Алексей Григорьевич вскочил в коробушку, расправил вожжи и, обернувшись к плачущему парню, сказал:
— А ты не сердись. Я ведь не в обиду. Просто старуху свою хотел удивить. Скажу ей, Что видел мерина с пятью ногами.
И уехал.
Природа наделила Алексея Григорьевича щедро: он и печник, и стекольщик, и плотничать может, и жестянничать. И грамоте мало-мало смыслит.
Санька и лицом, и статью, и ухватками весь в отца. Рослый и сильный не по годам. Судить-рядить со взрослыми мужиками начнет — послушать есть чего. Зря болтать не станет, скажет только дело, и всегда с разумом.
Думка о школе — заветная. Попасть бы, вот бы здорово!
У подрядчика Елионского три сына. Двое старших Шадринское реальное училище закончили, и лавочки оба имеют. А младший Иннокентий (Кешка по-деревенски) второй год в школе учится. В Ялуторовск уезжать собирается, по церковной части. Ходит по улице, выше крыши нос задирает.
— Темнота вы все и скоты! — так поговаривает.
Развитию народного образования в Зауралье царским правительством не уделялось почти никакого внимания. Программы церковно-приходских школ, а также и волостных, содержавшихся за счет подушной подати, сводились в основном к закону божьему, чтению церковных книг да четырем действиям арифметики. Обучением в Курганском уезде в 1895 году была охвачена лишь десятая часть детей школьного возраста. Среднее число грамотных в России составляло 18 процентов, а в Курганском уезде только 7.
Школа в Васильках открылась в 1892 году. Ее построили всем обществом на окраине села, среди тихих берез. Учительницу Евгению Ивановну Терехову привезли из соседнего волостного села Моревского.
Учился Саня с большой охотой. Но мир раскрывался перед любознательным мальчуганом только с одной стороны. Слишком не похожа была сама жизнь на ту, о которой говорила Евгения Ивановна.
Однажды на уроке он спросил Евгению Ивановну:
— Почему попам да богатеям яства заморские и еды всякой полно, а у нас даже кулаги[3] на всех не хватает?
В классе сначала повисла таинственная тишина, а лотом все начали хохотать. Евгения Ивановна покраснела, на глаза навернулись слезы: этот Саня, он хотя и не нарочно, но нарушал порядок!
Поднялся из задних рядов Кешка Елионский, чистый, румяный, с лицом, похожим на образ троеручной богородицы, и сказал — огнем опалил:
— Это потому, чтобы такие, как ты, обормоты, не лезли в попы!
И к учительнице:
— Евгения Ивановна, выгоните этого голодранца вон!
Но Саню не надо было выгонять. Он вспыхнул, как маков цвет, выскочил из-за парты и, круто шагнув к обидчику, влепил ему по физиономии. Кинулся к двери и убежал.
Это был последний школьный урок Александра Юдина.
Отец не ругал, не бил его. Он едва заметно погрустнел, но потом встряхнулся и сказал:
— Собирайся, на той неделе в Курган к Смолину отвезу. Не миновать, видно, нашей породе его, треклятущего!
Смолин[4] — курганский купец — был известен в уезде среди крестьян и работного люда как «добрый», но чудаковатый торговец. Причуды его были самыми невероятными. И допускал он их только лишь для того, чтобы позаигрывать с народом, скрыть истинное свое лицо.
Бывало так. Напившись вдосталь, запрягал тройку белых коней и гнал по Троицкой улице, на базар. Въехать норовил обязательно со стороны горшечного ряда. Кони летели вскачь по обливным корчагам, ладкам и горшкам, вдребезги разбивая запасы торговцев.
Горшечники плакали притворными слезами: притворялись они потому, что знали — Смолин за плату не постоит. Оплатит втридорога и быстро. Торопились завозить новые партии горшков, приговаривая: «Авось Петруша еще запьянствует».
Перед голодным 1911 годом Смолин соорудил у себя в доме бассейн, облицевав его внутри разноцветной малахитовой плиткой. Вереница баб и несколько водовозов почти два дня заливали искусственный водоем тобольской водой. А потом в домашнее водохранилище запустили живых щук, окуней и ершишек. В течение всей зимы хозяин каждое утро, накинув на плечи бухарский халат, сидел с удочкой на берегу малахитового бассейна и, выловив две-три приморившихся рыбки, посылал за дружками, приказывал варить уху.
— Чудак ты! — смеялись над ним купцы.
