Брунетто Латини – победитель в Аду, и встреча его с пилигримом полна тепла и нежности. А если, чего доброго, какой-нибудь средневековый читатель, мало что понимающий в наивной традиции, возмущался тем, что этот узник, этот наказанный за гомосексуализм учитель и совратитель юношей, изображен в упомянутых красках, рассказчику Данте было проще простого отвесить учтивейший поклон и сказать: «Но разве вы не видите, что Брунетто находится в
В «Комедии» присутствует объективная моральная схема. Однако Данте плохо подходит на роль смотрителя морального музея. Пройдя вместе с ним по всему зданию, мы обнаруживаем, что витрины сплошь разбиты. Или скажу чуть осторожнее – разбита большая часть витрин, ибо утверждать, что Данте исключительно богобоязнен и не показывает строго морализаторских черт, было бы неправильно. Но здесь, в Песни пятнадцатой «Ада», да и во многих других местах, закоснелая схема разламывается, и живая вода сочувствия и понимания хлещет наружу. И в ее волнах виден благородный лик Брунетто Латини.
Бесы
I
Демоны, бесы и чудовищные звери исправляют в Дантовом Аду службу стражей. Там есть трехглавые псы, перевозчики с пламенами вокруг глаз, драконы с человечьим лицом, гиганты и быкочеловеки. Эти твари, населяющие топи и подземные пещеры в природе и в душе, ведут свое начало из глубокой древности. Каждая культура фантазировала о них, страшилась их и пробовала изловить. На протяжении столетий, именуемых Средними веками, они мелькают перед нами везде и всюду. Их вмуровывают в стены церквей, они кишат на старинных полотнах, ими полнятся народные сказки и народные драматические действа.
Иные из таких существ играют у Данте не только роль стражей, но и роль шутов и скоморохов. В Песнях двадцать первой и двадцать второй по берегам широкого рва, где кипят в смоле мздоимцы, шныряет стая проказливых крылатых бесов с длинными баграми в руках. Если кто из грешников пытается вынырнуть на поверхность, чтоб хоть немного облегчить жжение, бесы мигом пускают в ход свои багры. Они словно поварята, которым повар наказал следить, чтобы мясо в котле не плавало поверху (XXI, 55 слл.). То и дело они отпускают грубые шутки и дерзкие реплики. Один «трубу изобразил из зада». Другой норовит поддеть пилигрима багром. Двое бесов, летая над смоляным рвом, затевают драку. Словно ястребы, рвут друг друга острыми когтями, сцепляются, теряют высоту, падают в смолу и, увязнув крыльями, не могут взлететь. Собратьям приходится вызволять их оттуда баграми.
В сценах вроде этой действие мчится вперед, будто его подстегивают цирковым бичом. Демоны-шуты так и скачут, так и сыплют остротами. Даже у Бельмана[6] в самых буйных его «Посланиях» ничуть не больше движения и непосредственности. Грешники, понятно, тоже тут как тут – забились в смолу, точно лягушки летним днем в болотную жижу. Однако здешний черный юмор гонит сочувствие прочь. Слово забирает шут и одерживает победу. Читатель соглашается с мыслью, что и в Аду есть место для фарса, что по соседству с величайшим страданием найдется запасный выход черного юмора.
Эти бесы являют собой нулевую точку морали, принадлежат к этакому гангстерско-палаческому клубу, который за работой развлекается абсурдными выходками. Они абсолютное зло, и нам трудно поверить, что существуют они только в нашем воображении. Это конечные станции на пути страданий. Отринув все человеческое, они целиком и полностью предались миру демонов. Вот почему в моральной схеме их можно использовать лишь для фарсов или для антуража.
