Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гоголиана и другие истории - Владислав Олегович Отрошенко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И в тот же самый день некий московский Гоголь отправил из дома Погодина Сергею Аксакову записку в шесть слов: «Вы правы, через час я готов». Через час этот Гоголь ехал с маленьким чемоданом и большим портфелем для рукописей (весь его багаж на всех дорогах мира) в контору дилижансов на Мясницкую улицу, а через четверо суток он был уже в Петербурге. Его короткая записка была ответом на письмо Аксакова, в котором речь шла о совместном выезде из Москвы в Северную столицу: «Я считаю самым удобным отправиться сию минуту. Впрочем, уведомьте, любезный Николай Васильевич, как вы решите, так и будет».

В знаменитом труде Владимира Шенрока «Материалы для биографии Гоголя» (М., 1892–1897) логическому и фактологическому разбору венско-триестской истории посвящена целая глава. Один из ранних биографов писателя не скрывает недоумения. «Таким образом, – рассуждает Шенрок, – в течение сентября и октября месяцев 1839 года Гоголь по датам его писем и по разнообразным свидетельствам современников оказывается находящимся одновременно в России и за границей, в Москве и в Триесте».

Очень возможно, что Прокопович охотно согласился бы с той более поздней биографической мыслью, что несмотря на выставленные Гоголем пометы «Триест» и «Вена» и «тонко нарисованный» (тоже искусником Гоголем) почтовый штемпель вольного города Триеста, письма писались вовсе не в Триесте и не в Вене, а в московском доме Погодина на Девичьем поле. Возможно также, что Николай Яковлевич, согласившись с этим, тотчас бы закрыл глаза на странную историю, чтоб не искать в ней с излишним усердием, противным его натуре, другого Гоголя.

Но была история еще более странная, в которой участвовал и сам Прокопович. Она затеялась в мае 1846 года.

V

Выехав из Италии в Заальпийскую Европу без ясной цели («Еду я для того, чтобы ехать», – написал он 5 мая Аксакову, покидая Рим), Гоголь заехал в Париж. Он остановился на rue de la Paix в вельможном отеле «Westminster», где набожный граф Александр Петрович Толстой, намертво сдружившийся с ним в последние годы его жизни, приготовил для него особую комнату, «на солнце, с печкой» (с этой весны и до смерти Гоголь не мог согреться ни земным, ни небесным огнем). Ту да же – в Париж – явился гонимый туристической лихорадкой Павел Анненков – Жюль, как прозвал его Гоголь во времена петербургской юности в честь парижского литератора Жюля Жанена за ловкий ум.

Узнав случайно, что Николай Васильевич в Париже, Анненков раздобыл его адрес и немедленно примчался к нему в отель. Друзья не виделись пять лет, с тех пор как летом 1841 года Жюль переписывал в Риме на Via Felice главы первого тома «Мертвых душ» под диктовку автора.

Гоголь обрадовался встрече. Но радость выражал недолго. Он «тотчас» и «с неудовольствием» заговорил о петербургских делах. Стал жаловаться на путаницу в денежных расчетах с доверенными лицами, возникшую после выхода в свет его собрания сочинений, – того самого, которое напечатала вороватая типография Бородина под халатным присмотром Красненького. В ответ на это Жюль, выгораживая общего друга, напомнил Николаю Васильевичу, что в начале прошлого года Красненький послал ему переводной вексель (тратту) петербургского банка Штиглица на 4 тысячи рублей.

Это была большая сумма – около 16 тысяч франков: римская квартира Гоголя на Via Felice стоила 20 франков в месяц.

Однако этих денег, как выяснилось, Николай Васильевич не получал. Более того, за полтора года он не имел о векселе никаких известий ни от Плетнева, ни от Жуковского, которые заведовали его денежными делами – первый в России, второй в Европе, – ни от гамбургского банка Гейне, назначенного трассатом (плательщиком по векселю), ни от самого Прокоповича.

Вскоре Гоголь уезжает из Парижа, направляясь в Бельгию к западным пределам континента, чтобы испробовать еще раз целебную силу холодных вод Северного моря в Остенде, где он уже бывал. Уезжает из Парижа и Анненков, держа путь в Центральную Европу через Франконию.

