Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вспоминая моих несчастных шлюшек - Габриэль Гарсия Маркес на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Едва я открыл дверь дома, как на меня нахлынуло физическое ощущение, что я не один. Я увидел только промельк кота, вскочившего с дивана и выскользнувшего на балкон. На тарелке лежали остатки еды, которой я туда не клал. Прогорклый запах мочи и свежих какашек пропитал все. Я изучал кота, как в свое время изучал латынь. В инструкции говорилось, что они закапывают свои испражнения в землю, а в домах, где нет двора, как мой, закапывают в цветочные горшки или ищут какой-нибудь укромный угол. Лучше всего в первый же день поставить коту ящик с песком, чтобы ориентировать его, что я и сделал. Говорилось также, что перво-наперво в новом доме кот метит свою территорию, мочится повсюду, и, должно быть, именно это было главное, но в инструкции не говорилось, как с этим бороться. Он вел свою линию, приучая меня к своим обычаям и привычкам, но не раскрывал ни своих укромных мест, ни тайничков, где отлеживался, ни причин своих переменчивых настроений. Я хотел приучить его есть в определенные часы, пользоваться ящиком с песком на террасе, не прыгать ко мне на постель, когда я сплю, и не обнюхивать еду на столе, но мне так и не удалось внушить ему, что дом – его по праву собственности, а вовсе не военный трофей. Кончилось тем, что я предоставил его самому себе.

Под вечер хлынул ливень, ураганный ветер грозил снести дом. Я расчихался, болела голова, поднялась температура, но в меня словно вселились сила и решимость, каких я не знал ни в каком возрасте и ни при каких обстоятельствах. На полу я расставил тазы под капелью с потолка и обнаружил, что с прошлой зимы появились новые протечки. Самая большая уже начала заливать правую сторону библиотеки. Я поспешил спасать греческих и латинских авторов, обитавших там, но когда снял с полки книги, из стены забила струя, оказывается, прорвало трубу. Я, как мог, заткнул ее тряпками, чтобы выиграть время и спасти книги. Вода и ветер все злее лютовали в парке. Вдруг чудовищная молния и раскат грома распороли воздух и наполнили его густым запахом серы, порыв ветра выбил балконные стекла, и штормовой морской ветер, сорвав запоры, ворвался в дом. Однако не прошло и десяти минут, как все разом стихло. Засияло солнце, высушило усеянные обломками и мусором улицы, и вернулась жара.

Ливень прошел, а у меня осталось ощущение, будто я в доме не один. Объяснение единственное: точно так же, как одни, реально случившиеся, вещи, забываются, другие, никогда не случавшиеся, могут оставаться в памяти так, словно они на самом деле были. И теперь, стоило мне вызвать в памяти тот ливень, как я уже находился в доме не один, а со мной всегда была Худышка. Ночью я чувствовал ее так близко, что ощущал ее дыхание и как подрагивает ее щека на моей подушке. Только тогда я понял, как много мы успели сделать вместе за такое короткое время. Я помню, как я в библиотеке влезал на табурет, а она, проснувшаяся, в цветастом платьице, собирала книги, чтобы они не намокли. Я видел, как она бегала по дому, сражаясь с грозой, промокшая до нитки, по щиколотку в воде. И вспоминаю, как потом, наутро, она приготовила завтрак, которого не было, и накрыла на стол, пока я вытирал полы и приводил в порядок дом после ночного потопа. И никогда не забуду, как за завтраком она хмуро посмотрела на меня: почему ты познакомился со мной таким старым? Я ответил ей правду: возраст – это не сколько тебе лет, а как ты их чувствуешь.

И с тех пор я помнил ее так ясно, что мог делать с ней все, что мне вздумается. Я менял цвет ее глаз в зависимости от моего настроения – цвета морской воды, когда она просыпалась, медовые, когда смеялась, и огненные, когда злилась. И так же, по настроению, одевал ее в соответствии с возрастом или обстоятельствами: в двадцать лет – влюбленная скромница, в сорок – дама полусвета, в семьдесят – царица Вавилонская, а в сто – святая. Мы вместе пели любовные дуэты Пуччини, болеро Агустина Лары, танго Карлоса Гарделя и снова убеждались, что те, кто не поет, и представить себе не могут, какое это счастье – петь. Теперь я точно знаю: то было не помрачение рассудка, но чудо первой в моей жизни любви, пришедшей в девяносто лет.

Когда дом был приведен в порядок, я позвонил Росе Кабаркас. Святой Боже, воскликнула она, услышав мой голос, а я думала, ты потонул! Она не могла взять в толк, как это я снова провел ночь с девочкой и не тронул ее. Она может тебе не нравиться, ты в своем праве, но хотя бы веди себя, как взрослый. Я пытался ей объяснить, но она резко переменила тему: Ладно, у меня есть для тебя другая, постарше, красивая и тоже девственница. Папаша хочет обменять ее на дом, но можно поторговаться. У меня заледенело сердце. Еще чего, испуганно запротестовал я, хочу ту же самую, и, пожалуйста, как всегда, все, как договорено, без, подвохов, без ссор и без неприятностей. В трубке наступила тишина, и наконец смиренный голос проговорил как будто для себя: Да, видно, это доктора и называют старческим слабоумием.

Я приехал ровно в десять со знакомым шофером, которого запомнил за необыкновенное достоинство не задавать вопросов. Я привез с собой портативный вентилятор и любимую картину Орландо Риверы-Фигуриты, а также молоток и гвоздь, чтобы повесить ее. По дороге я остановился, чтобы купить зубную щетку, пасту, туалетное мыло, туалетную воду «Агуа де-Флорида» и леденцы с лакрицей. Я хотел купить еще вазу для цветов и букет чайных роз, чтобы затмить горшок с бумажными цветочками, но все уже было закрыто и пришлось украсть в чьем-то саду несколько только что распустившихся астромелий.

Памятуя наставления хозяйки, я подошел к дому сзади, по параллельной улице со стороны акведука, чтобы никто не увидел меня у дверей, выходящих в сад. Шофер предупредил: Осторожно, почтенный, в этом доме убивают. Я ответил: если из-за любви, то пусть убивают. Во дворе было темно, но в окнах светилась жизнь, а в шести комнатах бурлила музыкальная мешанина. В моей чуть громче, чем в других, звучал теплый голос дона Педро Варгаса, тенора Америки, исполнявшего болеро Мигеля Матамороса. Я почувствовал, что сейчас умру. Дыхание перехватило, я толкнул дверь и увидел Дельгадину на постели такой, какой я все время вспоминал ее: обнаженная, она сладко спала на левом боку, на том, где сердце.

Прежде чем лечь, я выложил туалетные принадлежности, поставил новый вентилятор на место ржавого и повесил картину так, чтобы она могла видеть ее из постели. Потом лег рядом с ней и пядь за пядью узнал ее всю. Она была та самая, что ходила по моему дому: те же руки, которые в темноте ощупью узнавали меня, те же ноги, с такой мягкой поступью, что ее можно было спутать с кошачьей, тот же запах пота, что был на моих простынях, и палец, на который она надевала наперсток. Но вот что невероятно: та, которую я видел во плоти, которой касался рукой, казалась мне менее реальной, чем та, которая жила в моей памяти.

На стене напротив тебя картина, сказал я ей. Ее нарисовал Фигурита, мы его очень любили, это был лучший на свете танцовщик в борделях, человек такого доброго сердца, что жалел даже дьявола. Он нарисовал ее красками, какими красят суда, на отработавшем полотне с самолета, разбившегося в горах Сьерра Невада-де-Санта-Мария, и кистями, сделанными им самим из шерсти его собаки. Женщина, нарисованная на ней, – монахиня, которую он выкрал из монастыря и на которой женился. Я повесил ее там, пусть это будет первое, что ты увидишь, когда проснешься.