Казалось бы, Ад должен быть им по нраву, как змее болото. И если говорить о бесах-поварятах с баграми, так оно и есть. Однако ж другие демоны терзаются. У многих из них великое прошлое. Когда-то они были богами, полубогами, царями, героями античных мифов или истории. Судья в Дантовом Аду, как и в «Энеиде» Вергилия, – критский царь Минос. Сей блистательный владыка могучей морской и скотоводческой державы, который вместе со своей семьей – Пасифая, что, забравшись в деревянную телку, предлагала себя быку, была его женой, Ариадна с клубком, спасительница Тезея, была его дочерью – играл столь важную роль в эллинской фантазии, преобразился под землею в чудовище с хвостом-бичом. Он указывает грешникам их место в Аду, обвивая несчастных своим хвостом, – число витков означает соответствующий круг Ада. Стало быть, хвост у него такой длинный, что может обвить грешника по меньшей мере девять раз. Плутос, бог богатства, стережет четвертый круг Ада, где скупцы и расточители толкают грудью камни, а изображен он как волк с вздувшейся мордой. Благородный кентавр Хирон, воспитатель Ахилла, стоит на страже у кровавого озера тиранов. Ад – место сбора для тех, кто опустился на демоническую ступень. Туда стекаются мертвые боги, уроды, кошмарные женщины-змеи и мужчины-быки, все искалеченные и насмерть заблудшие в подземных пещерах естества и души. Ад – царство демонов, существовавшее задолго до христианства, но вобравшее в себя также иудейских и библейских духов бездны во главе с Люцифером, падшею Утренней звездой.
Но где же находились демоны, прежде чем добрались до конечного пункта страдания, прежде чем свет угас в их душах? Когда палач достигает такого совершенства, что может шутить за работой? От тех веков до нас дошли живописные полотна, где мы видим палачей, на лицах которых словно бы отражается полнейшее равнодушие к положению осужденных. Неужто эти палачи настолько очерствели, что оставались безучастны, или же их бесчувственность обусловлена верой в то, что они служат правому делу? Настоящие палачи, которых воочию видели Данте и его современники, служили государству и церкви. Пыткам и казням обрекали людей, которых по доносу объявляли безбожниками. Первая половина XIII века ознаменована чудовищным истреблением альбигойцев. Палачи вершили божественное правосудие, а тот, кто протестует, беспринципен и опрометчив.
II
В Песни двадцатой, предшествующей бесовским забавам у смоляного рва, пилигриму встречается толпа людей, бредущая очень медленно, в слезах. Сначала ему кажется, будто они «водят литании», но, как только они подходят ближе – в Аду темно, и оттого нетрудно впасть в ошибку, – он замечает, что головы у них повернуты на сто восемьдесят градусов. Чтобы видеть дорогу, они поневоле пятятся задом. Потому и бредут так медленно. Слезы бегут у них по спине, стекая в ложбину меж голых ягодиц. Кара отмерена согласно простому символическому правилу, столь любимому в те времена. Здесь несут наказание прорицатели, пытавшиеся заглядывать в будущее. Оттого Господь и свернул им головы. Среди них – Тиресий, который с помощью колдовства предрек Улиссу (Одиссею), что его ждет в грядущем. Рассказчик Данте призывает читателя извлечь урок из увиденного и сообщает, что сам заплакал, глядя на это.
Он плачет, опершись на скалы в долине прорицателей. Вергилий, обычно невозмутимый, прикрикивает на него: «Ужель твое безумье таково? <…> / Здесь жив к добру
Однако ж и палачи на средневековых картинах, возможно, с благоговением внимали таким речам, какие здесь произносит Вергилий. Тот, кто испытывает сострадание, виновен в пренебрежении долгом, в беспринципной слабости, которая на службе недопустима. Комендант лагеря смерти Освенцим, Рудольф Хёсс, перед казнью написавший воспоминания, оставил нам свидетельства о таком конфликте совести. Конечно, он мучился, надзирая за убийствами в газовых камерах, но считал свое сострадание предательством по отношению к фюреру. Если не истребить евреев, то будет невозможно осуществить прекрасную мечту о тысячелетнем арийском рейхе, где воцарится счастье. Концлагерный палач, у которого дрожала рука, был трусливым солдатом на фронте справедливой войны. Разумеется, убивать неприятно, однако, покуда он исполнял свой долг, совесть оставалась спокойна.