В средине июля происходит странная встреча, которая словно предвещает грядущее раздвоение знаменитых персон, вовлеченных в историю с пропавшим векселем. Продвигаясь своим маршрутом, опытный турист Анненков заезжает в Бамберг – Франконский Рим, как прозвала молва этот город за славное прошлое и впечатляющую архитектуру, – и первым делом отправляется на вершину Домберга (Соборного холма), чтоб осмотреть Кафедральный собор, царящий над городом и окрестностями. Дальнейшее он описывает так:

«Усталый и измученный более наблюдением и соображениями, чем самою ходьбою, я покинул собор и начал уже спускаться вниз с горы, когда на другом конце спуска увидел человека, подымающегося в гору и похожего на Гоголя как две капли воды. Предполагая, что Николай Васильевич теперь уже в Остенде и, стало быть, позади меня, я с изумлением подумал об этой игре природы, которая из какого-нибудь почтенного бюргера города Бамберга делает совершенное подобие автора „Вечеров на хуторе“, но не успел я остановиться на этой мысли, как настоящий, действительный Гоголь стоял передо мною».

И в самом деле, встречный прохожий оказался настоящим Гоголем. Хотя Анненкову поначалу и трудно было в это поверить. Ибо Гоголь должен был находиться в это время не в глубине континента – в Бамберге, а на его окраине – в Остенде, куда по прямому пути из Парижа было не более суток езды дилижансом. Но бамбергский Гоголь, или человек «в коротеньком пальто, с глазами, устремленными постоянно в землю», повстречавшийся Анненкову в Бамберге, ехал к морю уже второй месяц и успел побывать во Франкфурте, в Греффенберге, в Праге, в Карлсбаде, потому что «взял дорогу через Австрию и Дунай», что, конечно, подтверждает его «гоголевость», его «настоящесть», так как «настоящий, действительный Гоголь» и вправду редко ездил прямым путем.

Так или иначе, 20 июля 1846 года, продвигаясь в Западную Фландрию затейливым, как узор на вышивном рушнике, маршрутом, Николай Васильевич заезжает в Швальбах – курортный городок на минеральных водах среди лесов и гор близ Висбадена – и в тот же день пишет письмо ректору Санкт-Петербургского университета Петру Плетневу – другу и издателю, который исполнял в России, как и Красненький, важные поручения странствующего в чужих государствах писателя. К концу послания Николай Васильевич вдруг вспоминает о векселе; ему вдруг становится любопытна его таинственная судьба.

«Недавно я встретил, – пишет он, – одного петербургского моего знакомого, по фамилии Анненкова, который вместе с тем знаком и с Прокоповичем. Он мне объявил, что Прокопович послал мне в начале прошлого 1845 года четыре тысячи рублей ассигнациями во Франкфурт, на имя Жуковского. Этих денег я не видал и в глаза, но если бы получил их, то отправил бы немедленно к тебе. Упоминаю об этом вовсе не для того, чтобы тебя вновь чем-нибудь затруднить по этому делу, но единственно затем, чтобы довести это к твоему сведению».

Через десять дней – 30 июля – возникает дело, которое затмевает для сочинителя все другие дела мироздания. Николай Васильевич отсылает Плетневу из Швальбаха первую часть нового произведения с твердым приказанием в письме: «Все свои дела в сторону, и займись печатаньем этой книги под названием: „Выбранные места из переписки с друзьями“».

В последующие месяцы из приморского города Остенде, куда он все-таки добрался, а потом из Франкфурта, куда перебрался, Гоголь отправляет в Петербург остальные части «Выбранных мест». Все сопроводительные письма он наполняет распоряжениями «по делу книги». Все ответные послания Плетнева представляют собой отчеты о выполнении этих распоряжений. Иногда, впрочем, между корреспондентами речь заходит и о векселях – о разных векселях: Плетнев пересылал Гоголю за границу любые причитающиеся ему в России деньги, – но только не о векселе Штиглица, который был послан в 1845 году Прокоповичем. Этот призрачный вексель совершенно улетучивается из переписки Николая Васильевича и Петра Александровича. Издатель и сочинитель, словно сговорившись, молчат о растворившихся в воздухе деньгах.

Но вот в конце января 1847 года – спустя полгода после получения известия о загадочных четырех тысячах – Плетнев вдруг докладывает Николаю Васильевичу, зимующему в Неаполе в доме графини Софьи Апраксиной:

«…сообщу тебе подробности о векселе Прокоповича, о котором ты узнал от Анненкова и писал ко мне.

