– Весьма многих… – Маркус отлично понимал смысл дамских вопросов и стал рассказывать про самых видных кавалеров, причем потихоньку и даже отойдя с актрисами в сторонку.
Маркус знал жизнь этих женщин, по первому впечатлению – беззаботных, в дорогих шляпках, а на деле – штопающих по ночам единственную пару шелковых чулок. Он знал, каково прокладывать дорогу вверх, к хорошим контрактам, талантливой, но не имеющей богатого или влиятельного покровителя артистке. Образцовыми в этой среде считались романы столичных танцовщиц из Мариинки, которые делались невенчанными женами аристократов и генералов.
Актрисы же видели, что владелец концертного зала их понимает, и откровенно спрашивали его о кавалерах: женат, овдовел, давно ли вдовствует?
– А вот, кстати, отменный жених идет, – шепнул Маркус. – Эрнест фон Сальтерн. По рижским понятиям, конечно.
– Так ведь уж женат, – ответила Селецкая.
Действительно, совсем близко под руку с высоким представительным господином, имевшим лицо свежее и моложавое, с аккуратной бородкой и щегольскими подкрученными усиками, шла дама средних лет, которую издали можно было счесть красавицей. Вблизи же было видно, что она безуспешно борется с мелкими морщинками, которые сеточкой легли на ее правильном, даже точеном лице. Шея тоже выдавала возраст дамы – Терская с Селецкой, переглянувшись, одними взорами сообщили друг другу: да ей, бедняжке, уж под пятьдесят…
Но стремительные взоры вместили в себя не только математические рассуждения. Они были – как спрессованный в единый миг диалог: «У него красивые глаза. – Голубые. – Мужчина видный и плотный. – Котелок ему не к лицу. – Одевается у прекрасного портного. – Этот тебе не по зубам. – И тебе не по зубам».
– Нет, это его сестрица, – сказал Маркус, – вдовушка, Регина фон Апфельблюм. Он ее выписал к себе из Дюссельдорфа, чтобы вести хозяйство. Сам он также вдовец.
– Старшая сестрица? – невинно осведомилась Терская.
– А может, и младшая. А что завидный жених – сейчас объясню. В Риге населения примерно двести восемьдесят тысяч человек – с Петербургом не сравнить. Но право участвовать в муниципальных выборах имеют три тысячи человек с небольшим. Ценз – недвижимость на сумму более ста тысяч золотых рублей. Так что у нас, изволите видеть, своя финансово-земельная аристократия.
– Воображаю, какие нравы у здешних баронов, – в голосе Терской было отчетливое высокомерие. – Как у их тупоголовых предков, поди…
– А вот и ошибаетесь. Эти избиратели – публика просвещенная и либеральная, – вступился за земляков Маркус. – Знаете ли, что более десяти лет назад эти потомки баронов выбрали городским головой англичанина? Георга Армистеда? И не прогадали – при нем Рига просто процветает. Так вот, фон Сальтерн – один из трех тысяч.
Если бы Кокшаров в этот миг видел лицо Терской, он сильно бы пожалел о решении вывезти актрис на ипподром. А на лице было написано примерно такое: ах, если бы удалось из подруги антрепренера, который никогда не заработает настоящих денег, стать супругой богача!
Терская по-своему привязалась к любовнику – он сделал ее примадонной труппы и позволял блистать, пусть и в провинции. В ее возрасте это было неплохо. Но если подумать о будущем… В свое время она не захотела женить на себе Кокшарова – все думала, что вот-вот найдет что-нибудь получше. А теперь заводить речь о браке значило сразу проститься со званием примадонны – вон, Селецкая спит и видит, как бы спихнуть Терскую с трона, и костлявая Генриэтка Полидориха тоже на все готова. Причем обе моложе Терской чуть ли не на десять лет, и Кокшарову это прекрасно известно. Недвижимость на сто тысяч золотых рублей… И ведь, наверно, не только недвижимость…
Но показывать Кокшарову свой интерес к рижскому богачу Терская не желала. Она даже повернулась в другую сторону – не к сараям, в которых держали аэропланы, а к конюшням. Ипподром продолжал оставаться ипподромом, и там устраивали конские бега, а некоторые рижане держали в конюшнях собственных своих лошадей – под присмотром опытных конюхов.
