– Кажется, сегодня холодно?
– Нет, матушка, Ваше Величество, сегодня довольно тепло! – отвечал он каждый раз.
– Уж воля Ее Величества, – сказал он соседу своему, – а я на правду черт!
Во времена Ушакова в его эскадре служил командиром линейного корабля грек Кумани, основатель славной династии черноморских моряков. Командиром Кумани был прекрасным, но при этом был абсолютно неграмотным и принципиально не желал грамоте учиться.
Выкручивался из постоянно возникающих из-за этого ситуаций он исключительно за счет сообразительности и феноменальной памяти.
Однажды Ушаков решил подшутить над Кумани и вызвал его к себе. Буквально перед входом в каюту адмирала Кумани вручили бумагу, которую он должен был доложить. Перед тем как зайти, Кумани перехватил адъютанта и тот скороговоркой прочитал ему бумагу. После этого Кумани вошел к Ушакову и на вопрос того, что же написано в служебной бумаге, держа ту вверх ногами, в точности воспроизвел весь текст. Ушакову ничего не оставалось, как рассмеяться…
Александр Васильевич Суворов любил, чтобы каждого начальника подчиненные называли по-русски, по имени и отчеству. Присланного от адмирала Ушакова иностранного офицера с известием о взятии Корфу спросил он:
– Здоров ли друг мой Федор Федорович?
Немец попал в тупик, не знал, о ком спрашивают.
Затем подумав, сказал:
– Ах да, господин фон Ушаков здоров.
– Возьми к себе свое «фон»: раздавай кому хочешь. А победителя турецкого флота на Черном море, потрясшего Дарданеллы и покорившего Корфу, называй Федор Федорович Ушаков! – закричал Суворов в гневе.
Известный литератор адмирал Шишков говорил однажды о своем любимом предмете, то есть о чистоте русского языка, который позорят введениями иностранных слов. «Вот, например, что может быть лучше и ближе к значению своему, как слово дневальный? Нет, вздумали вместо его ввести и облагородить слово дежурный, и выходит частенько, что дежурный бьет по щекам дневального».
Адмирал Чичагова вскоре после войны 1812 года был назначен членом Государственного совета. После нескольких заседаний перестал он ездить в Совет. Об этом доложили императору Александру Первому. Встретив адмирала, он сделал ему замечание.
– Извините, ваше величество! – ответил Чичагов. – Но на последнем заседании, где я был, шла речь об устройстве Камчатки, и я полагал, что отныне все уже в России устроено, и собираться совету не для чего!
Тот же Чичагов вскоре навсегда покинул Россию, обидевшись за критику своих действий при Березине, перебрался в Париж. Петр Полетика, встретившись там с ним и выслушав долгий монолог адмирала, что в России все плохо, не выдержал и сказал:
– Признайтесь, однако же, что есть в России одна вещь, которая так же хороша, как и в других государствах!
– Что же, например? – спросил с вызовом Чичагов.
– Да хоть бы деньги, которые вы в виде пенсии регулярно получаете из России!
Денис Давыдов однажды высказался о генерале, который попал в море в сильный шторм:
– Бедняга, что он должен был выстрадать – он, который боится воды как огня!
В конце XVIII века в Европе произошла революция и в мужском костюме. Вместо коротких штанов при башмаках с пряжками и узких, в обтяжку панталонов с сапогами модники стали надевать либеральные широкие панталоны с гульфиком впереди, сверх сапог или при башмаках. Однако мода еще не дошла до российских аристократических салонов. Однажды заезжий модник явился в новомодном наряде на светский бал. Но его не поняли. Хозяин подбежал к щеголю:
– Что ты за штуку тут выкидываешь? Ведь тебя приглашали на бал танцевать, а не на мачту лазить! Для чего вздумал нарядиться матросом?
И выгнал парижского пижона взашей.
Известный дуэлянт Федор Толстой, участвовавший в кругосветном плавании Крузенштерна, за плохое поведение был списан с судна и возвращался в Петербург через Сибирь. Там он встретил старика из старых матросов, который коротал время сивухой и балалайкой. Толстой говорил, что он пил хорошо, но еще лучше играл. Особенно запомнился Толстому куплет его песни:
На этом «авось проглочу» старик начинал рыдать, говоря: «Понимаете ли, ваше сиятельство, всю силу этого „авось проглочу“!»