Она лежала все в той же позе, когда я погасил свет в час ночи и дыхание ее было таким тихим, что я даже пощупал пульс – убедиться, что она жива. Кровь струилась по ее венам как тихая песня, доходила до самых потаенных мест ее тела и возвращалась к сердцу, очищенная любовью.

В прошлый раз, прежде чем уйти, я срисовал на бумагу линии ее руки и дал прочесть их Диве Сахиби, чтобы узнать душу девочки. И получилось: говорит только то, что думает. Очень способна к ручным работам. Находится в контакте с человеком, который уже умер и от которого ждет помощи, но она ошибается: помощь, которую она ищет, – рядом. У нее не было связи, но умрет она в солидном возрасте и в замужестве. Сейчас у нее мужчина, брюнет, но это не мужчина ее жизни. У нее может быть восемь детей, но она решится только на трех. В тридцать пять лет, если будет делать то, что ей подсказывает сердце, а не разум, в ее руках будет много денег, а в сорок она получит наследство. Будет много путешествовать. У нее двойная жизнь и двойная судьба, и она может влиять на свою судьбу. Ей нравится пробовать все из любопытства, но она будет раскаиваться, если не станет слушаться своего сердца.

В любовной горячке я привел в порядок разоренный грозою дом, а заодно починил и много разных вещей, до которых целые годы не доходили руки или на которые никогда не было денег. Я переставил книги в библиотеке в том порядке, в каком читал их когда-то. И наконец распростился с исторической реликвией, пианолой, и более чем сотней валиков с записью классической музыки и купил проигрыватель, не новый, но лучше того, что был у меня, с динамиками HiFi, от чего дом сразу приобрел некую величественность. Я оказался на грани полного разорения, но все искупало чудо: в свои годы я еще был жив.

Дом возрождался из пепла, а я купался в своей любви к Дельгадине, любви такой полной и счастливой, какой никогда раньше не знал. Благодаря ей я первый раз за девяносто лет жизни встретился лицом к лицу с самим собой. И обнаружил, что маниакальная страсть к тому, чтобы каждая вещь имела свое место, каждое дело – свое время, каждое слово – свой стиль, вовсе не была заслугой упорядоченного ума, но наоборот – придуманной мною системой для сокрытия беспорядочности моей натуры. Я обнаружил, что дисциплинированность – вовсе не мое достоинство, но всего лишь реакция на собственную бесшабашность; что я выгляжу щедрым, чтобы скрыть свою мелочность, что слыву осторожным, потому что таю зломыслие, что умиротворитель я не по натуре, а из боязни дать волю подавляемым порывам бешенства, и что пунктуален лишь затем, чтобы не знали, как мало я ценю чужое время. И наконец я открыл, что любовь – вовсе не состояние души, но знак Зодиака.

Я стал другим. Я попытался перечитать классиков, которыми руководствовался в отрочестве, и не смог. Я погрузился в литературу романтиков, которую терпеть не мог, когда мать твердой рукой пыталась навязывать ее мне, а теперь именно благодаря ей понял, что необоримая сила, которая движет миром, вовсе не счастливая любовь, а любовь несчастная. А когда кризис поразил и мои музыкальные вкусы, я почувствовал себя старым и отсталым и открыл свое сердце радостям слепого случая.

Я спрашиваю себя, как мог я поддаться этому непрекращающемуся помрачению, которого так боялся и которое сам вызвал. Я витал в обманных облаках и сам с собой разговаривал перед зеркалом в тщетной надежде понять, кто я есть. Я был как в бреду и однажды, увидев студенческую демонстрацию с бросанием камней и битьем бутылок, насилу взял себя в руки, чтобы не пойти в первом ряду под транспарантом, который освятил бы мою правду: «Я сошел с ума от любви».

Образ спящей Дельгадины неотступно стоял передо мной, и я безо всякого умысла совершенно изменил дух моих воскресных заметок. О чем бы я ни писал теперь, я писал для нее, я смеялся и плакал в них для нее, и с каждым написанным мною словом уходила частичка моей жизни. Вместо обычной газетной формы, в какой я всегда писал мои заметки, я стал писать их в виде любовных писем, так что каждый мог читать их как свои. Я предложил редакции не набирать их газетным шрифтом, а публиковать написанными от руки моим каллиграфическим почерком. Заведующий редакцией, конечно же, увидел в этом очередной приступ старческого тщеславия, но генеральный директор убедил его одной фразой, которая стала крылатой в редакции:

– Не заблуждайтесь: тихие сумасшедшие приближают будущее.

Публика откликнулась незамедлительно и восторженно множеством писем от влюбленных читателей. Некоторые письма читали по радио как важные новости, в последний час, с них делали копии на мимеографах или через копировальную бумагу и продавали, как контрабандные сигареты на углах улицы Сан-Блас. С самого начала они были продиктованы страстным желанием выразить себя, но я привык учитывать это и писал как человек, которому девяносто лет, но который не научился думать как старик. Интеллектуальная среда, по обычаю, повела себя ханжески и разделилась, и даже графологи, от которых меньше всего ожидали, пустились в противоречивые рассуждения, основываясь на ошибочных заключениях по поводу моей каллиграфии. Именно они посеяли раздор в настроениях, разожгли полемику и ввели в моду ностальгию.

Я договорился с Росой Кабаркас, что до конца года в комнате останутся электрический вентилятор, туалетные принадлежности и все, что я еще принесу необходимого для жизни. Я приходил в десять и всегда приносил что-нибудь для нее или для нас обоих и несколько минут занимался тем, что приготовлял декорации для театра наших ночей. А прежде чем уйти, всегда не позднее пяти утра, снова прятал все под замок. И спальня снова становилась убогой, какой она и была с самого начала, предназначенная для унылых любовей случайных клиентов. В одно прекрасное утро я услышал, что Маркое Перес, самый популярный на радио голос, решил читать мои воскресные заметки в понедельник в своем выпуске новостей. Преодолев дурноту и испуг, я сказал: Знаешь, Дельгадина, слава – это толстая сеньора, которая не спит с тобой, но когда просыпаешься, она стоит у постели и смотрит.

Как-то утром я остался позавтракать с Росой Кабаркас, которая начала мне казаться не такой уж дряхлой развалиной, несмотря на ее глубокий траур и надвинутую на брови черную шляпку. Ее завтраки славились своим великолепием и обилием перца, от которого у меня катились слезы из глаз. Откусив первый же кусок живого огня, я сказал ей, обливаясь слезами: сегодня ночью у меня и без полнолуния будет гореть задница. Брось жаловаться, сказала она. Если задница горит, значит, она у тебя пока еще, слава Богу, есть.

Она удивилась, когда я назвал Дельгадину. Ее не так зовут, сказала она. Не говори, как, перебил я ее, для меня она – Дельгадина-Худышка. Та пожала плечами: Ладно, какая разница, она – твоя, просто это имя мне кажется каким-то рахитичным. Я рассказал ей про слова о тигре, которые девочка написала на зеркале. Не может такого быть, сказала Роса, потому что она не умеет ни читать, ни писать. В таком случае – кто же? Роса пожала плечами: Должно быть, кто-то, кто умер в этой комнате.