Лошадники делали вид, будто их авиация не волнует. Солитюдский ипподром был за городской чертой, окружали его мызы, сады и огороды, меж которыми простирались пустые проселочные дороги – разве что телега проползет или местный житель провезет на тачке навоз для соседского огорода. Эти дороги были удобны для конных прогулок – тем более что на солитюдском ипподроме состязались лошади не рысистых, а скаковых пород, и им были полезны прогулки в малознакомых местах с тщательно продуманным распорядком шага, рыси и галопа.
Поскольку сам ипподром был занят авиаторами и публикой, конники как раз и собирались для такой прогулки. Несколько мужчин и две дамы, одетые по-мужски, уже сидели в седле. А один лихой наездник показывал на своем скакуне фигуры венской школы езды. Прекрасно выезженная лошадь делала правильные лансады и кабриоли, вовремя поджимая задние ноги. Всадник сидел на коне как приклеенный. И Терская, сперва просто желавшая отвлечь внимание Кокшарова от фон Сальтерна, всерьез залюбовалась наездником.
Мужчины обратили на него внимание поневоле, но оценили мастерство.
– Душка! – таков был вердикт дам.
– Истинный кентавр, – сказал Енисеев. – Видал я наездников, но чтобы совершенно слиться с лошадью…
– Держу пари, это циркач, – вмешался Лабрюйер. – Не иначе, кто-то из наших бюргеров нанял себе тренера в цирке Саламонского. Там такие мастера выступают – все гарнизонные офицеры приходят любоваться и учиться. А какие лошади!
– Вы любитель лошадей? – спросила Эстергази.
– Платонический любитель, сударыня. Отродясь ни на одну парнокопытную скотину не садился.
Ответ был быстрый и несколько испуганный: ну как актриса затеет длинный разговор о кобылах и жеребцах?
– Лошадь – скотина непарнокопытная, – поправил Енисеев.
– Ах, не все ли равно! – отмахнулась от него Эстергази и сосредоточила свое дамское внимание на Лабрюйере.
Этот господин появился в труппе очень для нее кстати. С Кокшаровым у актрисы уже был роман – теперь Кокшаров недосягаем. Со Стрельским роман был – до венца дело не дошло. С Водолеевым – был, с Лиодоровым – был… Славский с первого взгляда увлекся Генриэттой Полидоро. Не крошку же Николева обольщать! Это даже для опытной актерки было бы чересчур.
Оставался Енисеев – но этот внушал Эстергази некий страх. Ей все казалось, что он сейчас лениво и небрежно скажет:
– Пошла на кухню, дура Парашка, и чтоб я тебя в гостиной больше не видел!
Он и точно был высокомерен, актеры уже применили к нему выражение «задирает нос», но только Эстергази бабьим нюхом чуяла, что в Енисееве кроется какая-то опасность. Был у нее в молодые годы любовник, который крепко ее поколачивал и деньги отбирал, – так новичок чем-то смахивал на того любовника… манерой, что ли, осанкой, повадкой?..
Запасливая Селецкая взяла с собой маленький театральный бинокль, он пошел по рукам. Всем было любопытно взглянуть на всадников – да и не нашлось до начала полетов другого развлечения.
Наконец у сараев началась суета – стали выкатывать первый «фарман». И тут же к нему устремились шустрые молодые люди – репортеры «Рижских ведомостей», «Рижского вестника», «Рижской мысли», «Дачника Рижского взморья», «Взморья», «Рижского курорта».
