Алексей много читал, изучил греческий, причем в такой степени, что позднее, уже будучи митрополитом, сделал с греческих книг собственный перевод Евангелия.
Его труды не остались без внимания. Феогност приблизил к себе Алексея, поставил его «судити церковные суды». На этой хлопотной должности пробыл он двенадцать лет, много прошло через его руки всевозможных тяжб: наказывал нерадивых, отлучал людей, явно неугодных, зато узнал, и не только в лицо, великое множество честных, крепких духом пастырей и монахов, которые в ежеденных трудах и скорбях несли тот же крест, что и вся Русь повсеместно несла, осоляли землю свою словом мужества. Узнал он в числе других и отшельника по имени Сергий, того самого, что несколько лет подряд прожил один в урочище Маковец. Теперь там целый монастырек сплотился вокруг Сергиевой лачуги. Бедствуют, хлеб не каждый день едят, книги у них служебные из листов бересты сшиты, сам игумен Сергий ходит в латаной-перелатаной рясе, но народ тянется к ним, повсюду слух идет о строгом и праведном жительстве, люди ищут слово утешения в своих горестях, в болях и болезнях подневольной земли.
Когда Алексея поставили епископом во Владимир, стало ясно, что престарелый Феогност именно его прочит себе в преемники. С тех пор как крещена Русь, такое случалось совсем нечасто. Константинопольская патриархия назначала на русскую митрополию, как правило, греков. До нашествия только дважды Русь имела митрополитами своих соотечественников: Илариона, написавшего «Слово о законе и благодати», и Климента Смолятича. А в недавние времена, при Иване Калите, к ним прибавился еще и митрополит Петр, выходец с Волыни. Четвертым станет теперь Алексей. Дело тут не в крови вовсе. И греческие иерархи служили Русской земле в меру сил. Но со своими все проще как-то и надежней, с двух-трех слов поймешь друг друга, а то и без слов…
Но непрост оказался путь Алексея в митрополиты. Еще при живом Феогносте, хотя тот и отписал подробно в Константинополь о своем русском преемнике, распространился слух, что в болгарской столице Тырново объявился некто Феодорит, самочинием тамошнего патриарха поставленный на Русь митрополитом.
Хотя Алексею теперь шел уже седьмой десяток, но все же пришлось ему собираться в дальнюю дорогу — искать правды у византийских властей. В Царьграде его приняли с почестями — и недавно поставленный патриарх Филофей, и император Иоанн Кантакузин. Но все-таки почти год продержали при патриаршем дворе на «тщательном испытании». Наконец Алексей был рукоположен в митрополиты. А чтобы наперед пресечь постороннее своеволие в деле управления русской поместной церковью, было решено перенести кафедру из Киева во Владимир. Сделано это было задним числом, поскольку такой перенос на месте состоялся еще полвека назад, и теперь оставалось лишь закрепить на письме свершившееся.
Алексей вез домой грамоту с дорогой патриаршей печатью и еще одну грамоту — для передачи игумену Сергию, о монастыре которого и о праведной жизни тамошних обитателей много говорил с Филофеем. А еще вез он домой… смятение великое, томящее душу. Оказывается, почти одновременно с ним поставлен на Русь еще один митрополит, по имени Роман. Но ведь он, Алексей, на старости лет собрался в Царьград не ради торжественных и почетных приемов, не ради стяжания славы. Он ехал туда в уверенности, что все-таки за свои шестьдесят лет неплохо узнал отечественную паству и, кажется, мог бы с нею управиться не хуже, а много лучше, чем какой-нибудь новоук, молодой, горячий, властливый. Он знал, что за этого Романа, происходившего из тверских бояр, стояла Литва, потому что Ольгерд никак не желал, чтобы подвластное Литве православное духовенство управлялось из Москвы. Сколько, однако, насмотрелся Алексей всевозможных раздоров и свар внутри своей земли! Кажется, мог бы уже и притерпеться, смириться с тем, что все это неизбывно. Но он не научился смиряться при виде торжествующего разброда. Чем хитрей плутал вокруг да около лукавый, тем тверже напрягалась морщина над переносьем старца: нельзя попускать злу ни в чем, ни в малой малости.
И вот снова, не успев по возвращении домой отдохнуть толком от дорожных тягот, он препоясался и взял в руку посох путешественника. Не бывать двум головам у одного тела, не стоять на Руси двум правдам!.. Снова спускались реками до Черного моря и в белгородском заливе пересаживались на корабль, пригодный для плавания в большой воде.
В Константинополе Алексей выдержал жестокую распрю с прибывшим туда же Романом и был отпущен патриархом с благословением на всю российскую митрополию.