Перед нами письмо начала XIX века, в котором морской офицер описывает другу свою службу и личную жизнь: «В свое время я совершил два кругосветных вояжа и много заграничных и внутренних кампаний и исполнил всякие цензы. Затем служба моя заштилела в качестве флаг-офицера адмирала Беллинсгаузена (быть флаг-офицером Беллинсгаузена, памятник которому стоял в Кронштадте, – значит не плавать –
Достаточно остроумным человеком был император Николай Первый. В войну 1828 года на Черноморском флоте служил сын ушаковского сподвижника адмирал Кумани. На своем флагмане Кумани держал адъютантом племянника-мичмана, отличавшегося разгильдяйством. Тот все время ходил подшофе с друзьями, такими же шалопаями-мичманами. Но никто не понимал, где они хранят спиртное.
В одну из ночей во время осады Варны Кумани проснулся ночью от совсем близкого выстрела. Старый вояка мгновенно отреагировал:
– Турки!
Вскочил с койки, а ноги в шипучей воде.
– Пробоина!
С криком: «Бить боевую тревогу», Кумани как был в халате и колпаке, так и выскочил на шканцы. Вахтенный лейтенант пораженно смотрел на адмирала.
– Никаких турок нет, ваше превосходительство!
Кумани огляделся – и впрямь никого!
Сконфуженный и злой он спустился в каюту и только тогда выяснил, что причиной его паники стала посудина с дрожжевой брагой, которую держал под его койкой любимый племянник. Она-то и взорвалась среди ночи.
Раздраженный Кумани велел высечь линьками вестового, который все знал, но молчал. Мичману племяннику дядюшка надавал тумаков самолично. Император Николай Первый, которому рассказали о случившемся, долго хохотал, а потом распорядился:
– Определить Кумани-младшего в ревизоры. Коли прятать может, значит, и находить сможет тоже!
На одну из гауптвахт Петербурга однажды под арест были посажены два офицера – гвардеец и моряк. В один из дней заступил караул Измайловского полка и его начальник по старой дружбе отпустил своего однополчанина отдохнуть домой на несколько часов. Завидуя этому, флотский офицер сделал официальный донос об отпуске арестанта. Обоих гвардейцев за нарушение устава отдали под суд и изгнали из гвардии. Однако при этом император Николай Первый наложил следующую резолюцию: «Гвардейцев перевести в армию, а моряку за донос дать в награду третное жалование с написанием в формуляре, за что именно он эту награду получил».
Вскоре после смерти адмирала Лазарева придворные дамы рассказали императору Николаю Первому, что ночью они «спиритировали» и вызывали дух Лазарева, с которым затем беседовали.
Николай был этим крайне удивлен:
– Я могу поверить, что вы вызывали дух Лазарева. Я могу поверить, что он к вам явился. Но во что поверить не могу, так это в то, что он с вами, дурами, согласился беседовать!
Бывший в 30-50-х годах XIX века начальником Главного морского штаба князь Меншиков был известен как очень остроумный человек. Многие из его острот пережили века. Вот некоторые из них.
В 1850 году, во время опасной болезни министра финансов Канкрина, князя Меншикова как-то спросили о здоровье больного. Не любя Канкрина, который всегда нерегулярно выделял деньги на флот, Меншиков отвечал лаконично:
– Новости о Канкрине самые худые. Ему гораздо лучше!
Однажды Меншиков разговаривал с императором Николаем Первым и, завидев проходившего мимо Канкрина, сказал: «Вот и наш фокусник идет!»
– Какой еще фокусник! – недовольно буркнул Николай. – Это наш министр финансов!
– Фокусник, фокусник! – покачал головой Меншиков. – Канкрин держит в правой руке золото, а в левой – платину. Дунет в правую – а там уже ассигнации, в левую – облигации!
Из воспоминаний об остротах князя А. Меншикова: «Лазарев (однофамилец известного адмирала –
Известно, что когда приехал в Россию Рубини, он еще сохранял все пленительное искусство и несравненное выражение пения своего, но голос его уже несколько изменял ему. Спрашивали князя Меншикова, почему не едет он хоть раз в оперу, чтобы послушать Рубини. «Я слишком близорук, – отвечал он, – не разглядеть мне пения его».
