Показывая ему конверт, сказал я:
– В последний раз, князь, скажите, что вы знаете, ничего не скрывая, или – вы невозвратно погибли. Отвечайте.
Он еще дерзче мне ответил:
– Я уже сказал, что ничего не знаю.
– Ежели так, – возразил я, показывая ему развернутый его руки лист, – так смотрите же, что это?
Тогда он, как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде.
Хотя Трубецкой писал свои воспоминания значительно позже, чем его августейший следователь, но картина, им предложенная, кажется правдоподобнее из-за живых психологических деталей, о которых у нас шла речь. Тем более что Николай запамятовал принципиально важные вещи, например содержание документа, сразившего Трубецкого.
…Нашлась черновая бумага на оторванном листе, писанная рукою Трубецкого, особой важности: это была программа на весь ход действий мятежников на 14-е число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому.
Ничего подобного на этом листе не было. Он хорошо известен историкам – это, как уже говорилось, программа переустройства государства после победы восстания. Никакого писаного плана действий у лидеров тайного общества не было и никакого «разделения обязанностей» тем более.
Подобная ошибка ставит под сомнение и остальные утверждения Николая.
На главной гауптвахте Зимнего дворца ожидал я моей очереди. В 10 часов вечера с конвоем отвели меня во внутренние покои царские… В начале допроса отворились другие двери, вошел император, я сделал несколько шагов вперед, чтобы ему поклониться, он повелительно и грозно сказал: «Стой!» Подошел ко мне, положил свою руку под эполет моего плеча и повторял «Назад, назад, назад», подвигая меня и следуя за мной, пока не ступил я на прежнее место к письменному столу и восковые свечи, горевшие на столе, пришлись прямо против моих глаз. Тогда более минуты пристально смотрел он мне в глаза и, не заметив ни малейшего смущения, вспомнил, как всегда доволен был моей службою, как он меня отличал, и прибавил, что теперь лежат на мне важные обвинения, что я грозил заколоть первого солдата, который вздумал бы двинуться за карабинерным взводом, и что он требует от меня чистосердечных сознаний, обещая мне сделать все, что возможно будет, чтобы спасти меня, и ушел. Допрос продолжался, я не мог сказать всю правду, не хотел назвать никого из членов тайного общества и из зачинщиков 14 декабря. Через полчаса опять вошел государь, взял у Левашова ответные пункты, искал чего-то: имен собственных никаких не было в моих показаниях, – еще раз взглянул на меня с благоволением, уговаривая быть откровенным. Император одет был в своем старом сюртуке Измайловского полка без эполет, бледность на лице, воспаление в глазах показывали ясно, что он много трудился и беспокоился, во все вникал лично, все хотел слышать сам, все сам читать. Когда он ушел в свой кабинет, то еще в третий раз отворил дверь и в дверях произнес последние слова, мною слышанные из уст его: «Тебя, Розен, охотно спасу!»
Розен был осужден на 10 лет каторги, которые Николай сократил до шести. В эту ночь окружающие наблюдали совершенно иного человека – не того сдержанного, замкнутого гвардейского красавца, каким привыкли видеть на людях, на службе великого князя. Смертельно уставший от нервного напряжения страшного дня, изнуренный непрерывными допросами, он искусно и точно вел свою игру с захваченными мятежниками, меняясь от допроса к допросу.
Император был грозен и резок с Трубецким: его нужно было немедленно сломать, и Николай надеялся подавить его внезапным милосердием. Но Розена, молодого блестящего фрунтовика, он и в самом деле высоко ценил, и тот, в свою очередь, несмотря на оскорбительную царскую грубость, тоже отдавал государю должное как знатоку фрунта. Поэтому во время допроса Розена Николай демонстрировал печальную суровость.
С юным поручиком Александром Гангебловым, которого знал с его отрочества, император выбрал безошибочный тон – отеческий.
Скорее всего, бессознательно Николай Павлович в эту фантасмагорическую ночь проигрывал весь регистр своего будущего поведения с подданными, открывая для самого себя возможности своей отнюдь не примитивной натуры.
Я вдруг очутился лицом к лицу с Николаем Павловичем. Он был один в комнате, в сюртуке без эполет. Я не видел его в таком простом наряде с тех пор, как в бытность камер-пажом бывал на воскресных дежурствах в его Аничковом дворце. Он стоял, подбоченясь одной левой рукой, лицом к двери, как бы ожидая моего появления.