Я воспользовался этими завтраками, чтобы облегчить душу с Росой Кабаркас и попросить у нее разные малости для Дельгадины, чуть улучшить условия, чуть приодеть. Она соглашалась охотно, даже лукаво, точно школьница. Смешно! сказала она как-то. Такое ощущение, будто ты просишь у меня ее руки. Кстати, вдруг пришло ей в голову, почему бы тебе на ней не жениться, в самом деле? Я остолбенел. Серьезно, настаивала она, дешевле бы вышло. В конце концов, в твоем возрасте главное – годишься ты или не годишься, а ты сказал, что у тебя с этим – порядок. Я перехватил инициативу: Безлюбый секс – утешение для тех, кого не настигла любовь.

Она расхохоталась: Ах, мудрый ты мой, я всегда знала, что ты – настоящий мужчина, всегда таким был, и рада, что таким остался, в то время как твои враги уже сложили оружие. Не зря о тебе столько разговоров. Ты слышал Маркоса Переса? Кто ж его не слышал, сказал я, чтобы свернуть разговор. Но она гнула свое: А профессор Камачо-и-Кано вчера в передаче «Обо всем понемножку» сказал, что мир теперь уже не тот потому, что мало осталось таких, как ты.

К концу той недели я обнаружил, что Дельгадина кашляет и у нее жар. Я разбудил Росу Кабаркас, и она принесла мне в комнату аптечку для первой помощи. Два дня спустя девочка все еще была слаба и не могла вернуться в своему обычному занятию – пришивать пуговицы. Врач прописал ей домашние средства как для обычного гриппа, который проходит за неделю, однако был встревожен ее общим истощением. Я не видел ее, чувствовал, что мне ее не хватает, и пока решил воспользоваться случаем и устроить все в комнате по-своему.

Я принес сделанный пером рисунок Сесилии Поррас к книге рассказов Альваро Сепеды «Мы все ждали». Принес шесть томов «Жана Кристофа» Ромена Роллана, чтобы украсить мои ночные бдения. Словом, когда Дельгадина смогла вернуться сюда, комната имела достойный вид и была вполне пригодна для здешнего счастья: воздух, очищенный душистым инсектицидом, стены розового цвета, матовые плафоны на лампах, свежие цветы в вазах, мои любимые книги, хорошие картины моей матери, повешенные иначе, в соответствии с сегодняшними вкусами. Я поменял старый приемник на новый, коротковолновый, и поставил на программу классической музыки, чтобы Дельгадина научилась спать под квартеты Моцарта, но в один прекрасный вечер обнаружил, что он настроен на волну, передающую модные болеро. Таков был ее вкус, никаких сомнений, и я принял его без сожаления, потому что и я в свое время, в лучшие мои дни, искренне увлекался ими. На следующий день, перед тем как уйти домой, я губной помадой написал на зеркале: «Девочка моя, мы одиноки в этом мире».

В те дни у меня появилось странное ощущение, будто она взрослеет раньше времени. Я поделился этим впечатлением с Росой Кабаркас, и ей это показалось естественным. Пятнадцатого декабря ей исполняется пятнадцать лет. Она типичный Стрелец. Я испугался: она настолько реальна, что каждый год ей прибавляется по году. Что бы я мог ей подарить? Велосипед, сказала Роса Кабаркас. Ей приходится два раза в день через весь город добираться до своих пуговиц. Она показала мне в кладовке ее велосипед, и я подумал, что, пожалуй, женщине, столь любимой, не подобает ездить на такой кастрюле. Однако я был растроган столь осязаемым доказательством того, что Дельгадина и в самом деле существует в реальной жизни.

Я отправился покупать для нее самый лучший велосипед и не смог удержаться от искушения проверить его, сделать несколько кругов по магазину. Продавцу, который спросил, сколько мне лет, ответил с кокетством старости: скоро исполняется девяносто один. Он сказал именно то, что я хотел услышать: выглядите на двадцать лет моложе. Я и сам не понимал, как могли сохраниться у меня школьные замашки, но почувствовал, что радость бьет из меня ключом. И я запел. Сперва про себя, тихонько, а потом всей грудью, заливался, точно великий Карузо, петляя между пестрыми магазинными прилавками, в сумасшедшем людском водовороте. Люди забавлялись, глядя на меня, кричали мне вслед, советовали принять участие в гонке «Вокруг Колумбии» в инвалидной коляске. Я, не прерывая пения, махал им рукой, посылая прощальный привет от счастливого путешественника. На той же неделе, в честь декабря, я написал еще одну отчаянную статью: «Как быть счастливым на велосипеде в девяносто лет».

В день ее рождения, ночью, я спел Дельгадине песню всю, от начала до конца, и исцеловал все ее тело так, что задохнулся от поцелуев: позвоночник, позвоночек за позвоночном, до самых ее худеньких ягодиц, бок, где родинка, и там, где бьется ее бессонное сердце. Я целовал, а ее тело все больше согревалось и начинало испускать диковатый аромат. Каждый дюйм ее кожи отвечал мне нежной дрожью, и каждый мой поцелуй встречал иное тепло и свой особый вкус и новый стон, и вся она отзывалась изнутри стройным созвучием, и сосцы ее открывались навстречу моим пальцам, не касавшимся их. Я засыпал уже на рассвете и вдруг почувствовал, будто взметнулся рокот морских волн, паника пробежала по деревьям и прошла сквозь мое сердце. И тогда я пошел в ванную комнату и написал на зеркале: «Дельгадина-Худышка, любовь моя, вот и налетели рождественские ветры». Одно из самых счастливых моих воспоминаний – воспоминание о душевной сумятице, которую я испытал однажды вот таким же утром, выйдя из школы. Что со мной? Учительница растерянно сказала мне: ах, сынок, это же ветры. Восемьдесят лет спустя я испытал то же ощущение, когда проснулся в постели Дельгадины и снова был декабрь, который настал точно в свое время, декабрь с его прозрачным, чистым небом, песчаными бурями и вихрями на улицах, вихрями, которые срывали крыши с домов и поднимали юбки у школьниц. Город наполнялся призрачным гулом. В ветряные ночи крики городского рынка были слышны в самых далеких кварталах так, словно он находился за углом. И неудивительно, что декабрьские ветры позволяли нам по голосам находить друзей, разбредшихся по самым далеким борделям.

Но с этими же ветрами мне пришло и дурное известие о том, что Дельгадина не сможет провести со мной рождественские праздники, а будет со своей семьей. Если я что-то презираю в этом мире, то это праздничные сборища по обязанности, на которых люди плачут от радости, и все эти искусственные огни, дурацкие рождественские песни и бумажные гирлянды, которые не имеют ничего общего с младенцем, родившимся две с половиной тысячи лет назад[4] в убогих яслях. Однако, когда наступила рождественская ночь, я не смог побороть тоски и отправился в комнату без нее. Я спал хорошо, а когда проснулся, рядом был плюшевый медвежонок, ходивший на задних лапах, как северный полярный, и открытка с надписью: «Гадкому папе». Роса Кабаркас говорила мне, что Дельгадина учится писать по моим урокам письма на зеркале, и меня восхитили ее ровные буквы. Но сама она меня огорчила еще одним известием, что медвежонок – ее подарок, так что в новогоднюю ночь я остался дома в постели с восьми вечера и заснул безо всякой горечи. Я был счастлив, потому что когда пробило двенадцать, то – за яростным трезвоном колоколов, фабричными гудками, пожарными сиренами, надрывными стонами отчаливающих судов, взрывами пороха и треском петард – я почувствовал, как на цыпочках вошла Дельгадина, легла рядом со мною и поцеловала меня. Почувствовал так ясно, что во рту у меня остался запах лакрицы от ее поцелуя.