Но и теперь, после вторичного возвращения, не удалось ему побыть в Москве долго. За время двух отлучек много накопилось дел, требовавших его разумения и суда. Те из них, что не касались напрямую Москвы, ему удобнее было вершить во Владимире, в старом митрополичьем доме, пресекая тем самым повод для обвинений со стороны, что он-де сполна подчинился воле московских князей. Да и в самом деле, у церкви нет любимчиков, не должно их быть, а Владимир все же столица, пусть и не живут уже в нем давно великие князья.
Тут, на берегу Клязьмы, разбирал он тяжбы тверские.
После гибели в Орде великого князя тверского Александра Михайловича не стало в этой земле крепкой управы. Сыновья его держались порознь, и старший из них, Всеволод — до чего ж привычная картина! — копил злобу на дядю своего, кашинского князя Василия Михайловича, ныне тверского. Всеволод и приехал теперь первым, чтобы обжаловать обидное для него докончание — договор дяди с племянниками, по которому разделены по-удельно все тверские богатства — земли, промыслы, ловища, люди. Вслед за ним приехал во Владимир и Василий Михайлович с тверским епископом Федором. «И много быша межи них глаголания, — с укоризной записал летописец, — но конечный мир и любовь не сотворися». Ну ладно, что враждующие стороны не послушались своего митрополита, невелик урон его самолюбию. Но они не подчинились той власти «вязать и разрешать», которая, как он твердо знал, передается ему через века от самих апостолов. До чего же глубоко въелась в людские души болезнь гордости и стяжательства! Не страшней ли она всякого мора, всякого ига, любой внешней напасти? Внешнее легче обнаружить, ему проще противостоять, но вот встречаются люди, говорят мирно на одном языке, произносят одни и те же молитвы, а нутро у каждого в язвах, язвами этими они, пожалуй, запятнают и детей и внуков на много колен вперед…
А тут как раз прибыли к нему саранские послы с поручением от самого хана: уже три года как ослепла мать великого правителя, царица Тайдула, и вот Джанибек просит, чтобы Алексей, о котором идет слава как об искусном врачевателе, помог в беде его матери, приехал нынче же в Сарай. Выведано было от послов, что годы лишили Тайдулу не только зрения, демоны часто мучают ее тело корчами и судорогами.
Даже в летописи вошло, с каким трепетом, в каком беспокойстве провожала Москва Алексея, отбывающего в Орду по столь необычному делу.
Дмитрий не мог уже не видеть и не понимать, что при всем почитании, которое выказывают люди его отцу, еще большее почитание выказывают они Алексею.
Смысл и своеобразие его власти будут открываться Дмитрию постепенно, по мере взросления: сила Алексея не только в его митрополичьем сане, не только в исключительной учености и житейской опытности, у него ум человека государственного, характер деятеля общественного, он менее всего келейный затворник; при малолетстве Дмитрия он станет во главе московского правительства, но и в годы юности и молодости Дмитрия по-прежнему будет его советником и наставником в делах мирского властвования.
VII
Сверх ожиданий митрополит Алексей вернулся в Москву скоро, в том же самом 1357 году, когда и ушел в Орду. Привезённая им весть об исцелении царицы Тайдулы была встречена с такой радостью (за него, конечно), как будто не ханша выздоровела, а кто-нибудь из своих, из великих княгинь. (Благодаря митрополиту повезло саранской царице и в памяти русских людей. Сам великий Дионисий на клейме житийной иконы митрополита Алексея поместил Тайдулу, поднимающуюся с ложа. Икона дивная, исполненная красот и величия, каждый посетитель Третьяковской галереи может сегодня на нее полюбоваться.)
Другая весть, пришедшая в Москву по пятам митрополита, была совсем иного свойства, она вызвала тревогу, и немалую. Ордынский хан Джанибек, сын Тайдулы и Узбека, убит. Причем убит совсем нехорошо одним из своих сыновей.
Великая сила — привычка. Теперь, после знобкого, как снег за шиворот, известия многим казалось, что при Джанибеке житье русскому человеку было в общем-то терпимое, не то, что при его отце. Правил он в Сарае пятнадцать лет, и как будто грех было особо обижаться на покойника, по крайней мере Москве. К ее князьям он мирволил, им отдавал владимирский стол. Еще неизвестно, кто его сменит и чего ждать от нового хана, куда его занесет.
Погибель Джанибека осмысляли как неумолимый суд за его старые грехи: вспомнилось, что когда-то он взошел на трон, перешагнув через тела убитых братьев, — вот и позднее возмездие за невинно пролитую кровь.
Вскоре из пересудов взрослых Дмитрий узнал кое-что о дворцовом перевороте в Золотой Орде. Незадолго до смерти Джанибек ходил походом на Тебризское царство (нынешний Азербайджан), завоевал его и, оставив одного из сыновей, Бердибека, управителем края, отбыл в Сарай. Но в пути хан заболел. О том, какого рода была его болезнь, сообщает одна-единственная из русских летописей — Рогожская: Джанибек, сказано здесь, «от некоего привидения разболеся и взбесися». Подробность очень живописная при всей ее краткости. Возможно, это была белая горячка, возможно, какой-то иной род помрачения ума.