– Подойдите ближе ко мне, – сказал государь, – Еще ближе, – и, дав приблизиться менее чем на два шага, произнес: – Вот так.
Николай Павлович был бледен; в чертах его исхудалого лица выражалось сдерживаемое волнение. Вперив мне в глаза свой проницательный взор, он, почти ласковым голосом, начал так:
– Что вы, батюшка, наделали?.. Что вы это только наделали?.. Вы знаете, за что вы арестованы?
– Никак нет, ваше величество, не знаю… Ваше величество, мне не было даже известно о существовании общества с политическою целью; я знал, что есть общества религиозные, но ни в одно из них я не вступал.
Говоря это, я горел от стыда, так как ложью я всегда гнушался.
Тут Николай Павлович, не сводя с моих глаз пристального взора, взял меня под руку и стал водить из угла в угол залы.
– Послушайте, – начал он, понизив голос, – послушайте, вы играете в крупную игру и ставите ва-банк. Заметьте, что я не напоминаю вам о присяге, которую вы давали на верность вашему государю и вашему Отечеству; это дело вашей совести перед Богом. Но вы должны были не забывать, что вы дали под-пис-ку, что не вступите ни в какое тайное общество. Такими вещами шутить нельзя. Вы не могли не заметить, что я вас всегда отличал: вы служили при жене, и т. д и т. п.
Государь не задавал уже мне вопросов, а непрерывно говорил одним тоном, где слышались не то упрек, не то сожаление… Между прочим он сказал: «…Видите, как я с вами откровенен. Платите и вы мне тем же… вы у меня были на особом отличном счету»… Наконец, не слыша с моей стороны никакого отзыва, государь, видимо, терял терпение, и, когда мы дошли до того места, с которого начали ходить и где Мартынов все время стоял навытяжку, государь остановился и, повернув меня лицом к себе: «Ну, – сказал он, – теперь вы на меня не пеняйте; я для вас сделал все, что мог сделать… Так вы не хотите признаться? Смотрите мне прямо в глаза! Так вы не хотите признаться? В последний раз вас спрашиваю: кому вы дали слово?»
– Ваше величество, я не знаю за собой никакой вины.
– Поймите, в последний раз вас спрашиваю: никому слова не давали?
– Никому, – произнес я решительно.
– И вы скажете, что не дали слово Свистунову?
– Н-н-е-т.
– И вы это говорите как благородный офицер?
Я совершенно растерялся. Я не мог двинуть языком…
Нельзя не изумляться неутомимости и терпению Николая Павловича. Он не пренебрегал ничем: не разбирая чинов, снисходил, можно сказать, беседования с арестованными, старался уловить истину в самом выражении глаз, в самой интонации слов ответчика. Успешности этих попыток много помогала и самая наружность государя, его величавая осанка, его античные черты лица, особливо его взгляд: когда Николай Павлович находился в спокойном, милостивом расположении духа, его глаза выражали обаятельную доброту и ласковость; но когда он был в гневе, те же глаза метали молнии.
Обратим внимание, что во всех случаях Николай ставит арестованного вплотную к себе, рассчитывая на гипнотическое воздействие своего взгляда. Этой своей особенностью, которую он, очевидно, обнаружил во время допросов, он затем широко пользовался.
Допросы не ограничились страшной ночью с 14 на 15 декабря. И молодой император считал своим долгом принимать в них самое деятельное участие.
Возле ломберного стола стоял новый император. Он сказал мне, чтобы я подошел ближе, и начал таким образом:
– Вы нарушили вашу присягу?
– Виноват, государь.
– Что ожидает вас на том свете? Проклятие. Мнение людей вы можете презирать, но что ожидает вас на том свете должно вас ужаснуть. Впрочем, я не хочу вас окончательно губить – я пришлю к вам священника. Что же вы мне ничего не говорите?
– Что вам угодно, государь, от меня?
– Я, кажется, говорю вам довольно ясно; если вы не хотите губить ваше семейство и чтобы с вами обращались как с свиньей, то вы должны во всем признаться.