4

В начале нового года мы начали узнавать друг друга, как будто мы жили вместе и наяву, я приноровился тихонечко напевать ей так, что она слышала, не просыпаясь, и отзывалась мне на природном языке тела. Ее настроение можно было понять по тому, как она спала. Изможденная и грубоватая вначале, она постепенно словно обретала внутренний покой, отчего лицо ее становилось красивее, а сны богаче. Я рассказывал ей свою жизнь, я читал ей на ухо черновики своих воскресных заметок, в которых всегда присутствовала она, не названная, но только она.

Как-то я оставил ей на подушке серьги с изумрудами, серьги моей матери. Она надела их к следующему нашему свиданию, но они ей не шли. Тогда я принес ей другие, более подходящие к цвету ее кожи. И объяснил ей: первые, которые я тебе принес, тебе не шли, ни к лицу, ни к стрижке. Эти будут хороши. В последующие два свидания она не надела ни те, ни другие, но на третье надела те, на которые я указал. И я понял, что она не повиновалась моим указаниям, но ждала случая сделать мне приятное. В те дни я так свыкся с домашней жизнью, что перестал спать голышом и начал на ночь надевать пижамы из китайского шелка, которыми уже давно не пользовался, поскольку не было, для кого их снимать.

Я начал читать «Маленького принца» Сент-Экзюпери, французского автора, которым во всем мире восхищаются больше, чем сами французы. Это было первое, что ее заинтересовало, хотя она и не проснулась, но заинтересовало настолько, что мне пришлось приходить два дня подряд, чтобы дочитать до конца. Потом мы читали сказки Перро, «Священную историю», «Тысячу и одну ночь» в дезинфицированном варианте для детей, и по разнице между тем и другим я понял, что ее сон имеет разные степени глубины в зависимости от того, насколько ей интересно то, что я читаю. Когда я чувствовал, что, как говорится, коснулся донышка, я гасил свет и, обняв ее, спал до петухов.

Я был счастлив, я целовал ее нежно-нежно в веки, и однажды ночью словно луч блеснул в небе: она улыбнулась в первый раз. А потом, ни с того, ни с сего, повернулась в постели спиной ко мне и проговорила недовольно: Это Исабель виновата, что улитки плакали. Я воодушевился надеждой, что может завязаться разговор, и в тон ей спросил: А чьи они? Она не ответила. Голос и тон у нее были плебейские, как будто вовсе не ее, как будто внутри скрывался кто-то чужой. И тогда в душе у меня исчезла даже тень сомнения: она мне больше нравилась спящей.

Единственной проблемой был кот. Он совершенно потерял интерес к жизни, два дня угрюмо сидел в своем углу, не поднимая головы, и цапнул меня, точно раненый зверь, когда я хотел посадить его в плетеную корзинку, чтобы Дамиана отнесла его к ветеринару. Она с трудом засунула кота в плетеную сумку и унесла, а он там бился внутри. Через некоторое время она позвонила мне из питомника, чтобы сказать: выхода нет, придется усыпить, но требуется мое распоряжение. Почему усыпить? Потому что очень старый, сказала Дамиана. Я подумал с яростью, что так и меня можно зажарить живьем в печке для котов. Я почувствовал себя беспомощным между двух огней: я не научился любить кота, однако душа не лежала распорядиться усыпить кота только потому, что он старый. Где эта инструкция, что в ней говорится?

Это происшествие так меня взволновало, что я написал воскресную статью под заголовком, заимствованным у Неруды: «Кот – это маленький комнатный тигр?» Статья породила новую кампанию, которая в очередной раз разделила общество на тех, кто за котов, и тех, кто против. Через пять дней возобладало мнение, что вполне законно усыпить кота в целях общественной гигиены, но не по причине его старости.

После смерти матери меня всегда мучил страх, что кто-то может дотронуться до меня, когда я сплю. Однажды ночью я это почувствовал, но голос матери вернул мне покой: Бедный мой сын. Снова я почувствовал это на рассвете в комнате Дельгадины и чуть не подскочил от радости, решив, что это она ко мне прикоснулась. Но нет: то была Роса Кабаркас в полной темноте. Одевайся скорее и пошли со мной, сказала она, у меня серьезная проблема.

Проблема была и гораздо более серьезная, чем можно себе представить. Одного из важных клиентов заведения убили, зарезали в первой комнате дома. Убийца скрылся. Труп, огромный, голый, но в туфлях, бледный, как вареная курица, лежал на постели, залитой кровью. Я узнал его с порога: это был Х.М.Б., крупный банкир, осанистый и симпатичный, известный умением хорошо одеваться, а главное – славившийся непорочностью своего домашнего очага. Две багровые раны на шее, точно губы, и здоровая дыра в животе, из которой шла кровь. Трупное окоченение еще не наступило. Но больше, чем раны, поразило меня то, что на съеженный смертью член был надет презерватив, похоже, не использованный.

Роса Кабаркас не знала, с кем он был, потому что он тоже обладал привилегией входить через дверь из сада. Не исключала она и вероятности, что партнером его был мужчина. Хозяйка заведения хотела от меня одного – чтобы я помог ей одеть труп. А держалась так спокойно и уверенно, что меня царапнула мысль, не является ли смерть для нее обычным, кухонным делом. Нет ничего труднее, чем одевать покойника, сказал я. С Божьей помощью, я это делала, заметила она. Это легко, если кто-нибудь мне его подержит. Я усомнился: Думаешь, кто-нибудь поверит в труп, исполосованный ножом, но в целехоньком костюмчике, как у английского джентльмена?

И тут я испугался за Дельгадину. Лучше всего тебе увести ее, сказала Роса Кабаркас. Сначала – труп, сказал я, холодея от страха. Она это заметила и не смогла скрыть презрения: Да ты дрожишь! За нее, сказал я, но это была только половина правды. Скажи ей, пусть уходит, пока сюда не нагрянули. Хорошо, сказала она, но тебе-то, журналисту, ничего не будет. Как и тебе, сказал я не без злости. Ты – единственный политик-либерал, который имеет вес в этом правительстве.

Над городом, наслаждавшимся мирной природой и прирожденной безопасностью, как проклятье нависала беда – каждый год его сотрясало известие об убийстве, жестоком и скандальном. На этот раз было иначе. Официальное сообщение с броскими заголовками и скупыми подробностями гласило, что молодой банкир подвергся нападению и был убит ударами ножа на шоссе Прадомар; мотивы преступления непонятны. У него не было врагов. В сообщении властей предполагаемыми убийцами назывались переселенцы из внутренних областей страны, которые породили волну преступности, совершенно не свойственной мирному духу местного населения. В первые же часы были задержаны более пятидесяти человек.

Я, возмущенный, пришел к редактору криминального отдела, типичному журналисту двадцатых годов в кепочке с зеленым целлулоидным козырьком и в резинках-подтяжках на рукавах, который полагал, что знает все до того, как оно произойдет. Однако на этот раз в руках у него были лишь обрывки нитей преступления, и я дополнил картину, с осторожностью для себя. И мы в четыре руки написали пять страниц для восьми колонок новостей на первую полосу, ссылаясь, как всегда, на некие источники, заслуживающие полного доверия. Однако у Гнусного Снежного Человека, цензора, не дрогнула рука, чтобы навязать газете официальную версию, что речь якобы идет о бандитском нападении либералов. Угрызения совести сменились у меня мрачной досадой во время погребения, самого циничного и многолюдного погребения века.