— Это разве чудачество? В Тобольске городничий дворец на яичнице построил. Вот это чудо!
Работал Саня Юдин на Смолинских заимках. Ходил в пестрядинных коротких штанах, в такой же рубахе и босиком. Новые сапоги, нажитые впервые в жизни, надевал редко, носил только по большим праздникам.
Строили на заимке пригоны. Рубили артелью из сырого неподсоченного сосняка крестовый дом, опять же предназначенный для наездов Петруши. Артельщики народ работящий, веселый, разбитной. Окончив работу, пили водку, садились на берег и играли в карты. Иногда пели песни. Все больше тюремные: «Ланцов от стражи убежал», «В воскресенье мать-старушка» или «Сижу за решеткой».
Саню они считали молчуном. Пьют-гуляют, а он сидит в одиночестве, подперев руками подбородок, смотрит на воду.
Очень хорошо понимал Юдин природу, по приметам безошибочно определял, какая завтра будет погода. Если ветерок шершавит воду, невидимкою бежит в камыше, соловьи или подсоловки рано начинают посвистывать, и камыш будто грозится, значит ночью падет роса. Тучи комаров столбом висят над водой, лезут к уху — «к-у-у-у-м», «к-у-у-у-м», плещется окунь на глубине, выскакивает наверх, и вода теплая, как щелок, — сети надо, ставить ближе к берегу.
Осенью, около мясоеда[5], приехал на заимку средний брат Михайло и отпросил Саню к покрову домой.
На покровских праздниках и столкнула Саню Юдина судьба еще раз с Кешкой Елионским. За прошедший год Кешка раздался в плечах, превратился с детину почти саженного роста и соответственно немалого веса. На верхней губе его черной гривкой поднялись усы, а глаза засветились решимостью.
В покров день позже обычного дымились трубы васильковских подворий, блинный запах шел по улицам. Нетрудно было понять, что деревня готовилась к празднику: отмолотились мужики, солому на гумнах уметали, излишки скота забили. Начиналось короткое, но обильное пиршество: пельмени стряпали в каждом доме, сивухой подзапасались все. Многие с утра ходили хмельные.
Парни вдоволь выспались и собрались толпой возле крестового дома сельского старосты. Кешка затеял спор. Он презрительно посматривал на своих сверстников и кричал:
— Я могу порвать веревку любой толщины! Лишь бы с разбегу!
Парни возражали. Некоторые, поплевываясь, отходили в сторону.
— Ну, несите веревку! — кричал Кешка.
Кто-то принес крепкую конопляную веревку, выговорив при этом с Елионского четверть водки. К месту спора собрались мужики, бабы, нарядные девки. Мужики вытащили шитые гарусом кисеты.
Веревку привязали между столбами у ворот старостиного дома на высоту груди. Кешка, отойдя от столбов сажен на шесть, грудью налетел на нее. Но веревка крепка. Невытянутая, она сильно пружинит, и Кешка, ударившись, мгновенно шлепается задом в снег. Поднявшись, он уже, как бы извиняясь, смотрит на хохочущих односельчан и разбегается еще раз. Безрезультатно… После третьего разбега сдается…
— А ну, кто порвет? Тому, ей-богу, заклад дам, вот трешница!
— Я порву! — глухо сказал Саня, войдя в круг.
— Ты? Да тебе ее сроду не порвать!
— Пусть попробует, — примирительно говорят, парни. — Все равно попусту!
Саня, насупившись, отошел в сторону. Разбежался. И с налету ударился о веревку так, что загудели столбы. Будто полоснутая ножом, она разлетелась пополам. Парни загалдели наперебой:
— Вот это да-а-а!
— Пропала веревка!
— Ничего, сростить можно.
— Проворный Сано!
Потом все стихли, наблюдая за Кешкой. Он хлопал о голенище плетью. «Полезет в драку», — подумал Саня и внутренне весь сжался. По драки не случилось. С притворным спокойствием подошел сын подрядчика к Сане и, цыкнув в сторону, сказал:
— Порвал? Ну, и обормот. Она же надтреснула еще от меня!
Парни посмеялись и начали расходиться. На улочках звенели песни.
Незаметно прошел день веселья. Подкралась ночь. Тонкая полоска зари осталась на горизонте, и лед на озере посеребрился. Замолкли песни. Мужики, парни разбрелись. Саша пошел начинающей темнеть улицей к родному дому. Около последнего переулка его догнали двое верховых. Свистнула нагайка. Воспламенилось лицо. Кровь моментально застлала глаза, но Саня все-таки успел различить в темноте тонконогого жеребца Кешки Елионского и его хищную посадку. Правый глаз моментально заплыл. От удара парень упал на колени.