Вскоре из сарая вышли пилоты – авиатор Слюсаренко и авиатрисса Зверева. Он был в серых брюках, заправленных в высокие ботинки, в черной куртке поверх свитера с высоким горлом, в кожаном летном шлеме, полностью закрывавшем волосы и уши. Она – в такой же куртке, явно мужской, в нахлобученной чуть ли не по брови шапке, в широких шароварах из плотного сукна. Лица у авиаторов были каменные – очевидно, репортеры уже успели им надоесть. И у обоих – сдвинутые до поры вверх большие автомобильные очки.
– Господа, господа! Освободите место! Ступайте на трибуны! – кричал какой-то голосистый мужчина. – С трибун вам будет отлично видно!
– Он прав. Этак мы аэроплан вовсе не разглядим, а когда он поднимется вверх – может, что-то и поймем. Лабрюйер, вы лучше всех нас говорите по-немецки, объясните плотнику, чтобы шел за нами на трибуны, – сказал Кокшаров. – Медам, идемте скорее, займем лучшие места.
Но среди дам была недохватка – пропала Танюша.
Терская заволновалась, Лабрюйер и Славский были отправлены на поиски.
– Она, поди, уже на аэроплан залезла, – говорил товарищу, пропихиваясь сквозь толпу, Славский, за год знакомства и совместной работы хорошо узнавший девушку. – Удивительного упрямства девица! Ей бы мальчиком родиться…
– Знавал я таких, – отвечал Лабрюйер. – В определенных кругах весьма котируются. Девица, что может пролезть в оконную форточку на шестом этаже, к примеру… Только моя знакомица блондинкой была, тоненькой маленькой блондинкой со стальными мышцами и железными нервами…
– Тоненькая маленькая блондинка – это, поди, прелестнейшее создание?
– Было бы прелестнейшим, когда бы не промышляло… Сам дурак!..
Это было ответом на возмущение какого-то господина, которому Лабрюйер в толчее наступил на ногу.
Танюшу поймали механики возле того самого «фармана», на котором собиралась лететь госпожа Зверева. Славский был прав – она чуть не вскарабкалась на пилотское сиденье. Была бы в шароварах, как Зверева, – и взобралась бы, но трудно лазить по шатким конструкциям, одной рукой придерживая юбку.
Лабрюйер и Славский, наскоро извинившись, забрали девушку и увели к трибунам. При этом Лабрюйер был вежлив, но непреклонен, а Славский отругал Танюшу, пригрозив, что больше ее с собой на ипподром не возьмут.
– Скорее, скорее! – командовал Кокшаров. – Нужно занять места в центре, чтобы никто не ходил у нас по ногам… да что ж вы копаетесь?!
Но на центр трибуны претендовали многие. Селецкая как-то проскочила вперед и, взбежав по лесенке, быстро пошла боком – занимать места на длинной деревянной скамье. С другой стороны вдоль этой же скамьи, явно претендуя на эти же места, спешил представительный господин. Они едва не столкнулись и посмотрели друг на друга, словно желая отпугнуть конкурента сердитым взглядом.
Терская, наблюдавшая за подругой снизу, видела все – и стремление двоих к одной точке, и этот взгляд, и то, как они застыли – Селецкая и Эрнест фон Сальтерн. Терская знала – такое на сцене не сыграешь, такое только в жизни случается мгновенно и достоверно. На сцене – нужно затянуть паузу и, возможно, даже приоткрыть рот, чтобы последний зритель на галерке увидел и понял: эти двое нашли друг друга, эти двое созданы друг для друга!
Но за Сальтерном шла его сестрица, а за Селецкой – Славский. Долго стоять этак посреди трибуны, таращась друг на друга, мужчина и женщина не могли. Терская видела снизу, как Сальтерн поклонился Селецкой, как указал ей на скамью, предлагая садиться, и сам сразу сел рядом. И тут же оба уставились на аэроплан. Терская прямо-таки ощутила напряжение, превратившее подругу и богатого домовладельца в две каменные фигуры.