Прокопович в начале 1845 года действительно послал во Франкфурт вексель на имя Жуковского, для передачи тебе, оставив у себя второй его экземпляр (secunda). Он воображал, что ты давно деньги получил. Надобно полагать, что тут вышла какая-нибудь сумятица. Когда я уведомил Прокоповича, что ты этих денег не получал, он привез мне для удостоверения второй экз. векселя. Я велел Прокоповичу побывать с ним у Штиглица, где сказали, что если по первому действительно выдано не было, то еще можно получить по второму».

Строго говоря, секунда-вексель, или второй экземпляр тратты, который Прокопович предъявил Плетневу, не мог служить удостоверением, что деньги дошли до ремитента. По нему нельзя было установить и то, производил ли кто-нибудь с прима-векселем (первым экземпляром) какие-либо действия или операции – был ли он, например, акцептирован банком Гейне в Гамбурге, посылался ли по почте на имя Жуковского во Франкфурт и т. д. Наличие у Прокоповича секунда-векселя на 4 тысячи рублей банка Штиглица, выступившего трассантом (векселедателем), свидетельствовало лишь о том, что тратта на эту сумму была оформлена не соло-векселем, а имела дубликаты – своего рода аватары, зримые и равноценные проявления одной и той же сущности (все дубликаты принимаются к оплате и все становятся недействительными, как только оплачивается один из них).

Отправив сообщение о векселе Николаю Васильевичу, Плетнев в тот же день пишет письмо во Франкфурт Жуковскому. Он обрисовывает поэту (и европейскому кассиру Гоголя) все известные на тот момент – и в общем-то подозрительные – обстоятельства дела; просит его либо получить по секунда-векселю в банке Гейне четыре тысячи и передать их Гоголю, либо «объяснить всё дело» ему же, Николаю Васильевичу, если деньги по какой-то причине не будут получены. Разумеется, вместе с письмом Плетнев посылает Жуковскому взятый у Прокоповича второй экземпляр тратты, который должен был сохранять всю силу актуального финансового документа, «если по первому действительно выдано не было».

Неожиданное послание Плетнева приводит Жуковского в замешательство. Поэт никогда не допускал в денежных делах никакой ветрености, и уж тем более сумятицы, предполагаемой Петром Александровичем. Надежным щитом от ветрености и сумятицы служила учетная книга, где Жуковский аккуратно фиксировал под точными датами все свои действия с документами, письмами, наличными деньгами и ценными бумагами, проходившими через его руки. Он первым делом бросается к учетной книге; потом к перу и бумаге. В письме от 10 февраля 1847 года он пишет Гоголю:

«При своем письме Плетнев посылает мне вексель (secunda) для доставления вам и говорит, что этот самый вексель (prima) был уже в генваре 1845 мне послан для вас же и что до сих пор нет слуху, получили ли вы его когда-нибудь. Право, ничего не помню. Если был мне прислан для вас такой вексель, то, конечно, был он вам и доставлен. Я справлялся с своею книгою, в которую я записываю отправленные письма, – там стоит 1845 генваря 23 к Гоголю с письмом Смирновой и Шереметевой; генваря 13 к Гоголю просто; 1846 генваря 21 к Гоголю со вложением векселя. Вот и всё. Не знаю ничего о векселе, который должен бы идти через руки Прокоповича. Не знаете ли вы чего сами об этом?»

Этот вопрос – «Не знаете ли вы…» – рука поэта вывела на бумаге машинально. Василий Андреевич вовсе не рассчитывал получить на него ответ. Он хорошо знал, что Николай Васильевич знать ничего не может. Строчкой ниже, как бы предугадывая, что ясного ответа по вексельному делу от автора «Мертвых душ» не будет, он сам же и написал: «Во всех сих делах вы, любезнейший, не наблюдаете надлежащей точности».

Но ответ последовал.

И это был точный ответ. Это был ясный ответ. Это был такой ответ, который Николаю Яковлевичу Прокоповичу – о его заботе здесь речь – следовало бы выучить наизусть.

Из города Неаполя, из Palazzo Ferrandini, арендуемого графиней Софьей Апраксиной, Гоголь 4 марта 1847 года написал во Франкфурт-на-Майне Жуковскому:

«От Плетнева я получил извещение, что назад тому два года был послан ко мне, точно, вексель от Прокоповича во Франкфурт. Вексель этот, вероятно, получил вместо меня какой-нибудь другой Гоголь, потому что один из таковых завелся во Франкфурте во время нашего пребывания вместе и получал весьма часто вместо меня мои письма».