У князя Меншикова с графом Клейнмихелем была, что называется или называлось, контра; по службе ли, или по другим поводам, сказать трудно. В шутках своих князь не щадил ведомства путей сообщения. Когда строились Исаакиевский собор, постоянный мост через Неву и Московская железная дорога, он говорил: «Достроенный собор мы не увидим, но увидят дети наши; мост мы увидим, но дети наши не увидят; а железной дороги ни мы, ни дети наши не увидят». Когда же скептические пророчества его не сбылись, он при самом начале езды по железной дороге говорил: «Если Клейнмихель вызовет меня на поединок, вместо пистолета или шпаги предложу ему сесть нам обоим в вагон и прокатиться до Москвы. Увидим, кого убьет!»
Адмирал Рикорд, завидев однажды на Невском проспекте некоего знакомого литератора, начал издалека кричать ему: «Спасибо, большое спасибо за славную статью вашу, которую сейчас прочел я в журнале: нечего сказать, мастерски написана! Но, признаться надо, славная статья и этой бестии…» Современник не без иронии заметил по этому поводу: «Есть же люди, которые странным образом умеют приправлять похвалы свои».
Впрочем, и среди матросов встречались порой настоящие гении, которым не указ был даже сам император. В николаевскую эпоху на Петергофской пристани, к примеру, жил отставной корабельный смотритель по фамилии Иванов, неизвестно кем и за что прозванный Нептуном. Нептун был местной достопримечательностью и очень этим пользовался.
Однажды, проезжая в коляске, Николай Первый увидел, что по цветочным клумбам дворца бродит корова Нептуна. Разгневанный император велел привести старика.
– Почему твоя корова топчет мои цветы? – вопросил он гневно. – Смотри, под арест посажу!
– Не я виноват! – угрюмо ответил старый матрос.
– Кто же тогда виноват? – возмутился император.
– Жена!
– Ну, ее посажу!
– Давно пора! – перекрестился хитрый матрос.
Посмеявшись, Николай простил ветерана.
Пользуясь таким к себе отношением, Нептун весьма ловко этим пользовался. Вначале он выпросил себе участок земли на берегу залива, затем попросил выделить строительный лес. После этого выстроил себе дом и при случае обратился к Николаю Первому разрешить ему поднять над домом флаг. Просьба была весьма необычной, а потому император удивился:
– Зачем тебе флаг?
– Как же дому моряка быть без флага!
Такой аргумент показался императору весьма веским, и он разрешил старику поднять флаг. Однако Нептун, подняв флаг, тут же объявил себя «комендантом Петергофского порта» и потребовал столовых денег «по положению». Посмеявшись над прохиндейством Нептуна, Николай разрешил ему и это…
Лебединой песней российского парусного флота стало освоение Дальнего Востока в 60-70-х годах XIX века. Именно тогда в еще создаваемом Владивостоке существовал клуб ланцепупов, членами которого являлись местные молодые морские офицеры. Своим поведением ланцепупы демонстрировали полное пренебрежение тогдашним нормам поведения. Выпитую водку они мерили не рюмками. А аршинами выстроенных в ряд рюмок. Однажды ланцепупы прибили гвоздем серебряный мексиканский доллар к деревянной мостовой, и когда кто-либо, проходя мимо, нагибался, чтобы его взять, лапцепупы дружно палили ему над головой из револьверов, крича во всю глотку:
– Не ты положил, не тебе и брать!
Можно только представить себе состояние несчастного. Спустя несколько часов поднимать опасный доллар в городе уже ни у кого желания не было.
По выходным дням ланцепупы устраивал охоту на тигра, которая заключалась в том, что, приняв по несколько аршин водки, члены клуба палили из револьверов в висевший на стене у одного из них ковер с изображением уссурийского тигра.
Известен случай, когда один из ланцепупов, вкусив несколько аршин, возомнил себя обезьяной и залез на дерево, категорически отказываясь слезть. Собравшаяся толпа привлекла внимание командира порта адмирала Фуругельма. Оценив ситуацию, адмирал велел принести банан. Обезьяна-ланцепуп мгновенно отреагировала на показанный ей банан и сразу же слезла с дерева. Однако если командир порта относился к ланцепупам с известным снисхождением и пониманием, то приехавшее высокое начальство решило провести с нарушителями дисциплины соответствующую беседу. Ланцепупов вызвали на ковер. Столичный адмирал разразился долгим грозным монологом, а когда закончил, то стоявшие навытяжку ланцепупы дружно оценили его речь:
– Бр-р… какой сердитый!