Актриса не была по натуре чересчур завистлива – всего должно быть в меру. Она даже усмехнулась: вот ведь повезло Селецкой; ну, значит, это – ее добыча, и воевать не имеет смысла. Более того – надо помочь. Богатый поклонник обычно развлекает и подруг своей пассии; вот и наметились поездки в Ригу, в рестораны или хоть кондитерские! А там наверняка ждут новые многообещающие кавалеры, вряд ли приятели богача – нищие с паперти.
Так что, оценив обстановку, Терская взяла на себя труд наладить знакомство. Она, чуть ли не колотя зонтиком по головам, пробилась к Селецкой, оттеснила от нее Славского, заговорила громко и весело, спросила Сальтерна, который час. Он ответил по-русски, очень любезно, хотя кратко – видимо, плохо знал язык.
Лабрюйер смотрел на эти маневры, хмурясь и даже сопя. Селецкая ему нравилась. К тому же он был невысок ростом, и это его огорчало, сужая круг возможных избранниц; нельзя мужчине, чтобы дама была выше, даже когда она на каблучках! Селецкая же и по росту соответствовала. В ней было удивительное для провинциальной актрисы изящество – как будто ее растили в графском доме. За пределами сцены она говорила негромко, не одобряла вольных шуток, и голосок у нее был дивный, прямо-таки завораживающий. В беседе, особенно светской, это был именно голосок, но когда Селецкая выходила на сцену – он превращался в полнозвучный голос, особенно если приходилось петь романсы.
Лариса Эстергази была на полголовы повыше Лабрюйера, но совершенно не придавала значения таким мелочам.
– Лабрюйер, глядите – это кто такой? – спросила она.
Механики отогнали от «фармана» всех зевак, но один мужчина, одетый не хуже Сальтерна, остался и о чем-то говорил со Зверевой. Он-то и заинтересовал артистку.
– Это же Калеп, – отвечал, узнав мужчину, Лабрюйер. – Человек известный. В Риге есть завод, изготовляющий моторы, и для аэропланов также, называется – «Мотор», ну так он – совладелец. Очень полетами увлекается. Сказывали, и сам в воздух поднимался, но давно, года два назад, сейчас, я так думаю, здоровье не позволяет.
– Немец?
В вопросе была хитрая подкладка. Если немец – вряд ли хорошо говорит по-русски, а Эстергази делала ставку на свою разговорчивость, языков же почти не знала, кроме венгерского, о чем всем и сообщала первым делом; но поди проверь, по-венгерски ли она лопочет или сама свой особенный язык сочинила.
– Эстляндец. Говорят, в молодости конюшни на почтовой станции где-то в Эстляндии чистил, на медные деньги учился, но вот как в люди выбился. Инженер! – уважительно сказал Лабрюйер.
– Разгоняется, разгоняется! Сейчас взлетит! – закричали на трибуне.
Глава четвертая
Погода была безветренная – самая подходящая для неустойчивых «фарманов», не имеющих закрытой кабины. Сильный порыв ветра мог запросто перевернуть аэроплан.
Лидия, в последний раз поправив огромные очки, обвела взглядом летное поле. Все на местах, и сигнальщики в модных клетчатых кепках, и механики, и Калеп на своем автомобиле, собственноручно отремонтированном, и тот малоприятный господин с огромным медным рупором, непременной принадлежностью морского судна, и Владимир… Пора?
– Внимание! – по-немецки завопил в рупор господин. – Госпожа Зверева совершит полет на высоте в сто метров! Почтенная публика увидит также «воль планэ» – свободное планирование! А также «аттерисаж» – мастерский спуск на землю! С изумительной точностью! Прямо в круг диаметром ровно пятьдесят метров! Дирекция убедительно просит не пугаться шума моторов. В случае аварии уважаемую публику просят оставаться на своих местах!..