Спустя два дня – 6 марта – Николай Васильевич дал отчет об исчезнувшем векселе и Петру Плетневу, написав ему в Петербург:

«Что касается до векселя Прокоповича, то он, вероятно, получен кем-нибудь другим. Надобно тебе знать, что во Франкфурте, во время нашего пребывания вместе с Жуковским, завелся другой Жуковский и другой Гоголь. Эти господа весьма часто получали наши письма. Какого бы рода ни был этот другой Гоголь или не-Гоголь, воспользовавшийся деньгами, но он, без сомненья, был человек беспутный и безденежный, стало быть, и теперь остался беспутным и безденежным, а потому взыскивать пришлось бы или с несчастной семьи, или с родственников, чего Боже сохрани. Жуковского я просил разузнать, если можно, но не взыскивать».

Действительно, тот Гоголь просил того Жуковского не преследовать по закону не того Гоголя. Это желание Николай Васильевич объяснил Василию Андреевичу в мартовском письме так: «…придется, может быть, содрать последнюю рубашку (если не самую кожу) или с его жены, или детей, или родственников, от чего Боже сохрани, а потому дело это оставить. Разузнать можно, но, Христа ради, никаких взысканий ни в каком случае!»

VI

Секунда-вексель, присланный Плетневым из Петербурга, Жуковский не стал пересылать Гоголю в Неаполь, как поначалу намеревался. Решив распутать дело на месте, он обратился за помощью к действительному тайному советнику Петру Яковлевичу Убри – посланнику Российской империи при Германском союзе во Франкфурте-на-Майне.

Убри, или Убриль, как его называл Жуковский, передал вексель франкфуртскому банкиру Амшелю Майеру Ротшильду, с тем, чтобы тот снесся с гамбургским банкиром Карлом Гейне и навел у него справки о человеке, получившем вексельные деньги.

Ответа из Гамбурга и Жуковский, и Убри ждали с нетерпением. И он пришел очень скоро, поскольку о векселе спрашивал Ротшильд.

В несколько дней расследовав дело (без запроса известного банкира это должно было, по словам Жуковского, «протянуться долее», и, вероятно, намного), Карл Гейне прислал Амшелю Ротшильду официальное банковское свидетельство, удостоверяющее в том, что никаких выплат по прима-векселю в течение двух лет, с тех пор, как Штиглиц в Петербурге выдал два экземпляра тратты, не производилось и что, стало быть, секунда-вексель, имеющийся в наличии, действителен.

Взыскивать с другого Гоголя не пришлось. Денег по векселю банка Штиглица он не получал. Однако «бестолковщина по части этого векселя и его чудесных странствий», как выразился Николай Васильевич, продолжалась.

В начале марта 1847 года действительный тайный советник Петр Убри переслал с дипломатической почтой чрезвычайному посланнику и полномочному министру России при Неаполитанском дворе тайному советнику Льву Потоцкому конверт, в который были вложены банковские справки по векселю Штиглица от Карла Гейне, сам вексель и адресованное банкиру Королевства Обеих Сицилий Калману Майеру Ротшильду письмо его брата Амшеля Майера Ротшильда с подтверждением, что документы подлинны и что по ним можно выдать Гоголю деньги в Неаполе.

Получив от министра Потоцкого конверт, Николай Васильевич отправился с документами к Калману Майеру Ротшильду. Никаких сомнений, что деньги наконец завершат в портмоне Гоголя свои «чудесные странствия», к этому времени уже не было ни у Жуковского, ни у тех важных особ, которые приложили руку к вексельной истории.

Но в банке произошло нечто необъяснимое.

Приказав своей кассе выдать Гоголю деньги, Калман Майер Ротшильд в следующую минуту неожиданно отменил приказ.

Что случилось в эту таинственную минуту марта 1847 года в неаполитанском отделении банка Ротшильдов – Гоголь ли вдруг показался банкиру не Гоголем, то есть тем самым не-Гоголем, который «завелся во Франкфурте» и получал вместо Гоголя, будучи, в сущности, другим Гоголем, гоголевскую корреспонденцию; или и в самом деле «неаполитанский Ротшильд», как потом объяснял Гоголь Жуковскому, не поверил (что очень странно) «ни удостоверению гамбургского Гейне, ни ручательству франкфуртского кровного брата», – сказать трудно.