Вернувшись домой, тем же вечером я позвонил Росе Кабаркас узнать, что с Дельгадиной, но телефон не отвечал четыре дня. На пятый, стиснув зубы, я пошел к ней домой. Двери оказались запечатанными, но не полицией, а санитарной инспекцией. Соседи ничего не знали. От Дельгадины не осталось никаких следов, и я пустился на поиски, отчаянные, а порою и смешные, так что выбился из сил. Целыми днями я наблюдал за юными велосипедистками, сидя на пыльной парковой скамейке, где дети играли, карабкались на облупившуюся статую Симона Боливара. Мимо ездили, крутили педали эдакие блядушки, красивые, доступные, лови-хватай хоть с закрытыми глазами, как в жмурки. Когда надежда иссякла, я укрылся в спокойном мире болеро. Но точно отравленное питье: там каждое слово было ею. Раньше мне нужна была тишина, чтобы писать, потому что разум мой всегда больше тянулся к музыке, чем к писанию. А тут стало все наоборот: я мог писать только под сенью болеро. Моя жизнь наполнилась ею. Статьи, которые я писал в те две недели, были чистыми образцами любовных писем. Заведующий редакцией, раздраженный валом читательских откликов, попросил меня чуть убавить любовный пыл, пока не придумаем, как утешить эту массу влюбленных читателей.

Я не мог найти покоя, и оттого день шел кувырком. Я просыпался в пять и лежал в потемках, представляя Дельгадину в ее ирреальной жизни: как она будит братьев, как одевает их в школу, кормит, если есть что есть, и на велосипеде едет через весь город отбывать приговор – пришивать пуговицы. И я спросил себя с удивлением: о чем думает женщина, когда пришивает пуговицы? Думала она обо мне? Искала, как и я, Росу Кабаркас, чтобы выйти на меня? Целую неделю я не снимал домашнего балахона ни днем, ни ночью, не мылся, не брился, не чистил зубы, потому что любовь слишком поздно научила меня, что человек приводит себя в порядок, одевается и душится духами для кого-то, а у меня никогда не было – для кого. Дамиана решила, что я заболел, когда увидела меня в десять утра в гамаке голым. Я окинул ее замутненным вожделением взглядом и предложил вместе покачаться голышом. Она сказал пренебрежительно:

– А вы подумали, что станете делать, если я соглашусь?

Тут я понял, до чего же страдание подкосило меня. Я не узнавал сам себя в этих отроческих переживаниях. Я не покидал дом, боясь отойти от телефона. Писал, никому не звонил и при первом же звонке бросался к телефону, думая, что это может быть Роса Кабаркас. То и дело отрывался от занятий и звонил целыми днями, день за днем, пока не понял, что у этого телефона нет сердца.

Однажды дождливым вечером, вернувшись домой, я обнаружил на лестнице у дверей свернувшегося клубочком кота. Он был грязный и ободранный, на него было жалко смотреть. Из инструкции я понял, что кот болен, и я выполнил все указания, чтобы вернуть кота к жизни. А днем, когда я проснулся после сиесты, мне вдруг взбрело в голову, что кот может привести меня к дому Дельгадины. Я понес его в рыночной корзинке к дому Росы Кабаркас, который стоял все еще опечатанный и без признаков жизни, но кот стал биться в корзинке и в конце концов выскочил, перепрыгнул через изгородь и исчез в саду меж деревьев. Я постучал кулаком в дверь; из-за двери, не открывая ее, голос по-военному спросил: Кто идет? Свои, ответил я, чтобы не отставать. Я ищу хозяйку. Нет хозяйки, сказал голос. Откройте хотя бы, чтобы забрать кота. Нет кота, сказал голос. Я спросил: Вы – кто?

– Никто, – сказал голос.

Я всегда считал, что выражение умереть от любви – не более чем поэтическая вольность. В тот вечер, возвращаясь домой без кота и без нее, я убедился, что не просто можно умереть, но что я сам, старый и без никого, умираю из-за любви. И еще я понял, что правда и другое: ни на что на свете я не променял бы наслаждения своим страданием. Я потерял более пятнадцати лет, пытаясь перевести «Песни» Леопарди, и только в тот вечер я прочувствовал их по-настоящему: Горе мне, если это любовь, то какие терзанья.

В редакции мое появление в домашней одежде и небритым породило сомнения относительно моего умственного здоровья. Перестроенное помещение, разделенное стеклянными перегородками на индивидуальные кабинки, свет под потолком сделали редакцию похожей на родильный дом. Атмосфера искусственной тишины и комфорта побуждала говорить шепотом и ходить на цыпочках. В вестибюле, точно покойные вице-короли, красовались три пожизненных директора на портретах маслом и фотографии знаменитостей, посещавших редакцию. В огромном парадном зале на почетном месте висела гигантская фотография нынешнего состава редакции, сделанная в день моего рождения. Я не удержался, мысленно сравнил ее с другой, где мне тридцать лет, и еще раз с ужасом убедился, что на фотографиях стареют больше и хуже, чем в действительности. Секретарша, та, что целовала меня на юбилее, спросила, не болен ли я. И я был счастлив сказать ей правду, чтобы она не поверила: Болен от любви. Она сказала: Какая жалость, что от любви не ко мне! Я ответил комплиментом: Напрасно вы так уверены.

Редактор криминального отдела вышел из своей кабинки, крича, что обнаружены два трупа – девушки, не идентифицированы. Я испугался: какого возраста? Молодые, сказал он. Возможно, бежали сюда из внутренних районов, спасаясь от убийц, наемников режима. Я вздохнул с облегчением. Ситуация разрастается тихо, как пятно крови, и захлестывает нас, сказал я. Редактор, уже издали, крикнул:

– Не кровью, маэстро, а дерьмом.

Еще хуже было через несколько дней, когда у книжного магазина «Мундо» мимо меня стремительно прошла девушка с корзинкой, точно такой же, как моя для кота. Меня бросило в озноб. Я кинулся за ней, расталкивая локтями шумную полуденную толпу. Она была очень красива и легко скользила в толпе, сквозь которую мне удавалось пробираться с трудом. Наконец я догнал ее, зашел спереди и посмотрел ей в лицо. Она отстранила меня рукой, не останавливаясь и не извинившись. Это была не та, что я думал, но ее гордая стать сразила меня так, словно это была она. И я понял, что не узнаю Дельгадину, не спящую и в одежде, как и ей не узнать, кто я, раз она меня никогда не видела. В припадке безумия я за три дня связал двенадцать пар пинеток, голубых и розовых, для новорожденных, силясь не слушать, не петь и не вспоминать песен, которые напоминали бы мне о ней.

Я никак не мог справиться с душевным волнением и начал понимать, что я стар, коли так слаб и бессилен перед любовью. И еще более драматическое доказательство этому получил я, когда в людном торговом районе автобус сбил велосипедистку. Ее только что отнесли в машину «скорой помощи», но о трагичности ситуации можно было судить по луже свежей крови и груде искореженного металла, в которую превратился ее велосипед. Но подействовал на меня не столько вид смятого велосипеда, сколько его марка, модель и цвет. Это мог быть только тот самый, который я подарил Дельгадине.

Все очевидцы говорили, что сбитая велосипедистка была молодая, высокая, худенькая, с короткими вьющимися волосами. Обезумев, я схватил первое же проходившее мимо такси и велел везти меня в больницу Милосердия, старое здание с охряными стенами, похожее на застрявшую в песках тюрьму. Полчаса я метался, чтобы войти в здание, и еще полчаса – чтобы выйти в благоухавший цветущими фруктовыми деревьями сад, где страдающая женщина заступила мне путь и, глядя прямо в глаза, воскликнула:

– Я – та, которую ты не ищешь.

Только тогда я вспомнил, что здесь вольно содержатся помешанные из муниципального сумасшедшего дома. Мне пришлось сказать в дирекции, что я журналист, чтобы служащий провел меня в отделение «Скорой помощи». В журнале поступлений значилось: Росальба Риос, шестнадцати лет, занятия не известны. Диагноз: сотрясение мозга. Состояние: средней тяжести. Я спросил заведующего отделением, могу ли я ее увидеть, в тайной надежде, что мне не разрешат, но меня с радостью повели, надеясь, что я напишу, в каком плачевном состоянии находится больница.