– Чтоб тебе… – пробормотала Лидия. Она прекрасно поняла про аварию. После апрельского падения она запрещала себе думать о неприятном – и постановила, что, приземлившись, научит господина с рупором уму-разуму.
Владимир помахал ей. Это означало: ну, с Богом, милая…
– Держите хвост! – крикнула Лидия механикам и сторожам. – Держите, ну!..
Мотор набирал обороты. Десяток крепких мужчин упирались каблуками в дерн, удерживая аэроплан.
– Ну, Господи благослови! Отпускайте!
Маленький белокрылый «фарман», рванувшись вперед, побежал по вытоптанной траве, оторвался от земли, стал набирать высоту. Внизу за ним сразу устремился автомобиль Калепа – и обогнал!
– Летит, летит! – восторженно вопили на трибуне. Некоторые в полном безумии срывали с себя шляпы и котелки, бросали в воздух. Лидия усмехнулась – что еще будет, когда она обгонит Калепа и начнет заходить на первую восьмерку?
Она знала, что снизу выглядит жутковато – сидит на самом краю, прямо на обтянутом льняным перкалем крыле, в каком-то, прости господи, кожаном лукошке, свесив ноги, того гляди сверзится. Под ногами были педали руля поворота, на которые публика обычно не обращала внимания. Правая рука – на ручке управления рулем высоты. Левая держится за стойку между крыльями. Привязные ремни – к черту… А взгляд сквозь очки – вперед и ввысь!
Занятное действие производил воздух на авиаторов – даже безголосые принимались петь. Ощутив, что аэроплан покорен, слушается и готов выполнять приказы, Лидия вздохнула с облегчением. Теперь можно было и запеть.
Это был не простой романс – он связывал с суженым, который привел ее в небо, с Володей – самым смелым, самым надежным… они не могли в жизни разминуться, это было бы слишком жестоко!..
– День ли царит, тишина ли ночная, – запела Лидия, – в снах ли тревожных, в житейской борьбе, всюду со мной, мою жизнь наполняя, дума все та же, одна, роковая, – все о тебе!
Романс не долетал до земли, но Володя знал, что она в небе поет, и знал также, какие слова выкрикивает наперекор встречному ветру. Старый, отчаянный, страстный романс Чайковского – мог ли композитор угадать, что он взмоет в утреннее майское небо?
Петь он не умел – но шептал, уверенный, что у нее на устах – те же слова:
– С нею не страшен мне призрак былого, сердце воспрянуло, снова любя! Вера, мечты, вдохновенное слово, все, что в душе дорогого, святого, – все от тебя!..
Их соединила незримая струна этого романса – жениха, что стоит на земле, запрокинув голову, и невесту, парящую над ним в небесах. И они знали это, и были счастливы.
Аэроплан обогнал автомобиль Калепа и вырвался за пределы ипподрома. Лидия посмотрела вниз и увидела отлетающие назад облака цветущей сирени, дорогу, кавалькаду всадников. Они, услышав стрекотание мотора, придержали лошадей и подняли головы. Один погрозил авиатриссе кулаком. Другой, что вел кавалькаду, запрокинулся в седле.
Лидия заметила его недели две назад. Авиаторы и наездники если и здоровались – то сквозь зубы, а с этим красавцем она и словом не перемолвилась. Но знала, что его взгляд сопровождает ее, когда она с механиками выкатывает аэроплан, когда идет по траве, беседуя с Калепом, когда за углом сарая торопливо целуется с Володей. Всадник на гнедом коне, который один стоил дороже всех «фарманов» в сараях и ангаре, очень часто оказывался в таком месте, откуда многое мог видеть. Но он даже не пытался познакомиться, и это немножко раздражало. Все пытаются, а этот – нет…
Лошади, еще не привыкшие к небесному чудищу, забеспокоились.