Впрочем, у Данте демоны и палачи отнюдь не счастливы. В Аду они вправду живут как солдаты и прислужники тамошнего властелина Люцифера, но знают, что существует власть превыше его. Может, и Рудольф Хёсс знал, что власть его фюрера не безгранична, оттого и мучился? Я говорю сейчас не о риске, что Гитлер проиграет войну и тысячелетний рейх вообще не состоится, а о том, какими возможностями располагал Хёсс, чтобы в победившей Германии счастливо жить палачом в отставке, ухаживая за своим садом и слушая вожделенное блеяние овец в кошаре. Надо признать, до некоторой степени мы все – палачи в отставке, поскольку мы дети победителей. История повествует о гибели народов и культур, и всюду торжествовала сила, а не справедливость. Но история говорит и о другом – о постоянном возвращении определенной модели, не связанной с властью и насилием. Трудно и даже малоприятно наделять эту модель названием или хотя бы пытаться наметить ее контуры. Неправомерностей здесь много, причем ужасающих. Однако в «Божественной Комедии» мимо этой модели пройти никак нельзя.
В Песни двадцать четвертой «Ада» пилигрим и Вергилий выходят к горной расселине. Путь туда так утомителен, что пилигрим, измученный и запыхавшийся, садится наземь. Продолжать странствие он способен лишь после того, как Вергилий делает ему выговор, подчеркнув, что без усилий невозможно достичь славы. Это интермеццо показывает, с одной стороны, что честолюбие – существенный стимул для пилигрима и поэта, с другой же – что чем страшнее переживания, тем сильнее у пилигрима внутренний протест. Ведь он идет дорогой самопознания и находится теперь в глубинах бездны. Оттого и дышит так тяжело.
Когда пилигрим собрался с силами и они пошли дальше, оба слышат из расселины чей-то голос, но говорящий охвачен таким неистовством, что речи его невнятны. И тут пилигрим обнаруживает, что ров внизу полон змей. Среди чудовищ мечутся нагие люди, без всякой надежды на спасение. Руки их скручены змеями за спиной. Змеи обвивают бедра и грудь. Данте видит человека, которому змея впивается в шею. И сей же миг тот вспыхивает, обращается в пепел и, подобно Фениксу, вновь восстает из праха. Он, говорится в «Комедии», напоминает человека, который упал в обморок и не знает, чем обморок вызван – злыми силами или запруженьем крови. Поднявшись, он в ужасе и смятенье смотрит вокруг и глубоко вздыхает (XXIV, 97 СЛЛ.).
Данте сообщает нам, что это Ванни Фуччи, разбойник и вор, похитивший церковное серебро и сваливший вину на другого. Фуччи и в Аду так же необуздан, жесток и гнусен, как при жизни, и Данте признаёт, что он осужден по заслугам. Пилигрим и Фуччи беседуют, и Фуччи говорит, что он «был любитель / Жить по-скотски, а по-людски не мог, / Да мулом был и впрямь» (ст. 123–125). Ему досадно, что Данте видит его в унижении, и, чтобы помешать пилигриму насладиться злорадством, он предсказывает ему грядущие беды. Диалог, происходящий в запальчивости и гневе, кончается тем, что Фуччи делает пальцами грубый жест, адресуя его не кому-нибудь, но Богу. В тот же миг змея туго обвивает ему горло, так что он более не может издать ни звука. И тут пилигрим роняет самую жестокую свою реплику во всей «Комедии»: «С тех самых пор и стал я другом змей» –
Змеиный ров отведен ворам. Потому мы и находим там Ванни Фуччи. Пилигрим и читатель уже через короткое время начинают ощущать помрачение, словно от дурмана или змеиного яда. Пилигрим видит кентавра, оплетенного змеями, с крылатым драконом, нависшим над затылком. Потом кентавр исчезает. И в тот же миг незаметно, откуда ни возьмись, появляются три духа (XXV, 34 слл.), окликающие пилигрима и его вожатого. Данте поднимает палец, чтобы привлечь внимание Вергилия к новоприбывшим. Шестиногий змей наскакивает на одного из духов и крепко его обхватывает, прилипает к нему, как плющ к дереву. Передние ноги стискивают плечи духа, средние сжимают бока, задние – ляжки. Змеиные зубы вгрызаются в щеки. Хвост просунут между ногами. Змей и человек начинают сливаться в одно, будто бы они из воска. И цвет у них меняется, как если бы подожгли бумагу и бурая каемка бежит впереди огня: белизна исчезает, но чернота еще проступить не успела. Головы человека и змея сплавляются. Руки человека и передние лапы змея оборачиваются двумя новыми конечностями. Ляжки, ноги, животы делаются «невиданными частями». От изначальных существ не остается ничего – в змеиную долину бредет новая жуткая тварь.