Петруша Смолин рассчитал артель почти перед рождеством. Деньги выдал сполна и наказал:
— На будущий год приходите ко мне робить непременно!
— Спасибо, ваше степенство! Не забудем твоей доброты. Придем! — сулили мужики, не понимая, что труд их оплачен по дешевке, что у купчины под маской благодетеля проявлялся во взгляде матерый хищник.
Пошел Саня к новому хозяину — Дунаеву. Как и отец, на каменную работу. Жил вместе с другими работниками в большом деревянном флигеле, неподалеку от купеческого дома и лавочек.
Мерно и медленно шли дни. Ограниченный в недалеком прошлом интересами родной семьи и села, он теперь удивлялся, как это раньше не мог приметить, что, кроме мирка, который его окружал, существует другой мир, полный неизведанного и непонятного.
Курган остывал от потрясений первой русской революции. Наступала реакция. Затихли сходки. И листовки, появлявшиеся ранее в самых неожиданных местах, исчезали. Много замечательных зауральских революционеров томилось в тюрьме. Все больше нищала основная масса зауральского крестьянства. Хищники-капиталисты протягивали свои щупальцы к основному богатству нации — к земле. Происходило значительное сокращение земельных наделов. Норма земельного надела на одну душу (мужика) в Сибири понизилась к 1911 году до 12 десятин, а в Зауралье она оказалась еще ниже. В Курганском уезде средний земельный надел к этому времени составлял 9,3 десятины[6]. Увеличились мирские сборы и казенные оброчные подати.
Бесправными и забитыми были зауральские мужики. Крестьянские начальники — урядники, приставы, писари, старшины и всякого другого рода чины — «опекали» крестьян, да так, что и передохнуть было некогда, хоть всю жизнь в ярме ходи. Один весельчак-мужик из Утятской волости сказал на базаре такие слова: «Нашим братом распоряжается даже кухарка крестьянского начальника»,[7] — и не сдобровал, угодил в «чижовку».
Но искры правды, зароненные в 1905 году, не погасли. Революционные настроения поддерживались воспоминаниями, новым приливом революционных элементов из европейской части России в связи с переселением. Недалеко от Васильков, в деревне России-Носковой, на сходе была подписана жалоба на непосильное повышение оброчной подати и направлена в сенат.
На вокзале часто появлялись подозрительные люди, выступая перед народом с зажигательными, необыкновенными речами. Курганский жандармский ротмистр доносил, что
«14 мая 1908 года на станции Курган во время стоянки переселенческого поезда мещанин города Новохоперска Воронежской губернии Н. К. Михайлов, собрав около себя толпу переселенцев, стал доказывать им, что бога нет, что напрасно они согласились на переселение, что лучше бы было послать в Сибирь помещиков…»
В апреле 1910 года курганский исправник, настаивая на продлении усиленной охраны в уезде, сознавался, что население
«почти все пропитано революционным настроением, и настроение это приподнято».
По документам царской охранки известно, что весной 1910 года была сделана попытка возобновить деятельность Курганской группы РСДРП. В ночь на 17 октября 1910 года ночью на базарной площади на улицах была разбросана большевистская листовка «К гражданам».
Ничего этого девятнадцатилетний печник Саня Юдин, конечно, не знал. Вечерами молодые приказчики Дунаева уходили в кинематограф «Прогресс» или «Лира», пьянствовали по трактирам. Саня шел к своим напарникам по каменной работе, разговаривали об ученье, о книгах. Однажды, предварительно рассказав друзьям недавно прочитанную книгу Войнич «Овод», начал читать ее последние главы:
«Он вырвался и посмотрел им в глаза взглядом разъяренного дикого зверя.
— Что это? Разве не довольно еще крови? Подождите своей очереди, шакалы! Все вы насытитесь! — Они попятились и сбились в кучу, громко и тяжело дыша. Лица их побелели, как мел. Монтанелли снова повернулся к народу, и людское море заволновалось, как нива, над которой пролетел ураган. — Вы убили его…»
Читал до третьих петухов, призывно, громко кричавших свежим утром. Крошечная лампа-семилинейка нещадно коптила, но этого никто не замечал.