– Сейчас, сейчас… – пообещала им Лидия. Предстоял трюк – планирование с выключенным мотором. То самое «воль планэ».
На трибунах в это время слушали комментарии из медного рупора и проникались сознанием, что живут не просто во времени, а в некоем историческом миге.
Терская, Танюша и Эстергази передавали друг дружке бинокль Селецкой, а сама она глядела в окуляры огромного морского бинокля, которым запасся Сальтерн и любезно предложил соседке. Кокшаров на дурном немецком напоминал плотнику Кляве, что нужно рисовать летательную машину. Клява соглашался, но ничего не делал. Лабрюйер пытался одним глазом следить за аэропланом в небе, а другим – за Селецкой.
Вдруг вся тысяча зрителей на трибуне разом ахнула.
Видно, там, наверху, ветер все же был. Он подхватил парящий «фарман» и, едва не перевернув его, понес его на трибуну. Аэроплан резко снижался, и явственно было видно, как авиатрисса чуть ли не панически дергает ручку управления рулем высоты. Это было воистину страшно – женщины завизжали, кто-то чуть не по головам поскакал вниз.
Несколько секунд все жили в ожидании смерти. Но застрекотал мотор, аэроплан выровнялся, устремился вверх, сделал круг, пошел на восьмерку. Она была выполнена прекрасно – верхние флажки мачт как раз были в центре кругов, составляющих воображаемую восьмерку. Зрители бурно зааплодировали. Тут только Селецкая обнаружила, что Сальтерн ее обнимает, прижимает к себе, словно готовясь всем телом прикрыть от падающих обломков летательного аппарата.
Актриса отстранилась, причем взор ее говорил: простите, люди смотрят, нельзя же так…
Больше ужасов не было – кроме, разве что, выкриков через рупор. Аэроплан вскоре приземлился в круг, его удержали, как водится, за хвост, и многие из публики побежали на поле – разглядеть вблизи бесстрашную женщину.
Женщина же искала взглядом своего друга – потом будет все, и поцелуи, и объятия, но сейчас необходим только обмен взглядами – для полного и безупречного счастья.
Актрисы остались на трибуне.
– Ну, что, медам, вы довольны? – громко спросил Кокшаров. – Пора собираться. После обеда у нас репетиция.
Таким простым способом он доложил Сальтерну, что компания-то не простая, люди искусства, артисты!
Терская, как всякая актриса, была порой завистлива, порой восторженно добра, порой сварлива, порой жеманна. Но с Селецкой у нее сложилась дружба – вынужденная дружба, чтобы держать под контролем все возможные маневры относительно Кокшарова. Поэтому Терская пришла на помощь подруге, чье смущение было не талантливо сыгранным, а, увы, натуральным.
– Идем, голубушка, – сказала она. – Нам еще костюмы примерять и подгонять. Ведь завтра вечером премьера. Маркус говорил – все билеты проданы, вся лучшая публика будет у нас в Бильдерингсхофе. Помяни мое слово – все эти господа, которые сегодня смотрели полет, явятся к нам в театр. Я узнала одну пару из Эдинбурга, а господин с детьми – вон тот, видишь? – из Майоренхофа.
Господин с двумя мальчиками, десяти и двенадцати лет, одетыми в матроски, был вытащен на летное поле за руки и увлечен к аэроплану. Сопротивляться ошалевшим от счастья мальчишкам было бесполезно.
– Идем, медам, идем! – торопил Кокшаров. – На поезд опоздаем!
– Если вы на поезд опоздаете, я могу в Бильдерингсхоф на своем авто отвезти, – сказал Сальтерн, но не Кокшарову, а Селецкой. – Я имею большое авто.
– Это было бы изумительно! – воскликнула Терская, не дав Кокшарову и рта разинуть.
И тут в бой вступила тяжелая артиллерия – госпожа Эстергази.