Но поэту Данте этого мало. К второму из трех пришельцев проворно устремляется змееныш, как ящерка в летнюю жару перебегает от куста к кусту. Змееныш жалит его в пупок и падает наземь. Укушенный молча стоит, глядя на лютого гада. Начинает зевать, одолеваемый не то сном, не то горячкой. Змей и человек неотрывно смотрят друг на друга. Из язвы в животе и из пасти змея идет дым, обе струи перемешиваются. И в этом соединяющем их дыму рептилия и человек исподволь меняют свой облик. Змеиный хвост раскалывается надвое, а человечьи ноги срастаются. У змея теперь ноги человека, у человека же – хвост змея. На месте чешуи является кожа, и наоборот. Человечьи руки втягиваются под мышки, тогда как лапки змееныша удлиняются. Задние его лапы свиваются в мужской член, а естество человека раздваивается. Во время всей этой метаморфозы они неотрывно, как загипнотизированные, смотрят друг на друга. Человек падает наземь, змей поднимается. Лоб у человека уплощается, уши уходят внутрь, словно рожки улитки, язык раздваивается. По завершении перемены облика дым исчезает. Змей с шипеньем ползет прочь, человек плюет ему вдогонку.
Читатель знает, что участники этих чудовищных метаморфоз – воры. Хотя в тексте Данте тактично обходит это молчанием. Глядя на Ванни Фуччи, мы уже испытывали сомнения. При всей его яростной грубости кара казалась нам слишком бесчеловечной. Пожалуй, можно бы утешиться тем, что огонь, который пожрал его и из которого он вновь восстал, был символом шального неистовства животной натуры. Но одновременно мы видели, что случившееся с этим беднягой походило на эпилептический припадок, изображенный художником, который даже в виду таких мук сумел точно подметить реальность. В самом тексте имеются намеки, что речь идет о болезни, не зря же Данте обращается к сравнению, где говорится о человеке, упавшем в обморок по причине запруженья крови –
Когда же повествуется о двух других, мысль о том, что они несут наказание, вызывает растущую неприязнь. Если в XIV веке считали, что с ворами надлежит поступать именно так, мы вынуждены брезгливо отвернуться. У нас маловато сведений о людях, которые подвергаются таким чудовищным метаморфозам. Об одном из них, во всяком случае, известно, что во Флоренции он состоял в партии Черных гвельфов, хотя нам безусловно претит допущение, что Данте выступает здесь в роли мстителя. Попытка истолковать эту сцену как аллегорию тоже мало что проясняет. Человек, предающийся пороку, оборачивается зверем. Образ, бесспорно, яркий и действенный, но как интерпретация душевного состояния тривиальный. Реально же в поэме
У превращенных под угрозой сама их человеческая суть. Они вот-вот выпадут из всякого сообщества, из всех взаимосвязей и больше походят на душевнобольных, чем на подвергнутых наказанию. Первый невнятный крик, достигший слуха Данте, вполне мог донестись из сумасшедшего дома. Не змеями, а веревками и смирительными рубахами – вот чем могли быть связаны безумцы, нагишом мечущиеся вокруг. Здесь обитают несчастные, жалкие люди, которых вышвырнули из дому и от которых даже родные матери отреклись. Это братья и сестры кафковского Грегора Замзы, превращенного в таракана, братья и сестры ведьм Карлфельдта[7], ощущавших собственное зло как дьявольскую скверну, братья и сестры душевнобольных героинь Агнес фон Крусеншерны[8], которые чувствовали, как из глаз у них вырастают когти, братья и сестры потерпевших кораблекрушение, обезумевших от жажды, терзаемых призрачными рептилиями персонажей «Острова обреченных» Стига Дагермана[9].