Саня внутренне чувствовал в эти дни, что народ должен встать на борьбу против какого-то большого и общего для всего простого люда врага. Кто он, этот враг, Саня ясно не представлял. Когда уходил из Васильков, видел, что крестьяне разбиты на два неравных круга. С одной стороны, Елионский и несколько богатых мужиков, с другой стороны — бедолаги. Их больше. Во много раз больше. Они пока покорны. Но это только пока. И Кешка Елионский стал врагом его не потому, что Саня влепил ему оплеуху… Нет. Из-за чего-то другого ненавидит и боится Сани сын подрядчика. Наверное, из-за того, что чувствует: Саня — один из тех, кто может встать против его власти. В этом вся суть, а совсем не в оплеухе.
Об этом мучительно думал Саня. Он жадно набрасывался на книги. Все новые и новые мысли роились в его голове. Все более пристальным становился его взгляд.
Летом 1911 года, в середине, жаром пахнуло на Васильки из казахских степей. Дни стояли на редкость ясные, ветер дул сухой и горячий, выжигая все. По дорогам, в степи, бродили, вздымая пыль, вихри. Раскаленной печью дышало на поля, леса и колки. За несколько дней посевы стали бурыми, жалобно зазвенели иссушенными стеблями, трава пожухла, ломалась под ногами. Вспыхивали по селам пожары.
Горевали мужики. Воем выли бабы. Шел голод. Он охватил 11 губерний России и обрек на мучения около 30 миллионов крестьянских семей. Корреспондент газеты «Пермская неделя» писал в эти дни из Кургана:
«Во многих деревнях начался настоящий голод… Скот весь распродан. На почве недоедания появляются тиф и цинга»[8].
Большевики Зауралья старались разъяснить социальные корни бедствия. В одной из листовок того времени, распространенной в Тюмени, Ялуторовске и некоторых волостях Курганского уезда, было сказано:
«Этот голод — не наказание божие. Голод был и будет, покамест будет существовать бюрократический современный строй… Голод — прямое следствие подлого режима, беспощадной эксплуатации народа»[9].
Саня нашел эту листовку недалеко от вокзала. Он читал ее с упоением и удивлением. Читал в Васильках, в Моревском, когда ездил ненадолго в гости. И родные, вслушиваясь в суть пламенных строчек, советовали: «Убери ты эту бумажку от греха подальше!»
Выходили за село с молебном, поглядывали на небо. Напрасно. Ни мольбы, ни слезы не помогали. Небо каждый день полыхало жаром.
— Разгневался господь на нас! За грехи наши тяжкие! — стонали, крестились люди.
К середине зимы у Алексея Григорьевича в доме не осталось ни крошки хлеба. Заказал в Курган с васильковскими мужиками челобитье сыну: «Пусть у купца возьмет под будущую работу немного муки. Туго приходится». По просьбе отца и пошел Саня Юдин в хоромы к купцу Дунаеву.
Шел небольшой буранчик. Снежинки, гоняясь друг за другом, ложились на дорогу, на крыши домов, сараев, одевали в белые шубки ветви тополей. Купеческий дом неприветливой каменной громадой высился среди небольших мещанских домиков с резными козырьками над парадными входами. Мещане любили порисоваться, из кожи вон лезли, чтобы доказать друг другу свою состоятельность.
Саня решил действовать напором и смекалкой. Он знал, что к самому купцу в хоромы проникнешь не сразу: есть контора, куда все ходят для расчетов. Но в ней Сане делать нечего. Все счета купец сводит со своими работниками раз в месяц через контору. Тут же речь должна была идти о займе, а взаймы просить надо только лично у самого.
У ворот дунаевского дома Саню встретил сторож, пожилой двоедан[10] с метлой в руках, в кухне на него набросилась дебелая стряпуха:
— Али забыл чего тут? Раным-рано приперся!
— Не шуми, тетка! К самому я. Вызывал.
— Да они ишо, наверно, почивают, — утихомирилась стряпуха и застучала ножом.
Послышалось сверху звучание колокольчика. Понесли в хоромы на серебряных подносах еду. Стряпуха сказала:
— Встали. Сейчас кофей пить будут, да завтракать.
— Много их там?
— Сам. Да супружница с дочкой прикатили вчерася из Тобольску.
Немного погодя, кухарка ушла наверх и, вернувшись, сказала:
— Заглянула я. Кушают. А ты заходи туда, коли звал.
Саня поднялся наверх. Изразцовые печи блестели в лучах зимнего утреннего солнца.
— Здорово, Юдин! — ответил басом купец. — С добром пожаловал?
— Муки́ бы немного взаймы?