О болезни отца сообщили Бердибеку, он срочно приехал и по наущению одного из своих темников повелел лишить отца жизни.
В Сарае такой поступок понравился далеко не всем. Не говоря о влиятельных и самолюбивых эмирах, у Бердибека имелась еще и целая дюжина братьев — от разных жен покойного. Родовая темная память и подсказка единомышленников помогли отцеубийце стать и братоубийцей — он не пощадил ни одного из двенадцати. В воздухе еще пахло кровью, когда на парчовых подушках разлегся новый повелитель Золотой Орды. Да, он не первым из Чингисидов пришел к власти кровавым путем. Так поступал его отец, так поступал его дед, так поступили бы с ним его братья, если бы он не поступил с ними так. Что говорить,
По заведенному непреложному правилу все русские князья-данники обязаны были ехать на поклон к новому хану, да и с подарками богатыми, да поскорей, чтобы не оказаться в числе отставших. А приехав, нужно было умело делать вид, что все происшедшее — в порядке вещей и что было бы просто немыслимо видеть теперь на троне кого-нибудь иного, а не Бердибека.
Ивана Ивановича хан принял как друга дражайшего — прямо оторопь брала от пышности приема, начиная с того, что торжественная встреча великого князя состоялась еще на подступах к Сараю, на устье Ахтубы, от куда его провожали до столицы «со всякою честию и довольством». Опытные гости, отвечая взаимностью на восточное радушие, знали, что расслабиться нельзя, потому что встреча такая ничем не отличается от поведения ордынцев в бою, когда они, еще и не сблизившись с врагом, вдруг пускаются наутек и бегут до тех пор, пока преследователь не выдохнется, распаленный погоней и гордостью от даровой победы.
Молодой хан был приветлив до конца и сохранил за отцом Дмитрия звание великого владимирского князя.
Когда Иван Иванович возвратился в Москву, в его свите был и опальный боярин Василий Вельяминов. Из той же Рогожской летописи известно, что встреча великого князя с бывшим московским тысяцким произошла в Орде. Два года уже миновало после загадочного убийства Алексея Хвоста. Ропот московских черных людей и части боярства против Вельяминова как возможного подстрекателя к убийству поутих.
Теперь семейство Вельяминова заново устраивалось и налаживало прежнюю безбедную жизнь в своем родовом боярском гнезде, внутри крепостных стен. У Василия Васильевича было три сына — Иван, Микула и Полиевкт, ребята одного поколения с Дмитрием и как-никак его двоюродные братья. Наверняка он игрывал с ними в различные детские игры, хотя и известно, что ребятишки в тот век, причем не только княжеские и боярские, но и простолюдинов, вели жизнь достаточно замкнутую, редко отлучаясь от родительских подворий.
Имелись у Дмитрия сверстники и в других кремлевских домах — в семьях знатных служилых людей московского князя. У подножия боровицкого холма, возле угловой стрельницы размещалась усадьба бояр Акинфовичей, названных так по знаменитому основателю их рода Акинфу Великому. На той усадьбе подрастали три братца, мал мала меньше: Федя по прозвищу Свибло, или Швиблый, то есть шепелявый, Ваня Хромой и Алексаша, прозванный Остеем. Прозвища и в боярских семьях были в большом ходу, обычно их давали еще в детстве, иногда сами родители, иногда соседская злоязыкая, падкая до всякой свежей дразнилки малышня. Прозвища с годами не забывались, но еще прочнее прирастали к своим жертвам, которые, кажется, и не очень-то горевали по этому поводу. Московский народ был быстр и остер на язык, сметлив на всякий речевой обыгрыш, под настроение не щадил ни кума, ни свата, ни родного брата. Словом сшибали спесь, словом давали тычка, словом в краску вгоняли; на испуг, на выдержку, на обидчивость и находчивость проверяли словом же. Зато каждый привыкал с детства не лезть за словом в карман: он тебя плюхой, а ты его рюхой. Цепкое да меткое словцо служило отдушиной в неласковой жизни.
Прозвище подчеркивало в каждом его неповторимость. К примеру, того же Федю Свибла не спутать было заочно с другим юным Федором, тоже Андреичем, сыном боярина Кобылы, потому что того на всю жизнь Кошкой нарекли. Еще одного маленького Федора, также кремлевского жителя, прозвали Беклемишем. Квашней, Белеутом, Плещеем кликали других боярских сынков, а в дому у боярина Дмитрия по прозвищу Зерно подрастал мальчик Костя, имевший уличное имя Шея. Кошка, Квашня, Шея — это еще что, одного боярского сынка и Собакой обзывали, а ничего, перетерпел, вырос, даже занял место среди мужей княжого совета.