Воры ли здешние обитатели, убийцы ли, изменники или нет – значения не имеет. Их кары – следствие непостижной, грозной опасности, в которой они пребывают. Нам они знакомы по зачумленным, порочным зонам, куда редко проникает наша мысль. А кроме того, наблюдая их, мы заглядываем в собственную душу, словно высвечиваем прожектором морскую пучину. Там мельтешат твари, о существовании которых мы прежде только догадывались.
Дантов Ад – тоже сумасшедший дом, где происходят жуткие превращения и человеческое отмирает. Пилигрим здесь, как и в других местах, гость, но вместе с тем и участник действа. Порой его втягивают в происходящее, и он вынужден защищаться от больных, которые нападают на него. Ему передаются безумная ненависть и злоба Ванни Фуччи. Может, оттого и слетает с его губ объяснение в любви к пышущим злобой змеям? Или же, видя, как в людях, ведущих свой род от Бога, открыто проступает звериное, он проникается уверенностью, что Ад действительно учреждение правосудия? Те, кто выбрал звериное, выбрали и вечную муку. В таком случае пилигримовы объяснения суть знак душевного выздоровления. Он начинает понимать, что Вергилий справедливо повеселел лицом у входа в пропасть. Примечательно, что в Песни двадцать пятой описание метаморфозы змея и человека прерывается пассажем, обращенным к читателю:
Иными словами, Данте признаёт, что пишет, сознательно соревнуясь с теми самыми поэтами, в чей круг был принят в Лимбе, – в частности, Овидий снискал известность своими «Метаморфозами», превращениями, – и примыкает здесь к античной традиции. Он писал, сознательно соревнуясь со своими предшественниками, и в самом тексте охотно бросал им вызов. Подобные состязания играют большую роль и в современной поэзии, однако вызовы, упоминания образцов и хвастливые заявления насчет победы над ними вышли из моды.
Впрочем, как бы мы ни толковали сцены метаморфоз в этих песнях «Ада» – как описания болезненных состояний, как изображения власти зла в человеке, как блистательные художественные пассажи в удивительном жанре или как все три варианта, слитые воедино, – мы отнюдь не исчерпаем содержания этих сцен и не объясним их мощного воздействия. Мы высвечиваем преображающихся людей и ищем объяснение. Едва анализ завершен, грандиозные сцены вновь отступают в таинственный мрак, среди которого разыгрываются. Они существуют. Являют нам разрушение человеческих форм. Люди переживали такое во все времена. Дантово бахвальство, что он превосходит своих предшественников, небезосновательно. А как насчет тех, кто пришел после него?
III
Бесы и чудовища, исполняющие в Аду службу палачей, – тоже существа, претерпевшие метаморфозу, исключенные из круга братьев и сестер, отринутые родными матерями. На самом деле они разом и палачи, и жертвы – убийцы, что на эшафоте сплавляются в одно с приговоренным к смерти. Несколько наиболее эмоциональных сцен «Комедии» показывают нам умирающих демонов. Зверь Плутос, стерегущий четвертый круг Ада, падает наземь, как только Вергилий произносит имя архангела Михаила, – падает резко, в мгновение ока, как падают паруса, когда буря ломает мачту (VII, 13–15). Быкочеловек Минотавр, встретившись с путниками, ведет себя словно бык, который в ту самую секунду, когда получает смертельный удар, рвет аркан и бестолково кидается в разные стороны, потому что не способен управлять своими движениями (XII, 22–25). Тот, кто видел корриду, знает, сколь гениально этот образ передает одиночество, безумную ярость и полную безнадежность.