Мы прошли через большой зал, пропитанный запахом карболки, где на койках скрючились больные. В глубине, в закутке, на железной каталке лежала та, которую мы искали. Голова была скрыта бинтами, лица не разобрать, страдающая, в кровоподтеках, но мне довольно было увидеть ее ноги, и я уже знал: это не она. И только тогда я вдруг подумал: а что было бы, если бы это оказалась она?

На следующий день, еще не стряхнув с себя ночного мрака, я собрался с духом и отправился на рубашечную фабрику, где, как сказала мне однажды Роса Кабаркас, работала девочка, и попросил хозяина показать его предприятие, которое мы хотим взять за образец для континентального проекта Организации Объединенных Наций. Хозяин, толстокожий и меланхоличный ливанец, с готовностью распахнул двери своего царства в надежде стать примером для мирового сообщества.

Три сотни девушек смиренно пришивали пуговицы в огромном освещенном искусственным светом помещении. При виде нас они все выпрямились как школьницы и поглядывали на нас краем глаза, пока управляющий рассказывал о вкладе их предприятия в бессмертное искусство пришивания пуговиц. Я вглядывался в лица девушек, страшась узнать Дельгадину, одетую и не спящую. Но узнала меня девушка с испуганным от беспощадного восхищения лицом:

– Скажите, сеньор, это вы пишете в газете любовные письма?

Я и представить себе не мог, что спящая женщина могла так сокрушительно повлиять на человека. Я убежал с фабрики не попрощавшись, уже не думая о том, что одна из этих девственниц из чистилища и была той, которую я искал. Когда я вышел оттуда, единственное чувство, которое осталось у меня в жизни, было желание плакать.

Роса Кабаркас позвонила в конце месяца и дала невероятное объяснение: удалось провести заслуженный отдых в Картахене-де-Индиас после убийства банкира. Разумеется, я ей не поверил, но поздравил с такой удачей и позволил ей вдоволь навраться, прежде чем задал вопрос, клокотавший у меня в сердце:

– А она?

Роса Кабаркас надолго замолчала. Она здесь, сказала наконец Роса, но голос ее поплыл: Надо подождать немного. Сколько? Понятия не имею, я тебя извещу. Я почувствовал, что она уходит от ответа, и резко оборвал ее: Погоди, дай хотя бы след. Нет следа, сказала она и заключила: Будь осторожен, ты можешь навредить себе, а главное – навредить ей. Мне было не до экивоков. Я умолял ее дать мне хотя бы возможность приблизиться к правде. В конце концов, сказал я, мы – сообщники. Она не отступила ни на шаг. Успокойся, сказала она, девочка в порядке и ждет, когда я ее позову, но вот сейчас пока не надо ничего делать и больше я ничего не скажу. Прощай.

Я так и остался с телефонной трубкой в руке, не зная, как поступить, потому что Роса Кабаркас мне была знакома достаточно хорошо, чтобы понимать: не по-доброму от нее ничего не добьешься. После полудня я потихоньку прошелся вокруг ее дома, больше полагаясь на случай, чем на доводы рассудка, но дом по-прежнему был заперт и опечатан санитарной инспекцией. Я подумал, что Роса Кабаркас звонила мне из какого-то другого места, может быть, даже из другого города, и одна эта мысль наполнила меня тревожными предчувствиями. Однако в шесть часов, когда я меньше всего ожидал, по телефону, как пароль, прозвучали почти точь-в-точь мои слова:

– Вот теперь – да.

И в десять вечера, дрожа и кусая губы, чтобы не плакать, я пошел, нагруженный коробками со швейцарским шоколадом, халвою и карамелью и с корзиной пылающих роз, чтобы усыпать ими всю постель. Дверь была приоткрыта, свет включен и из радио тихо лилась соната номер один Брамса для скрипки и фортепиано. Дельгадина в постели была такая великолепная и непохожая на себя, что я с трудом узнал ее.

Она выросла: не то чтобы стала выше, но заметно созрела, так что казалось, будто ей на два или три года больше и что она обнажена как никогда. Ее высокие скулы, кожа, загоревшая под солнцем у бурного моря, тонкие губы и короткие вьющиеся волосы придавали ее облику андрогенное великолепие праксителевского Аполлона. Однако спутать было невозможно, потому что ее груди налились так, что уже не умещались в моей ладони, бедра округлились, а костяк стал крепче и гармоничнее. Меня изумило, как удачно распорядилась природа, однако искусственные ухищрения ошеломили: накладные ресницы, ногти на руках и ногах, покрытые перламутровым лаком, и дешевые духи, не имеющие никакого отношения к любви. Но что меня совершенно вывело из себя, это украшения, которые были на ней: золотые серьги с гроздьями изумрудов, ожерелье натурального жемчуга, золотой браслет, сверкавший бриллиантами, и перстни с драгоценными камнями на каждом пальце. На стуле лежал ее ночной наряд с вышивкой и блестками и атласные тапочки. Внутри у меня все вскипело.

– Блядь! – выкрикнул я.

Потому что дьявол шепнул мне на ухо страшную догадку. Было так: в ночь убийства у Росы Кабаркас, наверное, не хватило ни времени, ни выдержки, чтобы предупредить девочку, и полиция нашла ее в комнате, одну, несовершеннолетнюю и без алиби. Нету равных Росе Кабаркас в таких ситуациях: она продала девственность девочки какому-нибудь местному бонзе в обмен на то, что ее вытащат чистой из этого преступления. Первым делом, разумеется, надо было исчезнуть на время, пока не утихнет скандал. Какая прелесть! Медовый месяц втроем, они, двое, в постели, а Роса Кабаркас на роскошной террасе упивается счастливой безнаказанностью. Слепой от безумной ярости, я метал в стену одно за другим все, что было в комнате: лампы, радиоприемник, вентилятор, зеркала, кувшины, стаканы. Я делал это без спешки, но не останавливаясь, со страшным грохотом, методично и трезво, и это спасло мне жизнь. Девочка при первом же громком звуке подскочила, но не взглянула на меня, а только сжалась в комочек, спиною ко мне, и так лежала, вздрагивая, пока я не прекратил грохотать. Куры во дворе и предрассветные собаки загомонили еще пуще. В ослепляющей ясности гнева меня посетило последнее вдохновение – поджечь дом, но тут в дверях появилась невозмутимая фигура Росы Кабаркас в ночной рубашке. Она не сказала ничего. Только взглядом оценила размеры бедствия и удостоверилась, что девочка свернулась в клубочек, как улитка, закрыла голову руками: перепуганная, но целая и невредимая.

– Боже мой! – воскликнула Роса Кабаркас. – Что бы я отдала за такую любовь!

Она смерили меня взглядом с состраданием и приказала: Пошли. Я пошел за нею в дом, она молча налила мне стакан воды, жестом указала сесть напротив нее и приготовилась к моей исповеди. Ладно, сказала она, веди себя как взрослый и расскажи мне, что с тобой?