Вексель был отправлен с требованием новых справок и удостоверений назад во Франкфурт; из Франкфурта – в Гамбург; из Гамбурга – в Петербург, куда он явился уже вместе с распоряжением Гоголя Плетневу получить деньги у барона Штиглица, – дальнейшую судьбу ценной бумаги проследить невозможно…

VII

Через два месяца, дождавшись, когда весеннее солнце основательно прогреет люто холодную, по его представлениям, Заальпийскую Европу, Гоголь двинулся из Неаполя на север, поставив целью вояжа Франкфурт.

Он ехал, как всегда, не спеша и не кратчайшим путем – заехал на побывку в Рим; завернул во Флоренцию; подождал парохода в Генуе; погулял по Марселю; погостил в Париже и, наконец, 10 июня добрался до квартиры Жуковского в доме Зальцведеля во Франкфурте на набережной Майна.

Из Франкфурта он отправил 20 июня то самое письмо, в котором дал поручение Прокоповичу отыскать другого Гоголя в Петербурге.

Николай Васильевич не стал сообщать гимназическому товарищу те дополнительные сведения о не-Гоголе, которые он сообщил Жуковскому и Плетневу в письмах к ним из Неаполя, а именно: что другой Гоголь был женат; что у него были дети; что он был человеком «беспутным и безденежным»; что долгое время он жил во Франкфурте, где водил дружбу с другим Жуковским…

Впрочем, Красненькому, похоже, и не нужны были никакие дополнительные сведения. Розыск по делу о другом Гоголе он провел быстро и без раздумий. Бодрый рапорт его Николаю Васильевичу от 27 июня, рисующий мнимые достижения, был таков:

«Поручение твое о появившемся здесь, по словам твоим, твоем однофамильце я выполнил; но никаких следов его здесь не отыскалось, никто ни о чем подобном в Петербурге не слыхал, и не знаю, откуда к тебе дошли эти вести. Впрочем, на всякий случай я просил управляющего конторою агентства Языкова предупредить всех книгопродавцев, с которыми со всеми она имеет сношения. Весь твой Прокопович».

С 22 июня по 7 июля Гоголь не сотворил ни одного послания. Его целиком захватила работа над «Авторской исповедью». Именно в эти летние дни, дойдя до средины сокровенного сочинения, он написал:

«Я никогда ничего не создавал в воображении и не имел этого свойства. У меня только то и выходило хорошо, что взято было мной из действительности, из данных мне известных».

Прокоповичу он не ответил. Сил на письмо не осталось.

Гоголь и смерть

Гоголь умер от литературы. Умер от «Мертвых душ». С самого начала ему открылись три свойства этой поэмы: 1) торжественная громадность; 2) постоянная отдаленность конца; 3) генетическая принадлежность Небу.

Час, когда произошло открытие, неизвестен. Известен день – 12 ноября 1836 года. Этой датой помечено письмо Гоголя к Жуковскому, которое было отправлено из Парижа. О поэме в письме говорится:

«Огромно, велико мое творение, и не скоро конец его. Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом».

Это было сообщено в ясном и радостном сознании. Не было ни малейших признаков отчаяния или страха перед громадностью, небесностью, нескончаемостью. Гоголь был окрылен. Потому что творение творилось – Гоголю писалось. «„Мертвые“ текут живо», – докладывал он Жуковскому в том же письме.

Сейчас хорошо известно, что далеко не всегда поэма текла так, как в 1836 году в Париже, и как в последующие четыре года в Риме.

К недостижимому концу «Мертвые души» в разное время и в разных городах Европы текли по-разному, – иногда не текли совсем. Но что бы ни происходило с небородной поэмой на земле – в Италии, Франции, Германии, Швейцарии, России, – Гоголь твердо знал, что он трудится. Работает. Пишет «Мертвые души». Всегда, везде. И это знал не только Гоголь. Это знали все.

С средины 40-х годов поэма потекла так, что Гоголь в работу верить перестал. Вера в планомерную, отмеренную, размеренную, ежедневную и спокойную работу, спасающая романистов во все времена и во всех углах мира, напрочь исчезла из души Гоголя. Явилась другая – небывалая – вера. Гоголь выразил ее в письме к неизвестному адресату, которое было датировано 1846 годом и помещено в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Говоря о причинах сожжения второго тома «Мертвых душ» – «пятилетнего труда, производимого с таким болезненным напряжением», – Гоголь объявил:

«Верю, что, если придет урочное время, в несколько недель совершится то, над чем провел пять болезненных лет».