Многим из этих ребят посчастливилось уцелеть в лето страшного морового поветрия, некоторые народились позже, все с детства знали в лицо маленьких князей Дмитрия с Иваном и двоюродных им Ивана и Владимира. А подрастут и узнают друг друга покрепче, не только в лицо да по прозвищам. И все почти станут помогать своему князю и господину в делах ратных и мирных.
В год возвращения из Орды Ивана Ивановича Красного отбыл в Киев митрополит Алексей. Поездка была вынуждена тем, что в литовских пределах снова самоуправствовал Роман. Да и вообще в отношениях Москвы с Литвой явно назревало неблагополучие. После того как московские полки выбили литовцев из захваченной ими порубежной Ржевы, Ольгерд приступил к стенам Смоленска, повоевал Мстиславль, а сын его Андрей, князь Полоцкий, снова занял слабо укрепленную Ржеву.
В Киеве, где теперь во всем слушались Ольгерда, с митрополитом поступили бесчестно — три долгих года протомили на положении узника.
А как именно сейчас не хватало его в Москве! Подростком умер Иван, старший сын покойного князь-Андрея, Дмитриев двоюродный. А в осень 1359 года нежданно занедужил сам великий князь. Ему было всего тридцать три года — самый цвет молодости и красоты, — и всего шесть лет пробыл он у власти.
Летописи не оставили ни слова, ни намека о причине скоропостижной смерти среднего из сыновей Калиты. Томил ли Ивана Ивановича давний недуг? Или в гостях у Бердибека попотчевали чем-нибудь особенным? На такое ведь водились там искусники и в прежние времена. И князь Александр Невский когда-то вернулся из ханской столицы смертельно больным. И отец его, отравленный в Каракоруме, умер по дороге на Русь. Но ни тогда, в XIII веке, ни теперь, в XIV, лекари посмертных заключений не составляли.
Вдруг оказалась Москва без взрослого князя. Дико было как-то и помыслить, что с завтрашнего дня станет в княжеском дому старшим малолеток Дмитрий в его неполные девять лет. Собирали, собирали Москву, и вот стоят посреди нее гробы, а у гробов — дети несмышленые.
VIII
Иван Иванович успел составить духовное завещание. Возможно, сделал он это на всякий случай — так было принято — еще накануне последней поездки в Орду: «Пишу душевную грамоту, ничим же не нужен, целым своим умом, во своем здоровье».
Грамота сохранилась до наших дней. Она выполнена на пергаменте в двух списках, снабженных подвесными великокняжескими печатями из позолоченного серебра. Списки дословно совпадают, и, вероятнее всего, один был изготовлен для жены и детей Ивана Ивановича, а другой — для Марии Ивановны и братанича Владимира.
Завещание составлено в том же тоне деловых поручений и распоряжений, в каком писали свои духовные отец и старший брат Ивана Красного. Прежде всего подробно и четко определяются величины земельных владений, оставляемых наследникам. Город Москва со всеми его землями, занятыми под укрепления, жилье, хозяйственные постройки, огороды, сады, луга, боры, ближние речные ловища и прочее, а также со всевозможными таможенными и мытными сборами и пошлинами делится между сыновьями Ивана Красного Дмитрием и Иваном и их двоюродным братом на три равные части.
Делится между ними и княжество Московское, но уже не поровну и не целиком. Дмитрию, как старшему в роду, по обычаю завещаются два важнейших после Москвы города — Коломна и Можайск с окрестными волостями, селами и деревнями. Можайск стоит у верховьев Москвы-реки, на западе, а Коломна — у ее устья, в юго-восточном углу княжества, и таким образом все оно, как крепким поясом, препоясано течением реки с притороченными к берегам волостями. Правда, в одном месте, возле Звенигорода, этот пояс как бы надставлен куском из другого материала, потому что сам Звенигород и прилежащие к нему волости завещаны младшему брату Дмитрия. От них обоих зависит, быть ли поясу крепким на разрыв. Владимиру переходят земли, принадлежавшие его отцу. Часть Владимировых волостей кустится к северо-востоку от Москвы, за Клязьмой, по ее притокам, а другая часть, большая, — на юге княжества, по-над Окой, по берегам Нары да Протвы.
Некоторые волости и села находятся под рукой тетки Марии Александровны, вдовы князь-Семена. В случае ее смерти земли эти перейдут Дмитрию.
А когда умрет великая княгиня Ульяна, вторая жена Ивана Калиты, мачеха Ивана Ивановича, то принадлежащие ей угодья и урочища будут поделены начетверо: троим братьям и княгине Александре. Последней, кроме того, отдается часть волостей в уделах старшего и младшего сыновей, а также ряд сел, московских и подмосковных.
Если какие-то новые земли достанутся сыновьям и братаничу, то пусть поделят без обиды, а если Орда отнимет что в пользу соседей, то остаток тоже по справедливости переделить.