Адмирал был в ярости. Он кинулся к Фурумгельму, требуя строжайше наказать негодяев, позорящих флотский мундир.
– Да кем я их заменю, когда у меня тут почитай все такие же ланцепупы! – невозмутимо пожал плечами Фурумгельм. – К тому же мы и так на самом краю земли! Дальше ссылать просто некуда!
Спустя некоторое время клуб ланцепупов закрылся сам собой. Члены этого веселого клуба просто повзрослели. Из них, кстати, впоследствии вышло немало толковых и грамотных морских офицеров, внесших большой вклад в освоение Дальнего Востока.
Известно, что великий российский художник-маринист Иван Айвазовский, являвшийся, кстати, не только профессором Петербургской академии художеств, но и официальным живописцем Главного морского штаба, любил отмечать всевозможные юбилеи. Начав писать еще в эпоху парусного флота и запечатлев в своих полотнах все великие победы русских моряков тех времен, Айвазовский дожил до эпохи броненосного флота. Пышные банкеты по поводу своих юбилеев (а их на долгом веку художника было немало), как отмечала тогдашняя пресса, иногда «даже выходили за рамки дозволенного». Однако самым масштабным и знаменательным по колориту стало празднование 80-летия со дня рождения художника и одновременно 60-летия его творческой деятельности в Феодосии. Сохранились воспоминания свидетеля этого торжества: «Город три дня устраивал торжественные празднества в честь своего знаменитого гражданина. На пышном анте юбиляр был введен в зал почетными гражданами, надевшими на него венок и усадившими его на центральном месте. Город три дня был иллюминирован, устраивались рауты, акты и пр. Гости прибыли со всех концов мира, и чествование носило характер восточной церемонии. Между прочим, меню обеда было составлено целиком из блюд с названиями, заимствованными с картин Айвазовского. В меню вошли, например: суп „Черное море“, пирожки „Хаос“, борщок „Средиземное море“, осетрина „Посейдон“ соус „Азовское море“, филей „Синоп“ и т. д.». Отдать заслуженные почести знаменитому маринисту в Феодосийскую бухту пришли корабли Черноморского флота, командование которого преподнесло юбиляру почетный адрес, а также золотую медаль с выбитым на ней профилем художника и палитрой, увитой лаврами. При всей своей праздничной занятости Айвазовский сумел запечатлеть море с кораблями, а через два месяца создал и картину «Корабли на Феодосийском рейде», отобразившую торжество моряков Черноморского флота в его честь. Впоследствии автор представил эту картину на своей последней выставке в 1900 году. Ныне эта картина хранится в Центральном военно-морском музее.
Из воспоминаний известного российского юриста А. Ф. Кони: «Недалеко от академии, не доходя до Шестой линии, на набережной дом с выдающимся балконом-фонарем, где живет очень популярный в Петербурге старый адмирал Петр Иванович Рикорд. Он устраивал Петропавловск-на-Камчатке и командовал затем эскадрой, предназначенной защищать Кронштадт против англо-французского флота в 1854 и 1855 годах… Рикорд, живший летом обыкновенно в Полюстрове, на своей даче, ворота которой состояли из двух громадных челюстей кита, вывезенных с Камчатки, был человек очень оригинальный. Его величавая наружность, густая серебряная седина, привычка постоянно вставлять в свою речь слова „выходит – вылазит“ и интересные рассказы из прошлого невольно привлекали к себе особое внимание слушателей. Он любил вспоминать первые годы XIX века, когда ему пришлось служить под начальством первого морского министра маркиза де Траверсе, в память которого моряки долгое время называли ближайшую к Петербургу часть Финского залива „Маркизовой лужей“…»
Свидетельство еще об одном оригинале – российском адмирале начала XIX века: «Адмирал был очень хорошо расположен к офицерам и пассажирам и всегда приглашал их к обеду. Обеды эти сопровождались живыми разговорами и тостами, которые всегда предлагал сам адмирал. Первым тостом был „добрый путь“, затем присутствующие и отсутствующие „други“, как он выражался, затем „здоровье глаз, пленивших нас“, „здоровье того, кто любит кого“ и прочее. Во всех этих „здоровьях“ портвейн играл главную роль. К концу обеда графины были пусты, и часто подавались следующие, особенно, когда обед был более оживлен».