Совершится/напишется целый том грандиозного творения – не за несколько лет, как раньше, а за несколько недель.

Каким образом?

Конечно, нельзя отрицать, что у Бога есть разные средства воздействия на Свой мир, в том числе и такие, которые заставляют говорить о чудесных явлениях.

«Мертвые души» должны были писаться. Они должны были писаться быстро и без помех. Потому что они должны писаться не силой будничного труда, а силой божественного чуда, совершающегося в «урочное время».

Это было четвертое свойство поэмы, которое открылось Гоголю и которое, может быть, не всегда проявлялось в полной мере.

В полной мере проявилось другое.

Весной 1845 года Николай Васильевич сообщил в послании из Франкфурта другу души – фрейлине двора, супруге калужского губернатора – Александре Осиповне Смирновой:

«Бог отъял на долгое время от меня способность творить».

Умирание Гоголя началось именно с этого времени.

Внешний образ своей смерти, то, как он будет умирать, Гоголь нечаянно обрисовал угадывающим или наколдовывающим пером еще в молодости – в «Старосветских помещиках».

Главные герои – Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович – умирают ни от чего, или, как сказал бы доктор Тарасенков, участвовавший в медицинском спасении умирающего Гоголя, от «непреклонной уверенности в близкой смерти».

«Я знаю, что я этим летом умру», – объявляет Пульхерия Ивановна супругу, заверяя его при этом, что она ничем не больна.

«Надо меня оставить; я знаю, что должен умереть», – произносит Гоголь в четверг 14 февраля 1852 года, за неделю до своей кончины, в то время как сбитый с толку Тарасенков не может обнаружить «никаких объективных симптомов, которые бы указывали на важное страдание», и самым очевидным симптомом остается неизменная картина: Гоголь в полной памяти лежит на диване, не отвечая на вопросы медиков («в халате, в сапогах, отвернувшись к стене, на боку, с закрытыми глазами», – перечисляет доктор подробности с добросовестной зоркостью, как будто они могут пригодиться для диагноза).

Без тени сомнения, что так может быть, Гоголь описывал в «Старосветских помещиках» эту странную уверенность в смерти, приводящую к смерти в обход медицинских причин:

Уверенность ее в близкой своей кончине так была сильна и состояние души ее так было к этому настроено, что действительно через несколько дней она слегла в постель и не могла уже принимать никакой пищи… Пульхерия Ивановна ничего не говорила. Наконец, после долго молчания как будто хотела она что-то сказать, пошевелила губами – и дыхание ее улетело.

Современники же, видевшие Гоголя в его предсмертные дни, не в состоянии были поверить в саму возможность такой кончины.

«Он все-таки не казался так слаб, чтоб, взглянув на него, можно было подумать, что он скоро умрет. Он нередко вставал с постели и ходил по комнате совершенно так, как бы здоровый», – уверяет Николай Берг.

«В положении его, мне казалось, более хандры, нежели действительной болезни», – вторит ему Степан Шевырев.

Но не только друзья-литераторы не могли заметить в Гоголе болезни; не только квалифицированные доктора, в том числе и знаменитый Иноземцев, «отзывались об ней неопределенно». Даже те два пресловутых лакея (возбужденно описанных Львом Арнольди), которые намеревались насильно поднять Гоголя и поводить его по комнате, – «размотать», «раскачать», чтоб он «очнулся» и «захотел жить», – чуяли чутьем своих организмов, что болезнь здесь отсутствует: «Какая у него болезнь-то… никакой нет, просто так…».

Навещавшие дом графа Александра Толстого на Никитском бульваре в февральские дни 1852 года находились не то чтобы в полной – в сокрушительной растерянности. Понять, что происходит с Гоголем, почему он, по его настоятельным словам, близок к смерти (и близок ли), было невозможно. Слова же были впечатляющими. Никакого возражения, и даже обсуждения, они не предполагали, как и слова Пульхерии Ивановны.

«Надобно же умирать, а я уже готов, и умру», – сказал Гоголь Алексею Хомякову.