Всей земле, до последней однодворной деревеньки, до последнего овражка и межного валуна нужно знать меру и счет, чтобы ни единая пядь не утерялась, не заросла бурьяном, не стала причиной обид и раздоров.
Далее в духовной делились драгоценные вещи, скопленные в сундуках, ларях и шкатулках великокняжеских палат. Дмитрию Иван Иванович оставлял нагрудный крест с изображением святого Александра и еще один крест, золотом окованный, затем большую золотую цепь нагрудную с золотым же крестом, золотую цепь кольчатую да шапку золотую, да большой пояс с жемчужными каменьями, которым завещателя благословил в свое время отец, Иван Данилович, а еще золотой пояс с крюком и саблю золотую, и серьгу золотую с жемчугом, и большой золотой ковш, и бадью серебряную с серебряной наливкой поверху, и еще разные драгоценности помельче.
Не в обиде будет и меньший брат. Ему остается икона «Благовещенье», большая золотая цепь с крестом и еще одна цепь из золота, а к ним пояс золотой, ушитый жемчугами, простой золотой пояс, золотые же наплечки, большой золотой ковш, сабля золотая, серьга, тоже золотая, с жемчугами…
Подумал заботливый родитель и о подарках для будущих жен Дмитрия и Ивана: каждой на свадьбу будет пожаловано по золотой цепи и золотому поясу. (Запомним это обстоятельство, к нему еще придется вернуться при разматывании все того же «вельяминовского клубка»).
Золотой запас великокняжеской скарбницы может, пожалуй, по первому впечатлению поразить воображение своими размерами. Но нужно принять в расчет, что все это скапливалось не на одном лишь веку Ивана Красного. Тут были вещи, доставшиеся ему в дар от старшего брата, по завещанию от отца, а тому, в свою очередь, тоже от отца и деда. Крест с изображением святого Александра, судя по всему, сто лет тому назад мог принадлежать прапрадеду мальчика Дмитрия — Александру Ярославичу Невскому. Были тут, возможно, и чудом уцелевшие фамильные драгоценности еще домонгольских времен. Тут было то сравнительно немногое, что сберегалось при нашествиях и пожарах, утаивалось от завистливого глаза ханов и их послов, всякий раз требовавших все новых и новых подарков. Это был весьма скромный, сравнительно с другими временами, золотой достаток великокняжеского дома, вещи, которые почти никогда, за исключением особо торжественных случаев, не надевались, не нацеплялись и не навешивались, но держались под спудом на черный день, на случай самой крайней нужды. Этими вещами их хозяева редко когда любовались, но все же вид их или даже простой перечень в завещании придавал владельцу дополнительную уверенность в своих силах.
Конечно, дети есть дети: их не могло не восхищать сияние драгоценных окладов и цепей, сказочная красота утвари, испещренной чеканками, сканью, эмалями, вставными переливчатыми камнями. Дмитрий не догадывался, какой тяжкий груз принимает на свои мальчишеские рамена, унаследовав от родителя все эти цепи, пояса, оплечья, сабли. Не знал, какой еще более тяжкий груз — города и земли, ему с братьями оставленные. Как год от года все крепче будет давить этот груз на сердце, на саму думу, хотящую хоть ненадолго освободиться от забот и не могущую. Что значили пока для него груды названий волостей и сел? Городня, Мезынь, Песочна, Брашева, Похряна, Гроздна, Гжель, Усть-Мерская?.. Он почти нигде в тех волостях еще и не бывал. А села разные — Малаховское, Напрудское, Островское, Копотенское, Косинское… А еще волости — Кремична, Руза, Суходол, Тростна и иже с ними… Ведь сколько народу должно жить в них, и там и сям, и, шутка ли, каждый из них теперь — твой. А за московскими пределами? Сколько там земель, городов, не означенных в родительской грамоте, но еще с дедовых времен принадлежащих Москве! Переславль, Кострома, купленные Калитой села в ростовской земле, его же купли в отдаленном Белозерье… А тяжелейшая, надсадная ноша отношений с ближайшими соседями — с тверичами, рязанцами, суздальцами, смоленскими и брянскими князьями! Сколько тут накопилось недоумений, какая злоба перекипела за ближайшие и не ближайшие времена. Один лишь Новгород чего стоит.
А таинственно крепнущая Литва, на веку деда и отца поглотившая чуть не всю Киевскую Русь.
А Орда, Орда, наконец! Орда, которая, куда ни глянь, везде, в любом деле — и в начале, и в конце, и посередине.
Эх, эх, им бы еще, ребятишкам, в игры свои играть, носиться, захлебываясь смехом, друг за другом по укромным светелкам, скрипучим лесенкам, прохладным сеням, навесным, обдаваемым сквознячком гульбищам…
Глава вторая
В Улусе Джучи
I
Что за дед такой был у него, если про деда этого, про Ивана Даниловича, Дмитрий с малолетства слышал то и дело, на каждом, можно сказать, шагу! Да и не только ухом, не единым слыхом, а и глаза постоянно на чем-нибудь дедовом застывали, и руки мальчишечьи любопытные к чему-нибудь дедову притрагивались.