Безумная ярость демонов объяснима, если принять в расчет их занятия. Данте, странствующий через их царство, знаменует собой вмешательство в их полномочия. Обычно они властны над теми, кто является в Ад. Но перед Данте и Вергилием, которым покровительствуют свыше, вынуждены отступить. Они тюремщики на службе у Люцифера, коменданта, а Данте для них – напоминание, что есть сила и власть выше Люциферовой. Может быть, отчасти их ярость обусловлена сознанием, что сила любви больше силы ненависти? Может быть, при встрече с пилигримом, посланцем Бога, у них пробуждается память о том, что некогда они сами принадлежали миру, который в двойном смысле был миром света? Не пронзил ли палача-Минотавра луч этого мира, как острие шпаги пронзает бычье сердце? Тому, кто находится в мире «Божественной Комедии», вполне естественно ответить на этот вопрос утвердительно.
Когда пилигрим Данте, уже завершая странствие через Ад, в последнем его круге идет по вековечным льдам, ему мнится, будто впереди, в тумане, машут крылья ветряной мельницы (XXXIV, 6). Он впадает в заблуждение, противоположное тому, в какое триста лет спустя впадает Дон Кихот, принявший настоящие ветряные мельницы за великанов. Ведь пилигрим-то видит перед собою исполина – Люцифера, самого Врага, царя и владыку Ада. Люцифер похож не только на ветряную мельницу, но и на крест, о чем говорит тщательный анализ, проделанный проф. Чарлзом Синглтоном (Charles Singleton). Четыре огромных крыла ветряной мельницы и в самом деле очень легко спутать с большим крестом. Люцифер желал стать подобным Богу и достиг своей цели. Он копия Бога, только с противоположным знаком. У него три головы, то есть, как и Бог, он триедин. Ветер ненависти, исходящий от него, цепенит и умерщвляет все в его царстве, подобно тому как в царстве Бога все растет и живет благодаря солнечному свету и любви. Люцифер был прекраснейшим из ангелов, слугою Божиим. Слугою он остается и в Аду. Всяк, кто видит его, знает, каков Бог. Люцифер – знак, указующий на Бога. Он иллюстрирует слова Бл. Августина, что как художник, как мастер Бог использует даже дьявола и что, если Бог не мог бы его использовать, Он вообще не дал бы ему возникнуть. Иначе говоря, Данте, используя в «Комедии» дьявола, имеет на то высочайшую мыслимую санкцию. Вот почему в аллегорической схеме «Комедии» совершенно оправданно, что пилигрим карабкается по Люциферову телу и так достигает жерла, которое выводит его из Ада.
Люцифер подобен Богу еще и в том, что распят, что он существо страждущее. Слезы струятся из всех шести его глаз, кровавая пена выступила на всех губах. Он – и все слуги в его царстве разделяют эту участь – несет знак креста, навеки выжженный в душе. Данте, как и другие его современники, верил, что человеческая душа сотворена Богом и каждый человек хранит память о блаженстве, пережитом в тот миг, когда он вышел из рук Божиих. В мирозданье, которое строит Данте, явственно оживает это представление о памяти – как знак креста.
Даже самое дурное из существ, падший ангел, – даже тут справедливо высказывание Августина, что натура, где нет ничего доброго, существовать не может. Все – хотя бы как далекую, смутную грезу – хранят память о доброте, о защищенности, о журчащей воде, о заместительном страдании, о любви, не ищущей обладания. Величайшее страдание испытывают те, кто сознает, что отринут навеки. Это демоны, умирающие от прикосновения света, когда память об утраченной защищенности забредает в их Ад. Самая страшная адская кара – мечта об освобождении, но оттого, что есть такая мечта, никакого Ада нет. Он всего лишь образ мучительной боли и знак, указующий путь к избавлению.