Я рассказал ей все, что представилось мне правдой. Роса Кабаркас выслушала меня молча, без удивления и как будто бы наконец-то поняла. Ну просто чудо, сказала она. Я всегда говорила, что ревность знает больше, чем правда. И тогда она рассказала мне то, что было на самом деле, без утайки. Действительно, сказала она, в сумятице той ночи она совершенно забыла о спящей в комнате девочке. Один из ее клиентов, к тому же адвокат покойника, умасливал и подмазывал всех направо и налево и пригласил Росу Кабаркас в Картахену-де-Индиас, отдохнуть в отеле, пока не утихнет скандал. Поверь, сказала Роса Кабаркас, все это время я не переставала ни на минуту думать о тебе и о девочке. Позавчера вернулась и первым делом позвонила тебе по телефону, но никто не ответил. А девочка пришла тотчас же, но была в таком ужасном виде, что я отмыла ее для тебя, одела, послала в салон красоты и велела убрать ее как королеву. И ты видел: она великолепна. Роскошный наряд? Эти наряды я даю на время моим самым бедным птичкам, когда им надо пойти потанцевать с клиентом. Драгоценности? Мои. Достаточно и дотронуться до них, сказала она, чтобы понять: бриллианты в них – стеклянные, а металл – жесть. Так что не дури, заключила она: иди разбуди ее, попроси прощенья и в конце-то концов сделай с ней то, что положено. Вы как никто достойны быть счастливыми.

Я сделал сверхъестественное усилие поверить ей, но любовь перемогла рассудок. Бляди, закричал я, оглушенный живым огнем, который сжигал меня изнутри. Вот вы кто! Грязные бляди! Не хочу больше знать ни тебя, ни всех этих блядушек, а главное – ее. И от дверей я прощально махнул рукой – навсегда. Росу Кабаркас это не поколебало.

– Ступай с Богом, – сказала она с гримаской жалости и вернулась к реальной жизни. – А счет за то, что ты натворил в комнате, я тебе пришлю.

5

Читая «Мартовские иды»[5], я наткнулся на роковую фразу, приписанную автором Юлию Цезарю: «Невозможно в конце концов не стать тем, кем тебя считают другие». Я не смог найти подтверждения авторства этих слов ни в трудах самого Юлия Цезаря, ни в текстах его биографов, от Светония до Каркопино, однако слова эти стоило знать. Их роковой смысл стал ясен в последующие месяцы моей жизни и внес определенность, которой мне не хватало не просто для того, чтобы писать эти воспоминания, но и чтобы приступить к ним с любовью к Дельгадине и отбросив всякую стыдливость.

Я не знал ни минуты покоя, перебивался бутербродами и похудел так, что брюки сваливались. Блуждающие боли осели в костях, настроение беспричинно и резко менялось, ночи мои проходили в лихорадочной бессоннице, так что не мог ни читать, ни слушать музыку, а днем, наоборот, клевал носом от тупой сонливости, не приносящей сна.

Облегчение пришло нежданно-негаданно. В набитом автобусе в районе Лома Фреска сидевшая рядом женщина – я не заметил, когда она вошла, – шепнула мне на ухо: все еще можешь? Это была Касильда Армента, старая любовь, которая принимала и терпела меня как постоянного клиента еще с той поры, когда была горделивой и юной. Уйдя отдел, полубольная и нищая, она вышла замуж за огородника-китайца, который дал ей свое имя, поддержку, а может быть, и немножко любви. В семьдесят три года она сохранила тот же вес, красоту, сильный характер и свободные манеры, свойственные ее профессии.

Она привела меня к себе в дом среди китайских огородов, на холме, у шоссе к морю. Мы сели с ней в пляжные шезлонги на тенистой террасе среди папоротников, разросшихся астромелий и птичьих клеток, висящих под крышей. На склоне холма повсюду виднелись огородники-китайцы в конусообразных шляпах, засеивающие свои огороды под палящим солнцем и серое пространство Бокас де-Сениса с двумя скалистыми дамбами, меж которыми, как по каналу, на протяжении нескольких лиг река добирается до моря. Мы разговаривали, а в это время белый океанский пароход вошел в устье и мы молча следили за ним, пока не услышали его мрачный бычий рев из речного порта. Она вздохнула. Представляешь? За более чем полвека первый раз я принимаю тебя не в постели. Мы уже не те, сказал я. Она продолжала, не слыша меня: Каждый раз, когда тебя передают по радио, когда расхваливают, как тебя любят люди и называют тебя учителем любви, представляешь, я всегда думаю, что никто не знает так, как я, какой ты щедрый и какой умелый в любви. Серьезно, сказала она, никто бы не смог лучше меня быть с тобою.

Дальше сопротивляться я не мог. Она это почувствовала, увидела мои увлажнившиеся глаза, и только тогда, наверное, поняла, что я уже не тот, что был когда-то, а я выдержал ее взгляд с мужеством, на которое и не думал, что способен. Я становлюсь старым, сказал я. Мы уже старые, вздохнула она. Просто этого не чувствуешь изнутри, а те, кто смотрит на тебя снаружи, видят это.

Невозможно было не открыть ей сердце, и я рассказал ей всю сжигавшую меня изнутри историю, начиная с первого звонка Росе Кабаркас в канун моего девяностолетия до той трагической ночи, когда я вдребезги разгромил все в комнате и больше туда не вернулся. Она слушала, как я изливал душу, так, как будто сама переживала это, потом неспешно обдумывала и наконец улыбнулась.

– Делай, конечно, что хочешь, но не теряй это создание, – сказала она мне. – Нет горше несчастья, чем умирать одному.

Мы поехали в Пуэрто-Коломбиа на маленьком игрушечном поезде, медленном, как конный экипаж. Пообедали напротив изъеденного деревянного мола, через который в страну входил весь мир до того как вычистили дно в Бокас де-Сениса. Мы сели под пальмовым навесом, где дородные негритянские матроны подавали жареную рыбу-парго, рис с кокосом и дольки зеленого банана. Подремали в душном зное двух часов пополудни, а потом разговаривали, пока огромное пылающее солнце не утонуло в море. Жизнь представлялась мне фантастической. Смотри, как она распорядилась – подарила нам медовый месяц, пошутила Касильда. И продолжила серьезно: Оглядываюсь сейчас назад и вижу вереницу из тысяч мужчин, которые прошли через мою постель, а я отдала бы душу за то, чтобы один, пусть самый захудалый, остался со мной. Слава Богу, вовремя нашла моего китайца. Это все равно как выйти замуж за мизинец, но зато он – только мой.

Она посмотрела мне в глаза, взвесила мою реакцию на только что сказанное и заключила: Так что иди разыщи сейчас же эту беднягу, даже если то, что тебе нашептывает твоя ревность, правда, все равно, как говорится, что сплясал, того у тебя уже никто не отнимет. Но, конечно, стариковский романтизм – ни к чему. Разбуди ее и всади в нее по самые уши эту свою оглоблю, которой тебя наградил дьявол за твою трусость и низость. А серьезно, закончила она душевно, не дай себе умереть, не испытав этого чуда – спать с тем, кого любишь.

Пульс у меня дрожал и рвался на следующий день, когда я набирал номер телефона. И потому, что страшился новой встречи с Дельгадиной, и потому, что не знал, что мне ответит Роса Кабаркас. У нас с ней был серьезный спор, когда она за разгром, учиненный мною в ее комнате, посчитала с большой выгодой для себя. Мне пришлось продать одну из самых любимых картин моей матери, которая стоила целое состояние, но в момент истины она не оправдала и десятой доли моих иллюзий. Я добавил к вырученному остатки своих сбережений и отнес все Росе Кабаркас окончательно и бесповоротно: или берешь это, или ничего. Поступок был самоубийственный, потому что ей довольно было продать всего одну мою тайну, чтобы уничтожить мое доброе имя. Но она не упиралась, а оставила себе картины, которые в ночь разбирательства взяла в залог. Одним ударом я потерял все: Дельгадину, Росу Кабаркас и последние мои сбережения. Однако вдруг услышал телефонный звонок: один, два, три, и в трубке – она: ну, как? Мне изменил голос. Я повесил трубку. Лег в гамак, попытался успокоиться асептической лирикой Сати, но вспотел так, что намок даже полотняный гамак. И не смог собраться с духом позвонить до следующего дня.