Кромник, он же Кремник, Кремль, — рубленные из дуба башни и прясла — его, Ивана Даниловича, произведение. А до того, говорят, совсем маленький был детинец, умещался весь на Боровицком холму. Дед далеко отодвинул стены новой своей крепости от стародавней градской макушки — и к берегу Москвы-реки, и к Торгу.
И все белокаменные соборы в Кромнике тоже по дедовой воле строены: сначала Успенье, потом, вскоре за ним, Иоанн Лествичник поставлен, да Спас на Бору, да Архангел Михаил. Ни дядя Семен, ни покойный отец почти ничего каменного к этому ни в городе, ни на посаде не пристроили, не успели.
Про него рассказывая, сокрушенно качали вспоминатели головами: ох, и хитрец же был Данилыч, царствие ему небесное! Самого великого и жестокого царя Орды Узбека (на Руси его кликали то Азбяком, то Возбяком) хитрованил московский князь, как хотел. Не поймешь, кто кем и правил-то: царь ли князем, князь ли царем? Не стеснялся подолгу и часто в Сарае гостить; одолевая страх, весел был в разговорах, слово лестное умел прямо в глаза сказать, с подарками всех хатуней — жен ханских обходил и лишь потом уже нес самые пышные дары властелину Джучиева Улуса.
И еще знал Дмитрий с малых лет: это он, дед Иван, упросил митрополита переехать на постоянное жительство из Владимира в Москву, и событие то приравнивали к выигранной битве: вдруг выше пояса вынырнула Москва из глухоты, из вчерашней малости.
В княжеском доме любили вспоминать об одном видении, бывшем во сне Ивану Даниловичу: будто бы он с митрополитом Петром, тем самым, что на Москву из Владимира перебрался, проезжают верхами над Неглинной мимо высокой горы, укрытой снегом, и вдруг снег начал быстро-быстро сползать и сполз совсем, обнажив вершину. Наутро взволнованный князь рассказал митрополиту странный сон, и тот объяснил ему: снег — это он, Петр, потому что век его на исходе, а гора-де — сам великий князь московский, и стоять той горе долго.
Трудно поверить в то, чтобы дети и внуки Ивана Даниловича называли его Калитой. Это прозвище было простонародное, уличное, хотя пользовались им и в боярских, купеческих домах.
Но рано или поздно Дмитрий должен был услышать многое из той пестрой, неприбранной молвы, которая надолго пережила деда и в которой Иван Данилович имел несколько иной облик, чем тот, что воображался внуку на основе семейных преданий.
Уже после смерти Дмитрия, в XV веке, сложилось предание, объясняющее прозвище Ивана Даниловича. Калитой, или, по-ордынски,
…Однажды окружили Калиту нищие, и он, по обыкновению, не разглядывая, сколько кому вынет из сумы, каждого одарил милостыней. Но один из нищих, припрятав свою долю, снова подошел к князю. Тот опять достал ему несколько серебряниц. Чуть помедлив, нищий в третий раз протягивает руку. «Возьми, несытые зеницы», — говорит ему князь, давая в третий раз. «Сам ты несытые зеницы, — огрызнулся нищий, — здесь царствуешь и на небе царствовать хочешь?..»
В грубой ворчбе нищего видели и укоризну, но одновременно и притчу о том, что князь действительно поступает правильно. За бранной внешностью слов скрывалась похвала, под лохмотьями хулы — одобрение.
Но тою же молвой выплескивались на волю и другие мнения. Князь, мол, прехитр и только для виду раздает, в стократ больше он собирает. Да и раздает-то лишь, чтобы показать, как богат стал московский дом. Славой о своем богатстве хочет он приманить к себе людей, начиная от безлошадных пахарей и кончая привередливыми боярами чужих княжеств. Тут, мол, не нищелюбие, а славолюбие удачливого властителя.
А то еще и покруче высказывались. Гребет и гребет Калита без устали в свой мешок, всю Русь ободрал, что медведь липку. Выслуживаясь перед ханом, сплавляет в Сарай громадный «выход». Раньше, до Батыя, в одну руку гребли князья, теперь в обе стараются, а мужик все тот же — при единственных драных портах. Не зря и сказ, что у мужика порты драны, да у князя в уме ханы…
Нищелюб и скопидом, устроитель Руси и сарайский завсегдатай, добрый, добычливый хозяин и угодливый слуга, терпеливый донельзя — на сто голосов рассыпалась молва, докатываясь до боровицкого взгорка, отдаваясь шелестом в деревянных княжьих палатах. В представлении Дмитрия образ деда то яснел, то зыбился, двоился, чувство семейной гордости за удачливого, и справедливого Ивана Даниловича, любимца боярской старшины и побирушек, порой горчило растерянностью от чьего-то нечаянно услышанного приговора. Но постепенно, с годами, образ этот будет приобретать для внука отчетливость и убедительность образца, пусть и не безукоризненного, с теми или иными человеческими слабостями.