Но впечатляющими были и явления.

Вслед за готовностью умереть, не подкрепленной «объективными симптомами», вдруг стало «обнаруживаться», как выразился Михаил Погодин, «совершенное изнеможение». Жизнь вдруг стала неуклонно уходить из Гоголя, так же, как она уходила из Афанасия Ивановича, который через несколько лет после странной смерти супруги и сам странным образом уверовал в скорую кончину, прогуливаясь по саду:

Он весь покорился своему душевному убеждению, что Пульхерия Ивановна зовет его; он покорился с волею послушного ребенка, сохнул, кашлял, таял, как свечка, и наконец угас так, как она, когда уже ничего не осталось, что бы могло поддержать бедное ее пламя.

С той же покорностью смерти таял и Гоголь, не желая принимать медицинскую помощь и вступать в разговоры с друзьями, старавшимися по-своему «размотать» и «раскачать» его.

Однако покорность возникла не сразу.

Смерти он сопротивлялся без малого семь лет, о чем друзья не подозревали, полагая, между прочим, что второй том «Мертвых душ» сочиняется более или менее благополучно с тех самых пор, как в декабре 1840 года Гоголь в письме к Сергею Аксакову дал знать о продолжении поэмы, которое обещало быть «чище, величественней» и превратиться в «кое-что колоссальное».

С весны 1845 года, когда Гоголю открылось то, о чем он поведал Смирновой – «Бог отъял на долгое время от меня способность творить»; когда стало ясно, что небесные «Мертвые души» могут на земле не писаться должным образом; когда обнаружилось, что чудесный «урочный час», не подчиняющийся законам земного времени и нормам «болезненного труда», может не наступать смертельно долго, в Гоголе наряду с верой в законное чудо стала возрастать вера в нечто постороннее, не имеющее отношения к свойствам поэмы.

Ему стало вериться, что «Мертвые души» сдвинутся с места и полетят, одолевая колоссальные пространства второго тома, в бесконечную даль, если ему доставят большое количество («кучу», как он выражался) каких-то необыкновенных сведений о России – о ее мужиках, помещиках, взяточниках, должностях, присутствиях, губерниях.

Более того, как свидетельствует письмо, которое он отправил Смирновой зимой 1847 года из Неаполя, им овладела идея, что без «полного знания дела», – то есть без сведений о России от калужской губернаторши и от прочих близких и дальних лиц, – его жизнь как творца, спасающегося творением, уже невозможна.

«Способность создания, – писал он Александре Осиповне, – есть способность великая, если только она оживотворена благословением Бога. Есть часть этой способности и у меня, и я знаю, что не спасусь, если не употреблю ее, как следует, в дело. А употребить ее, как следует, в дело я в силах только тогда, когда разум мой озарится полным знанием дела. Вот почему я с такою жадностью прошу, ищу сведений, которых мне почти никто не хочет или ленится доставлять».

Чтобы не ленились и хотели, он прибегал то к хитрости, то к мольбам, то к гипнотическим заклинаниям.

Конечно, нельзя не заметить, что эта вера находилась в полном противоречии не только с сущностью «Мертвых душ», но и со всем существом их автора.

Гоголь не мог сотворить творения из сведений.

Он сам свидетельствовал о том, что даже проницательный Пушкин до конца не понял главное свойство его таланта – извлекать образы из себя самого. То есть вызывать их к жизни не силой неких точных, добытых прямо из недр действительности сведений, а силой художнической интуиции, связывающей его с Небом, где хранятся слова всех великих поэм и откуда разом видны все помещики, мужики и губернии. Но он продолжал понуждать своих корреспондентов к добыванию, собирательству и доставке этих бессмысленных для его дара сведений. Он желал, чтобы сведения для «Мертвых душ» текли бесперебойным, живым, сверкающим и не показывающим своего конца потоком, как текли когда-то в Париже и в Риме сами «Мертвые души».

Нужно признать, тем не менее, что какой бы драматической и даже трагической ни казалась эта вера в подобие работы над подобием поэмы, она все-таки помогла Гоголю выстоять – замедлить умирание.

Семь лет он уклонялся от послушного таяния и угасания, скрываясь от тех неумолимых «Мертвых душ», о свойствах которых ему было известно абсолютно всё и которые ни в чем не нуждались, кроме воли Бога вернуть автору «способность творить».



Поделиться книгой:

На главную
Назад