– Ладно, – проговорил я твердым голосом. – Сегодня – да.

Роса Кабаркас, а как же иначе, отозвалась как ни в чем не бывало. Ах, мой печальный мудрец, и вздохнула непобедимо, пропадаешь на два месяца, а потом появляешься и просишь несбыточного. Она сказала, что не видела Дельгадину больше месяца, что та, похоже, оправилась от страха, которого натерпелась, когда я громил комнату, оправилась настолько, что не вспомнила об этом и не спросила про меня и вообще довольна своей новой работой и работа лучше и платят больше, чем за пришивание пуговиц. Внутри у меня полыхнуло огнем. Не иначе, как проституткой стала, сказал я. Роса возразила, не моргнув: Если бы так, она была бы здесь. Где бы еще ей было лучше? Быстрота, с какой она привела этот логический довод, усугубила мои подозрения: Откуда мне знать, что ее там нет? В таком случае, парировала она, тебе лучше вообще не знать ничего. Или не так? Я ее возненавидел снова. Но после некоторых препирательств она пообещала поискать девочку. Без особых надежд, потому что телефон соседки, по которому она ей звонила, все еще отключен, а где живет девочка, она понятия не имеет. Ну, ладно, это не смертельно, черт возьми, сказала она, я тебе позвоню через часик.

Часик затянулся на три дня, но девочку она нашла, здоровенькую и свободную. И я вернулся, пристыженный, и исцеловал ее всю, каясь, целовал с двенадцати ночи до ранних петухов. Как долгое покаяние, которому я обещал предаваться вечно, и было так, словно все началось с самого начала. Комната стояла голая, нежилая и все, что я принес когда-то, пришло в упадок. Роса оставила все в запустении и сказала, если я хочу что-нибудь улучшить, то за мой счет, поскольку я у нее в долгу. Но моя экономическая ситуация шла к полному нулю. Пенсии с каждым разом хватало все на меньшее и меньшее. То немногое в доме, что можно было продать – исключая священные для меня драгоценности матери, – не имело рыночной ценности, и ничто не было достаточно старым, чтобы считаться старинным. В лучшие времена губернатор делал мне соблазнительное предложение купить целым блоком книги классиков – греческих, латинских и испанских – для библиотеки департамента, но тогда у меня к этому не лежала душа. А потом случилось столько политических перемен и вообще мир стал хуже, так что власти уже не думали ни об искусстве, ни о литературе. Устав искать достойный выход, я сунул в карман драгоценности, которые мне вернула Дельгадина, и пошел закладывать их на мрачную улочку, которая вела к городскому рынку. С видом рассеянного мудреца я несколько раз прошелся мимо битком набитых захудалых кабачков, лавчонок со старыми книгами и ломбардов, но честь Флорины Диас преградила мне путь: я не отважился. Тогда я решил продать их с высоко поднятой головой в старинном и достойном доверия ювелирном магазине.

Рассматривая драгоценности через увеличительное стекло, продавец задавал мне вопросы. У него были манеры и повадки врача и такое же свойство внушать страх. Я рассказал ему, что эти драгоценности достались мне в наследство от матери. На каждое мое объяснение он отзывался, согласно бурча, и наконец отложил свой монокль.

– Очень сожалею, – сказал он. – Но это все – бутылочные донца.

На мое удивление он пояснил с мягким состраданием: Хорошо еще, что золото – это золото, а платина – платина. Я пощупал карман, желая убедиться, что принес счета за их покупку, и сказал вполне миролюбиво:

– Но они были куплены в этом почтенном магазине более ста лет назад.

Он и бровью не повел. Случается, сказал он, что с фамильных драгоценностей со временем исчезают наиболее ценные камни; их заменяют или домашние отщепенцы, или воры-ювелиры, и подлог раскрывается, только когда их пытаются продать. Однако, позвольте, одну секундочку, сказал он и унес драгоценности за дверь в глубине магазина. Через некоторое время он вернулся и, ничего не объясняя, указал мне на стул – сесть и подождать, – а сам продолжал работать.

Я оглядел лавку. Мне случалось несколько раз приходить сюда с матерью и запомнилась фраза, которую она повторяла: «Не говори папе». Неожиданно пришла мысль, от которой меня передернуло: а что, если Роса Кабаркас с Дельгадиной сговорились и продали настоящие камни, а мне вернули украшения с поддельными?

Сомнения сжигали меня, но тут секретарша пригласила меня последовать за ней в ту самую дверь в глубине, в небольшой кабинет с длинными полками, уставленными толстыми томами. Колоссального роста араб поднялся из-за письменного стола в глубине кабинета, пожал мне руку, называя на ты с жаром старого друга. Мы вместе учились на бакалавров, сказал он мне вместо приветствия. Я без труда вспомнил его: он был лучшим футболистом в школе и чемпионом в наших первых походах по борделям. Потом я потерял его из виду, а он, увидев меня, такого дряхлого, должно быть, спутал с каким-нибудь своим однокашником.

На стеклянной поверхности письменного стола лежала открытой учетная книга из архива, в которой значились и драгоценности моей матери. Точная запись с датами и подробностями свидетельствовала о том, что она сама, лично, заменила драгоценные камни двух поколений красивых и достойных женщин рода Каргамантос и продала их этой самой лавке. Это случилось, когда хозяином, вершившим дела, был отец нынешнего владельца, с которым мы еще учились в школе. И он успокоил меня: эти уловки – обычное дело для знатных семей, попадавших в беду, чтобы разрешить денежные затруднения без ущерба для чести. Перед лицом жестокой реальности я решил сохранить то, что услышал, как память об иной Флорине де Диос, которой я не знал.

В начале июля я почувствовал истинное расстояние, отделявшее меня от смерти. Ход моего сердца ослабел, и я повсюду начал видеть безошибочные признаки конца. Самое четкое ощущение пришло во время концерта в Обществе изящных искусств. В зале испортился кондиционер, и сливки всей литературы и искусства томились, как в паровой бане, в битком набитом зале, но магическая сила музыки возносила к небу. А в конце, на Allegretto poco mosso, меня потрясло прозрение, что я слушаю последний концерт, отпущенный мне судьбою в этой жизни. Я не испытал ни боли, ни страха, а только всесокрушающее чувство: мне довелось это пережить.

Когда наконец мне, мокрому от пота, удалось пробиться сквозь объятия и фотографов, я столкнулся носом к носу с Хименой Ортис, восседавшей, точно столетняя богиня, в кресле на колесах. Само ее присутствие навалилось на меня ощущением смертного греха. Она была в шелковой тунике цвета слоновой кости, такой же гладкой, как ее кожа, нитка настоящего жемчуга трижды обвивала ее шею, волосы как перламутр, подстриженные по моде двадцатых годов, ложились на щеку завитком, точно ласточкино крыло, а огромные желтые глаза светились, оттененные натуральными тенями подглазий. Все в ней противоречило слухам, будто ее разум с каждым днем становился все более подобным чистому листу из-за необратимой эрозии памяти. Я окаменел без сил перед нею, но превозмог душный жар, бросившийся мне в лицо и молча приветствовал ее галантным поклоном. Она улыбнулась улыбкой королевы и вцепилась мне в руку. Я понял, что это – подачка судьбы, и не упустил случая, чтобы вытащить вечно саднившую меня занозу. Об этом мгновении я мечтал всю жизнь, сказал я ей. Да что ты! сказала она. А ты – кто? Я так и не узнал, вправду ли она все забыла, или это была последняя месть ее жизни.



Поделиться книгой:

На главную
Назад