Взять хотя бы долготерпение дедово, обидную его согбенность перед ханом. Не сокрывалась ли и тут своя наука? Да, бывали на Руси в изобилии великие и славные нетерпеливцы. Им не то что десятилетия, а каждый день, прожитый под ордынской властью, был невыносимой мукой. Разве забудутся когда-нибудь имена страстотерпцев — черниговского князя Михаила и боярина его Федора? А судьбина несчастного Романа Рязанского?.. Десятки, сотни таких, как они, гибли в Орде, в русских городах, выплескивая в лицо поработителям презрение, отказываясь исполнять мерзкие их обряды — поклоняться огню и идолам, пить кумыс… Они озарены светом мученичества. От них исходило немое, а то и вслух высказываемое презрение к тем, кто смирился, кто призывал терпеть и терпеть.
Но ведь и у этих были свои доводы. Красна смерть одиночки на миру, но так ли уж трудна? Взмятежить город, переколотить вгорячах отряд баскаческий — велик ли подвиг? Через неделю, дело известное, ордынцы пришлют рать, в сто раз большую, и не будет многим городам пощады. Надо знать твердо, что дело предстоит долгое, что будет оно стоить кровавого пота, многих унижений, что целые ведра кумыса надо еще выпить русским князьям, пока соберут всю землю свою в один кулак.
Понятно, конечно, что страдный путь героев-одиночек, стихийные восстания целых городов производили на исстрадавшихся под игом людей впечатление куда более вдохновляющее, чем малоприметный и часто по внешности неблагодарный труд «долготерпеливцев», которые твердили, что нельзя переть против рожна, что нужно до поры кумиться с Ордой и ходить перед нею, слышь, в неотесанных болванах, которые-де и с матери родной серьгу сдерут, лишь бы угодить сарайскому дружку.
Но сойдутся ли эти равно трудные и равно необходимые пути — путь горячего, ярого нетерпения и путь подспудного накопления сил, кропотливого, рассчитанного на многие десятилетия? Ведь при всей их кажущейся несводимости немыслим и ущербен один путь без другого.
Русь ждала теперь какого-то нового, третьего примера. Она ждала людей, в естестве которых породнились бы, сладились оба опыта — горение духа и собранность ума, гнев и сила, неукротимость и трезвый расчет.
Но ни маленький Дмитрий, никто из его боярского и духовного окружения, никто вообще на Руси, пожалуй, сейчас еще не знал, долго ли осталось ждать.
II
Сто двадцать лет уже, как тешились ордынцы рознью русских княжеств, поощряли внутреннюю вражду, ловко и разнообразно подстрекали к ней. Сколько было восстаний, целыми городами поднимались, но все тонуло в крови. Орда научилась подавлять недовольства русскими же руками, так что и пенять порой не на кого, и страшную безысходность рождали эти расправы своих над своими. Но если завоевателям и такого казалось мало, шли на север карательные отряды. Погромщики действовали как во времена Батыя — целые цепочки русских городов освещали им тогда дорогу пламенем.
Но все-таки и у подневольной души нельзя насовсем отбивать вкус к жизни — об этом в Орде также имели понятие. И потому политика ее с годами видоизменялась. Если в первые десятилетия ига дань с Руси собирали сами — на постоянное жительство в подвластные княжества были снаряжены многочисленные воинские отряды во главе с особыми чиновниками, баскаками, то после ряда восстаний баскачество было отменено почти повсеместно. Согласились на том, что не нужно раздражать данников слишком частым присутствием. Не прижился и способ изымания дани с помощью откупщиков — мусульман и иудейских купцов. Этих тоже на местах принимали неласково, кое-кого и потрепали до смерти.
Орда для видимости чуть отступила: пусть «выход» собирают и привозят сами русские, и отвечает за это великий князь владимирский. А если что и утаит князь, если явится у него охота поживиться при сборах в свою пользу, то и тут Орде выгода: все не в ее сторону направится озлобление русских смердов.
Но, в конце концов, не так дань страшна, не так изнуряет это непрерывное, из года в год кровопивство, как угнетает русскую душу сознание нравственной зависимости. Взять хотя бы тот же великокняжеский ярлык, ведь его ханы кидают князьям, будто кость собакам, и еще хохочут, глядя, как те из-за нее грызутся. Вот она, хитрая восточная игра в кость! Когда же каждый русский осознает ее позорный смысл, когда освободится от незримых уз, оплетающих его волю? Пока таких были лишь единицы, и среди них Иван Данилович. Уж он-то не числился пешкой в восточных играх, хотя и в поддавки умел, и по-всякому.
Но то умел делать дед, а теперь, в год смерти родителя, откуда было знать девятилетнему Дмитрию дедову науку? А между тем, как бы она нынче ему пригодилась: кончина великого князя владимирского влекла за собой неминуемую для русских князей поездку в Орду. К тому же именно в эти месяцы на Руси стало известно, что в Сарае опять сменился властитель: хан Бердибек убит, а на его место сел какой-то Кульпа, или, как иначе произносили, Кульна. По заведенному правилу русские князья сразу по получении известия о переменах на ханском троне обязаны были ехать с представлением. Опять кинут им кость — ярлык и вновь будут потешаться над княжеской кучей малой?
Но, кажется, вряд ли кто из русичей успел поглядеть на Кульпу в лицо, за исключением нижегородского князя Андрея Константиновича, которому добираться до Сарая было сравнительно близко. Остальные, пока дошла до них весть, пока сами вышли, уже и припозднились. Кульпа продержался на троне всего шесть месяцев и пять дней.
Еще отмечая гибель Бердибека, русские летописцы выразительно подчеркнули: «Испи чашу, ею же напоил отца своего и братию свою». У некоторых восточных авторов есть свидетельство, что Кульпа приходился братом Бердибеку. Тогда выходит, что Бердибек, расправившийся, как мы помним, с двенадцатью своими братьями, убил не всех.
В любом случае он не до конца испил кровавую чашу, о которой образно повествуют летописцы. Никто ни на Руси, ни даже в Орде не мог еще догадываться, что липкий кубок со смертным питьем отныне пойдет по рукам десятков людей, что могущественный Улус Джучи вступает теперь в самый позорный отрезок своей истории.
Безжалостная расправа Бердибека над отцом и двенадцатью братьями, а затем и воцарение Кульпы знаменуют собой начало непристойной оргии, растянувшейся на целых два десятилетия. Это будет оргия борьбы за трон между сворой бесталанных и алчных Чингисидов.
«Великая замятия» — так назвали те времена летописцы — оказалась для Золотой Орды историческим возмездием за развращающую политику поощрения междоусобиц, которую она избрала главным оружием угнетения подвластных народов. Яды, которые в течение многих десятилетий выпускались отсюда вовне, хлынули теперь обратно. И хлынули с такой разрушающей силой, что вся ордынская правящая верхушка в буквальном смысле слова «взбесися».
За шесть месяцев и пять дней своего царствования Кульпа, по словам русского современника, произведшего этот точный подсчет, «много зла сотвори». Кульпу, убившего Бердибека, убил некто Науруз. Наши соотечественники по заведенной привычке и его имя подвергли некоторому коверканью, называя (или обзывая?) его то Нарусом, то Наврусом. Прибыв в Сарай, князья свои дары, предназначенные Кульпе, вручали ему.
Был ли среди них мальчик Дмитрий?
Большинство летописцев на этот вопрос отвечает отрицательно, сходясь на том, что московский князь-отрок впервые посетил Орду не в 1359-м, а двумя годами позже, в 1361 году, при сменившем Науруза (и этот просидит недолго) Хидыре. Обобщая древнейшие показания, В. Н. Татищев в пятом томе «Истории Российской» говорит, что в 1359 году к Наурузу от московского князя приехал его киличей, то есть посол, по имени Василий Михайлович, он и просил нового хана о ярлыке на великое княжение для Дмитрия Ивановича. Но хан не дал ярлыка в Москву, сказав: «Когда сам приидет, тогда ему дам». Причем пообещал никому другому ярлыка пока не вручать.
Но Татищев, судя по всему, не пользовался Рогожской летописью, а в ней за 1359 год читаем неожиданное: «По Кулпе царствова Навроус, к нему же первое прииде князя великого сын Ивана Ивановича Дмитреи и вси князи Руссьтии и виде царь князя Дмитрея Ивановича оуна (читай: юного) суща и млада возрастом и насла на князя Андрея Константиновича, дая ему княжение великое…»
Итак, судя по записи Рогожского летописца, Науруз встречается не с московским послом, а с самим мальчиком Дмитрием и сразу же, видя его возраст, явно неподходящий для великокняжеского чина, посылает за Андреем Константиновичем, старшим из сыновей покойного нижегородского и суздальского князя Константина. Никакой отсрочки, никакого обещания не отдавать ярлык на сторону.
По первому взгляду показание Рогожского летописца выглядит недостоверным, противоречащим здравому смыслу. Как это княгиня Александра и все другие родственники не побоялись отпустить малого ребенка в саму пасть адову, пусть даже и в сопровождении опытных бояр и телохранителей?
Но почему тогда, спрашивается, они же отпустили Дмитрия в Сарай двумя годами позже? В неполных девять или в неполных одиннадцать лет — велика ли разница?