– Я дал слово не называть никого; все же, что знал про себя, я уже сказал его превосходительству, – отвечал я, указывал на Левашова, стоявшего поодаль в почтительном положении.
– Что вы мне с его превосходительством и с вашим мерзким честным словом.
– Назвать, государь, я никого не могу.
Новый император отскочил на три шага назад, протянул ко мне руку и сказал: «Заковать его так, чтобы он пошевелиться не мог!»
Надо иметь в виду, что декабристы в мемуарах иногда представляли свое поведение на допросах в более выгодном свете, чем оно было в реальности. Но Якушкин и в самом деле был одним из наиболее стойких, мужественных узников….
В смятенном и подавленном ужасом обществе многие ожидали от молодого императора благородного жеста – демонстрации великодушия и милосердия. Даже в его ближайшем окружении были люди, которые считали, что прощение мятежников принесет будущему царствованию куда больше пользы, чем самая суровая расправа.
Решился я доверить моей тетушке (императрице-матери Марии Федоровне. –
– Указывая на гроб Александра, Николай должен сказать заговорщикам: «Вот кого вы хотели умертвить! Я знаю, что бы сделал он: я прощаю вас! Вы недостойны России! Вы не останетесь в ее пределах!»
Императрица хотела возражать, но я прервал ее и продолжал:
– Положив руку на сердце, сознаемся, что вполне невиновного нет ни одного смертного и русская империя небезупречна, в особенности в своей истории. Лучше миловать, чем карать, и при всяком восшествии на престол милость гораздо благоразумнее строгости.
Тетушка поняла меня и обещала употребить все возможное для достижения этой цели; но ее старания и мои ожидания оказались по-видимому бесплодны.
Императрица Мария Федоровна прекрасно поняла «неделикатный» намек своего племянника… Среди тех, кто подавлял мятеж 14 декабря и заседал в следственной комиссии, были убийцы ее мужа императора Павла.
Принц Евгений, как-никак европеец, полагал, что, имея подобное наследие, русскому императору не пристало быть бескомпромиссно суровым. Он считал, что традицию надо переломить…
Николай Павлович рассудил по-иному.
В четверг начался суд, со всей подобающей торжественностью. Заседание идет без перерыва с 10 утра до 3 часов дня, и, несмотря на это, я еще не знаю, приблизительно к какому числу может кончиться. Затем последует казнь – ужасный день, о котором я не могу думать без содрогания. Предполагаю: провести ее на эспланаде крепости.
Я отстраняю от себя всякий смертный приговор, и участь этих пяти наиболее презренных предоставляю решению Суда; эти пятеро: Пестель, Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин.
То есть, что бы ни декларировал Николай Павлович, задолго до окончания суда он уже предопределил участь подсудимых.
Вокруг решения о смертной казни ходило множество слухов.
К концу поста государь пошел с собакой Гусаром его купать и бросил ему свой носовой платок (августейшая семья жила в это время в Царском Селе. –
Известно, что повесили Пестеля, самого опасного, потому что самого умного из общества во Второй армии… Рылеева, Бестужева, Каховского и Муравьева-Апостола. Так как в числе заговорщиков многие принадлежали к высшему кругу, то их родственники были очень недоброжелательны и рассказывали, что когда старый Лопухин подал государю лист в 20 человек, приговоренных на смертную казнь, что он хотел подписать, и будто Лопухин сказал ему: «Государь, вы начинаете царствовать», – и затрясся. Это чистая ложь – при мне он сказал императрице: «Дорогой друг, смертная казнь в России отменена со времен императрицы Елизаветы, которая была гуманна, и, по несчастию, я первый с того времени должен подписать этот ужасный указ». Императрица заплакала.
Сегодня канун ужасных казней. 5 виновных будут повешены; остальные разжалованы и сосланы в Сибирь.
Я так взволнована! Господь видит это. Еще бы? Столица и такие казни – это вдвойне опасно… Да сохранит Господь священную жизнь моего Николая! Я бы хотела, чтобы эти ужасные два дня уже прошли… Это так тяжело. И я должна переживать подобные минуты… О, если б кто знал, как колебался Николай! Я молюсь за спасение душ тех, кто будет повешен.