Разумеется, в российском флоте бывали случаи из ряда вон выходящие. Впрочем, где их не бывает! Вот лишь несколько примеров. Матрос Станислав Станкевич в 1823 году в кругосветном плавании сбежал с фрегата «Крейсер», не выдержав издевательств и оскорблений со стороны командира – капитан-лейтенанта Лазарева М. Поиски не дали результатов. Лейтенант Завалишин, бывший в этом походе, писал, что Станкевич был одним из лучших матросов, опытный рулевой, знал грамоту и особенно остро чувствовал незаслуженные оскорбления. Впрочем, вряд ли кого могло ввести в заблуждение донесение Лазарева (ну, чем не оригинал!), что матрос заблудился в лесу…
А вот история с трагической смертью Петра Головачева, который застрелился в мае 1806 года при возвращении из кругосветного плавания на корабле «Надежда». Он покончил с собой из-за того, что камергер Резанов, плохо отозвавшись об офицерах «Надежды», похвалил его одного. Как вспоминает современник: «С этой минуты на Головачева напала ипохондрия, он вообразил, что товарищи могут заподозрить его в искательстве…» А вот капитан второго ранга Сергей Гиринский-Шахматов, уволившись с флота в 1827 году, в 1830 году разочаровался в окружавшей его жизни и постригся в монахи Афонского монастыря, где принял имя Аникита.
Финалом жизни моряка далеко не всегда была могила с надгробием. Если смерть происходила в море, то там обычно и погребали. Но некоторые все же упокаивались в земле. Никто никогда не исследовал эпитафии российских моряков, уж слишком мрачная эта тема, впрочем, и достаточно поучительная…
В большинстве случаев надписи были весьма обыденными, с указанием главного подвига усопшего и датой смерти. Так, на могиле героя Чесменского сражения Дмитрия Ильина была установлена плита с надписью: «Под камнем сим положено тело капитана первого ранга Дмитрия Сергеевича Ильина, который сжег турецкий флот при Чесме, жил 65 лет, скончался 1803 года». Сказано лишь самое главное и без особых затей.
Однако порой на могильных плитах выбивались целые поэмы! Порой сами усопшие загодя готовили себе многозначительные эпитафии, соревнуясь в оригинальности.
Так, к примеру, на могиле командующего Азовской флотилией адмирала Алексея Сенявина, скончавшегося в 1797 году и похороненного в Александро-Невской лавре в Санкт-Петербурге, значится:
Впрочем, адмирал Сенявин был личностью знаменитой, потому в эпитафии он и «преславный», и «доблестный вождь». А вот некий генерал-лейтенант по адмиралтейству Стурм, всю жизнь прослуживший на берегу, запомнился современникам лишь тем, что прожил 77 лет. Для начала XIX века этого возраста достигали весьма немногие. А потому именно этот факт и был увековечен в биографии флотского чиновника:
Еще один знаменитый флотоводец – адмирал Петр Иванович Ханыков. Участник Чесмы, он испытал на своем веку и взлеты, и падения. На надгробии его осталась следующая образная надпись:
В годы русско-шведской войны 1788–1790 годов в сражениях на море отличились два флотоводца – адмиралы Чичагов и Круз. В честь обоих императрица Екатерина Вторая написала в свое время по небольшому стихотворению. Оба адмирала завещали, чтобы строки, написанные монаршей рукой, были выбиты на их могильных камнях.
Адмирал Василий Чичагов в свое время обещал императрице обязательно победить шведов и сдержал свое слово, разгромив неприятельский флот при Ревеле. Сказанные им императрице слова обещания и стали основой екатерининского стиха, а потом и эпитафии:
На могиле второго победителя шведов в ожесточенном двухдневном Красногорском сражении на подступах к Петербургу, адмирала Александра Ивановича Круза также были выбиты слова Екатерины Второй:
Персональной эпитафии первого поэта тогдашней России Гавриила Державина удостоился известный к упец, мореход и основатель российских поселений на Аляске Григорий Шелехов, умерший в 1800 году и похороненный в Знаменском монастыре:
Еще один представитель Русско-американской компании – мореплаватель и купец Евстафий Деларов, похороненный на Смоленском кладбище Санкт-Петербурга, удостоился следующей эпитафии: