроме Перехиля, разошлись по домам. День выдался на редкость знойный, и теперь наступала дивная лунная ночь-такие ночи южане встречают на улицах, чтоб очнуться от жаркого дневного оцепенения и подышать полуночной прохладой. Перехиль, как заботливый и работящий отец, подумал о своих голодных детишках.
«Схожу-ка я еще раз на колодец, – сказал он сам себе, – и будет малышам в воскресенье мясная похлебка». С этими словами он бодро зашагал откосом по аллее, ведущей в Альгамбру, распевая дорогою и оглаживая осла палкой по бокам-то ли в такт песне, то ли взамен корма, – ведь в Испании вьючную скотину кормят в основном колотушками.
Возле колодца было пусто, только на залитой лунным светом каменной скамье сидел какой-то пришелец в мавританском платье. Перехиль приостановился и поглядел на него с удивленьем и не без опаски, а мавр медленно поманил его рукой.
– Я болен и ослаб, – сказал он. – Помоги мне вернуться в город, и я заплачу тебе вдвое против твоей выручки.
Добродушный водонос бьи тронут мольбой чужестранца.
– Сохрани бог, – сказал он, – чтоб я брал какую-нибудь плату за обычное дело милосердия.
Он подсадил мавра на своего осла, и они не спеша побрели в Гранаду; бедняга мусульманин так обессилел, что приходилось поддерживать его, чтоб он не свалился наземь.
В городе водонос спросил, куда его отвезти. – Увы! – проговорил мавр, – у меня здесь нет ни дома, ни пристанища, я издалека. Приюти меня на эту ночь под своим кровом, и тебя ждет щедрая награда.
По чести, Перехилю был вовсе ни к чему гость, да еще магометанин, но по доброте своей он не мог отказать ближнему в такой напасти-и повел осла к дому. Заслышав цоканье его копыт, дети, как обычно, выскочили с разинутыми клювами, но при виде чужака в тюрбане испуганно попятились и укрылись за юбками матери. Она бестрепетно выступила вперед, словно взъерошенная наседка навстречу приблудному псу.
– Это еще что такое! – крикнула она. – Ты зачем на ночь глядя таскаешь в дом приятелей-нечестивцев? Хочешь, чтоб за нас взялась инквизиция?
– Успокойся, жена, – отвечал гальего, – это бедный больной чужестранец, одинокий и бесприютный, не на улице же его бросать?
Жена собиралась браниться дальше: она хоть и жила в лачуге, но пуще всего на свете радела о доброй славе своего жилища; но на этот раз коротышка-водонос заупрямился и никак не сгибал шею под хомутом. Он помог бедняге мусульманину спешиться и положил ему в самом прохладном углу кошму и овчину: другой постели в доме не было.
Вскорости мавра схватили сильные корчи; Перехиль ухаживал за ним как умел, но поделать ничего не мог. Больной следил за ним признательным взглядом. Между приступами он подозвал его к себе и чуть слышно выговорил: «Боюсь, конец мой близок. Если умру, возьми в благодарность за милосердие эту шкатулку», – и, распахнув свой плащ-альборнос, он показал примотанную к телу сандаловую шкатулочку.
– Бог милостив, друг, – возразил сердобольный гальего, – авось еще поживешь, сам попользуешься своими сокровищами, да и какие там у тебя сокровища.
Мавр покачал головой, возложил руку на шкатулку и хотел было что-то сказать, но корчи начались с новой силой, и вскоре он испустил дух. Тут жену водоноса словно прорвало.
– Вот тебе, – вопила она, – твое дурацкое мягкосердечие, всегда ты изза него в дураках! Что теперь будет с нами, когда в нашем доме найдут мертвеца? Нас засадят в тюрьму за убийство и, если, спасибо, не повесят, все равно до нитки обдерут судейские и альгвасилы.
Бедняга Перехиль тоже вконец растерялся: он и сам чуть не жалел, что сделал доброе дело. Наконец его осенило.
– Время сейчас ночное, – сказал он, – я вывезу покойника за город и схороню его в песке у берега Хениля. Никто не видал, как мавр зашел к нам, никто и не узнает, что он здесь умер.
Сказано-сделано. Жена помогла ему завернуть тело злополучного мавра в ту самую кошму, на которой он скончался, вдвоем они навьючили поклажу на осла, и Перехиль отправился с нею на берег реки.
Но, как на грех, напротив водоноса жил некий Педрильо Педруга, один из самых пронырливых, болтливых и пакостливых цирюльников на свете. С лица он был сущий хорек, ножки паучьи, юла и втируша; сам знаменитый севильский цирюльник и тот не умел так залезать в чужие дела; а держалось в нем все как в решете. Про него говорили, что он спит одним глазом, навострив одно ухо, чтоб даже во сне подсматривать и подслушивать. Гранадские сплетники в нем души не чаяли: он знал все про всех, и народу у него брилось больше, чем у его городских собратьев, вместе взятых.
Этот дотошный брадобрей слышал, что Перехиль возвратился позже обычного, слышал, как галдели его жена и дети. Головка его тут же высунулась из подзорного окошечка, и он увидел, что его сосед ведет к Себе какого-то мавра. Это было так необычайно, что Педрильо Педруго всю ночь не сомкнул глаз. Каждые пять минут он бегал к своему окошечку поглядеть, как сочится свет из соседских дверей, а перед самым рассветом приметил, что Перехиль вывел осла со странной поклажей.
Любознательный цирюльник заторопился: он натянул одежонку и, бесшумно выбравшись из дому, следовал за водоносом в отдалении и видел, как тот вырыл яму в песке на берегу Хениля и схоронил там что-то очень похожее на мертвое тело.
Цирюльник поспешил домой и до рассвета не находил себе места. Потом он взял тазик под мышку и отправился к Алькальду, которого брил ежеутренне.
Алькальд только что восстал ото сна. Педрильо Педруго усадил его в кресло, повязал салфетку, подставил к подбородку тазик с кипятком и принялся умягчать пальцами его щетину.
– Ну и дела творятся на белом свете! – промолвил Педруго, от которого ждали не только бритья, но и новостей, – ну и дела! Ограбили, убили и похоронили и все в одну ночь!