Что это была за ночь! Мне все время мерещились мертвецы. Я просыпалась от каждого шороха. В 7 часов Николая разбудили. Двумя письмами Кутузов и Дибич доносили, что все прошло без каких-либо беспорядков; виновные вели себя трусливо и недостойно, солдаты же соблюдали тишину и порядок. Те, которые не подлежали повешению, были выведены, разжалованы, с них были сорваны мундиры и брошены в огонь, над их головами ломали оружие; это должно быть для мужчин так же ужасно, как сама смерть. Затем пятеро остальных были выведены и повешены, при этом трое из них упали. Это ужасно, это приводит в содрогание!.. Присутствовавшая при этом толпа приблизилась к виселице и глумилась над трупами; говорили, что они заслужили это наказание и умерли так же, как жили. Сопровождавшие преступников солдаты держали себя с большим достоинством. Мой бедный Николай так много перестрадал за эти дни! К счастью, ему не пришлось самому подписывать смертный приговор.
Я благодарю Бога за то, что этот день прошел, и прошу его защиты на завтра.
Молодая императрица видела эту страшную картину так, как ей хотелось ее видеть. Смертники вели себя отнюдь не трусливо. Потерял присутствие духа только юный Бестужев-Рюмин, человек вообще неврастеничный. Постоянное повторение фразы о спокойствии солдат – знаменательно. Власти не были уверены, как встретят солдаты казнь, позорную казнь офицеров, из которых двое были героями наполеоновских войн. И утверждение о том, что толпа глумилась над трупами повешенных, вызывает большое сомнение. Тела были немедленно увезены, а виселица окружена рядами солдат.
История с подписанием смертного приговора – чистое лицемерие, которое станет одной из определяющих черт поведения Николая Павловича в подобных ситуациях.
Смертный приговор действительно вынес назначенный императором Верховный уголовный суд, но у Николая было право помилования, которым он не воспользовался. Он воспользовался другим правом.
На случай сомнения о виде казни, какая сим преступникам судом определена быть может, государь император повелеть мне соизволил предварить вашу светлость, что его величество никак не соизволяет не токмо на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы, и, словом, ни на какую смертную казнь, с пролитием крови сопряженную.
Император оставлял Верховному уголовному суду только один вид казни – повешение. Он не подписал приговор, но утвердил его специальным обращением к суду.
Сообразуясь с высокомонаршим милосердием, в сем деле явленном, Верховный уголовный суд по высочайше предоставленной ему власти приговорил вместо мучительной смертной казни четвертованием Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михайле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому приговором суда определенной, – сих преступников за их тяжкие злодеяния – повесить.
И сам Николай, и Александра Федоровна утверждали, что молодому императору тяжело далось это жестокое решение.
В это можно было бы поверить, если бы в распоряжении историков не было специальной записки, в которой Николай подробно расписал обряд, по которому должна была совершиться казнь и экзекуция над осужденными.
Командовал экзекуцией, апофеозом которой была казнь потенциальных цареубийц, генерал П. В. Голенищев-Кутузов – один из участников реального цареубийства 11 марта 1801 года…
В кронверке занять караул. Войскам быть в три часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамени. Конвойным оставаться за ними, считая по два на одного. Когда все будет на месте, то командовать на караул и пробить одно колено похода, потом господам генералам, командующим эскадронами и кавалерией, прочесть приговор, после чего пробить два колена похода и скомандовать на плечо, тогда профосам сорвать мундир, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то ввести их тем же порядком в кронверк, тогда взвести осужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, докуда все не кончится, после сего зайти по отделениям направо и пройти мимо и распустить по домам.
Лицемерием было пропитано все николаевское общество сверху донизу. Лицемерие самого Николая воплотилось всецело в одном факте: когда в Сибири поймали шайку разбойников, долго наводившую ужас на целую губернию, губернатор предложил их казнить. Николай написал на донесении губернатора: «В России, слава Богу, нет смертной казни, и не мне ее восстанавливать, а дать каждому из разбойников по 12 тыс. палок». Здесь все было ложью. Во-первых, смертная в казнь в России по приговору военных, чрезвычайных и т. д. судов существовала, и Николай начал свое царствование с подписания смертного приговора пяти вождям декабристов, а во-вторых, больше 3 тысяч палок никто, самый здоровый человек, выдержать не мог – 12 тысяч означало верную смерть задолго до окончания наказания. Николай это прекрасно понимал.
Документ, воспроизведенный Покровским, был не единственным подобным в практике Николая Павловича. Когда Лев Николаевич Толстой собирал материал для повести «Хаджи-Мурат», Владимир Васильевич Стасов, служивший в Публичной библиотеке и помогавший ее директору Корфу собирать материалы для биографии Николая I, передал писателю сходную резолюцию императора, на которой Толстой построил одну из сцен повести. Это была резолюция на судном деле студента-поляка, который в истерическом припадке бросился с перочинным ножиком на профессора, явно над ним издевавшегося. Профессор фактически не пострадал, но дело дошло до государя.
Здесь мы забежали вперед. Но слишком многое в царствовании Николая Павловича завязалось в то время, когда он допрашивал схваченных мятежников, а затем обрекал пятерых на позорную казнь.
…13-е число (день казни пятерых декабристов. –
Помышление о перемене в нашем политическом быту роковою волною прибивало к бедственной необходимости цареубийства и с такою же силою отбивало, а доказательство тому: цареубийство не было совершено. Все осталось на словах и на бумаге, потому что в заговоре не было ни одного цареубийцы. Я не вижу их и на Сенатской площади 14 декабря, точно так, как не вижу героя в каждом воине на поле сражения. Вы не даете Георгиевских крестов за одно намерение в надежде будущих подвигов: зачем же казните преждевременно и за одну убийственную болтовню… ставите вы на одних весах с убийством, уже совершенным. Что за Верховный суд, который, как Немезида, хотя и поздно, но вырывает из глубины души тайные и давно отложенные помышления и карает их как преступление налицо!
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.
Все ожидали облегчения в судьбе осужденных, – коронация была на дворе. Даже мой отец, несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор не будет приведен в действие, что все это делается для того, чтоб поразить умы. Но он, как и все другие, плохо знал юного монарха. Николай уехал из Петербурга и, не въезжая в Москву, остановился в Петровском дворце…. Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в «Московских ведомостях» страшную новость 14 июля.
Народ русский отвык от смертных казней: после Мировича, казненного вместо Екатерины II, после Пугачева и его товарищей не было казней; люди умирали под кнутом, солдат гоняли (вопреки закону) до смерти сквозь строй, но смертная казнь
Николай ввел
Через день после получения страшной вести был молебен в Кремле. (Победу Николая над пятью торжествовали в Москве молебствием. Середь Кремля митрополит Филарет благодарил Бога за убийства. Вся царская фамилия молилась, около нее сенат, министры, а кругом на огромном пространстве стояли густые массы гвардии, коленопреклоненные, без кивера, и тоже молились; пушки гремели с высот Кремля. Никогда виселицы не имели такого торжества; Николай понял важность победы!..) Отпраздновавши казнь, Николай сделал свой торжественный въезд в Москву. Я тут видел его в первый раз; он ехал верхом возле кареты, в которой сидели вдовствующая императрица и молодая. Он был красив, но красота его обдавала холодом; нет лица, которое бы так беспощадно обличало характер человека, как его лицо. Лоб, быстро бегущий назад, нижняя челюсть, развитая на счет черепа, выражали непреклонную волю и слабую мысль, больше жестокости, нежели чувственности. Но главное – глаза, без всякой теплоты, без всякого милосердия, зимние глаза. Я не верю, чтоб он когда-нибудь страстно любил какую-нибудь женщину, как Павел Лопухину, как Александр всех женщин, кроме своей жены; он «пребывал к ним благосклонен», не больше.
Коронация
Одним из пламеннейших, весьма естественных желаний императора Николая при вступлении его на престол было – чтобы при коронации в Москве присутствовал и великий князь Константин Павлович; но, давая только угадывать это желание, он не решался облечь его в форму просьбы и тем менее положительной воли. Князь Любецкий, в то время министр финансов Царства Польского, отважился сделать это за него.
«Отъезжая тогда в Варшаву, – рассказывал он мне впоследствии, – я при прощании с государем и при выраженном им желании увидаться скорее с братом осмелился сказать:
– Государь! Нужно, чтобы он приехал к коронации в Москву; надобно, чтобы тот, кто уступил вам корону, приехал возложить ее на вас в глазах России и Европы.
– Это вещь невозможная и невероятная.