Улисс
Песнь двадцать пятую «Ада», ту, где повествуется о жутких метаморфозах, Данте завершает словами, что глаза его «уж видеть начали туманно <…> и самый дух блуждал». Метаморфозы происходят в состоянии сна. В Песни двадцать шестой пилигрим все еще пребывает в сильном волнении. Теперь он вместе со своим вожатым идет по скалистой местности меж седьмым и восьмым рвом адского круга, который носит название
Уразумев, что он видит, Данте испытывает потрясение. Он говорит – и внезапно пилигрим Данте и рассказчик Данте демонстративно выходят на сцену вместе, – что страдал тогда и теперь, когда пишет, страдает вновь:
В каждом огне заключен человек. Грешники целиком и полностью объяты огнем. Горя в огне, они движутся вперед, и поэт невольно вспоминает пророка Илию, который на своей конной колеснице исчез в вышине, окутанный облаком, – образ вполне здесь уместный, ибо речь в этой песни идет о великом путешествии. Пилигрим видит огонь, раздвоенный вверху, и спрашивает у вожатого, кто же там заключен. Тот отвечает, что в этом огне мучится Улисс (Одиссей) вместе с Диомедом, своим соратником. Они несут наказание, продолжает Вергилий, за лукавый совет. Ведь, как известно, именно Улисс измыслил хитрость с деревянным конем, посредством которой была взята Троя, и как раз это Вергилий считает преступлением. Вдобавок он роняет намек на героя собственного великого произведения, Энея, сына Трои и основателя Рима, а стало быть, прародителя всей Италии. Тем самым Вергилий хочет подчеркнуть справедливость приговора, вынесенного Улиссу, ибо тот посягнул на одного из ставленников самого Бога.
По-прежнему в сильном волнении Данте спрашивает Вергилия, нельзя ли ему поговорить с теми, кто заключен внутри огня. Дважды он повторяет «я молю», упрашивая Вергилия дождаться, когда подойдет рогатый пламень. Вергилий отвечает, что просьба Данте «всегда к свершенью сердце расположит», однако советует ему молчать во время разговора. Улисс и Диомед, замечает он, как-никак греки и, может статься, не пожелают слушать пилигрима. Трудно понять, почему Улиссу лучше беседовать с Вергилием, который так вдохновенно воспел одного из его врагов, но на этой проблеме мы останавливаться не будем, ее рассматривали многие дантоведы. Как бы то ни было, именно Вергилий берет слово, когда старинный раздвоенный огонь приближается к путникам. Окликнув героев, он призывает их остановиться и просит Улисса поведать, как тот умер. Может показаться странным, что Вергилий спрашивает об этом, а не о грехе, за который Улисс казнится, но создатель «Комедии» особенно заворожен мгновением смерти, что вполне естественно в эпоху, когда вечное блаженство или вечное проклятие могли зависеть от обстоятельств последнего мига земной жизни.
Для «Комедии» и по другим причинам необходимо снова и снова обращаться к мгновению смерти. Умершие заняты размышлениями о своей жизни. Время для них остановилось, существуют только минувшее да вечные муки, испытываемые теперь. Но вечные муки зачастую и состоят из минувшего, превращенного в окаменелость, в реликт, заключенный внутри камня вечности. Их жизнь сосредоточивается в мгновении смерти, когда все решилось окончательно. Они вынуждены – и иного им не дано – смотреть назад именно сквозь окно обстоятельств смерти. В этом отношении их ситуация фактически не отличается от той, в какой находится каждый из нас, еще живых. Мы оглядываемся на свою жизнь в окошко данной минуты. Всякий
На оклик Вергилия больший рог раздвоенного огня начинает шататься и потрескивать, словно от ветра. Вершина его двигается, как язык. С трудом – ведь он молчал много сотен лет и, наверно, хрипит еще сильнее, чем Вергилий в Песни первой «Комедии», – герой начинает говорить. Улисс рассказывает, что, воротясь на Итаку после десяти лет блужданий, он вскоре был вновь охвачен жаждой странствий. Ни благоговение перед стариком отцом, ни нежность к сыну, ни любовь к жене, Пенелопе, не могли унять стремление увидеть мир и «все, чем дурны люди и достойны» (XXVI, 99). С несколькими верными товарищами он на одном-единственном судне вышел в море. Держа путь по Средиземному морю, он видел берега Сардинии, Испании и Марокко и достиг пролива, что ныне зовется Гибралтарским. Когда Улиссов корабль подошел к этому узкому проливу, где Геркулес воздвиг столпы в знак того, что человеку не дозволено проникнуть дале, и сам Улисс, и товарищи его были уже стары и слабосильны. Улисс обращается к друзьям:
И заключенный в огне Улисс продолжает так:
Нам неизвестен образец рассказа о смерти Улисса. Возможно, он целиком придуман самим Данте. Когда поэт был молод, несколько смельчаков генуэзцев отправились в океан, чтобы отыскать земли по ту его сторону, но больше о них никто не слыхал, и вполне возможно, Данте находился под впечатлением этого доколумбова предприятия. Улисс представляется нам как естественный символ жажды приключений и знаний. Выдающийся итальянский дантовед Бруно Нарди (Bruno Nardi) высказывал предположение, что эту идею подсказал Данте эпизод с сиренами у Гомера. Данте едва ли был непосредственно знаком с гомеровской поэмой, но, разумеется, постоянно сталкивался с комментариями и ссылками на нее. В одной из своих книг Цицерон пишет, что нелепо думать, будто чары, которыми сирены околдовали Улисса, заключались только в искусном пении, ведь сирены даруют знание, и не удивительно, что любомудрым такие песни дороже родного очага. Эти-то слова как бы отзываются эхом в речах дантовского Улисса. Знания – соблазн, превосходящий все прочие. Из всех женщин сирена как дарительница знания – самая опасная.
Улисс сознает, что бросает вызов воле богов. Ради знания он готов на любую жертву. Не искать знания о странах и народах, о зле и добре означает жить как зверь. Он ищет знания, попирая божественные запреты и человеческие табу, и недвусмысленно заявляет, что сознает: высшая сила не желала, чтобы человек проник на другую сторону земного шара. В своем рассказе Улисс не единожды намекает, что его плавание было грехом. «Шальной полет» – так он его называет и замечает по поводу гибели, что «Кто-то», иначе говоря Бог, желал ее. Тем не менее он совершил свое плавание и не жалеет об этом. Здесь, в Аду, его настрой ничуть не изменился. Улисс похож на бегуна, который был побежден в состязаниях и без малейших сантиментов говорит о своем поражении и о превосходстве победителя, но это не мешает ему гордиться собственными усилиями и засчитывать в плюс свои амбиции.
Для многих дантоведов Улисс воплощает стремление к знанию ради знания. Он образцовый представитель завоевательного духа, направленного как вовне, так и внутрь, а этот дух есть предпосылка всякого человеческого прогресса. Даже когда близятся старость и смерть – и остается «малый срок, когда еще не спят земные чувства», как говорится в поэме, – Улисс продолжает собирать факты и проникать все дальше. Он образец для каждого, кто к концу жизни испытывает недовольство. Для Улисса путь полон смысла, даже если впереди ждет гибель.
Улисс – противник той картины мира, какую обычно связывают со Средневековьем. Бог создал мир и положил пределы человеческому знанию. Мир – это хитроумный часовой механизм, и однажды его бой возвестит о Страшном суде. Разумом человек может постичь, как шестеренки цепляются друг за друга, как движутся стрелки и колеблются маятники, но в своем стремлении к знанию он должен помнить, что изучает часовой механизм, что за всем этим есть некая мудрая рука, есть смысл в мгновеньях и образах, явленных на циферблате, есть конечная цель. Часовщика зовут Бог. Ради Него мы ищем знания о часах, то бишь о мире. Бл. Августин просил Бога избавить его от искушения искать знания ради знания, и мольба эта часто возносилась к небесам в последующие века.
Вот об этом-то Улисс забыл. Вопреки божественному запрету он дерзает отправиться в плавание и проникнуть в океан. И ведет он себя как человек, который действует наудачу, просто начинает свое дело и ставит под вопрос не только плод, но также корень и самое зерно. Во всей «Комедии» Улисс – наиболее опасный человек, и, собственно говоря, господином в Аду пристало быть именно ему, а не Люциферу. Рядом с Улиссом Люцифер не кто иной, как жалкий фокусник и подражатель! Люцифер хотел стать подобным Богу. Вот на что он замахивался в своей гордыне, но на самом деле как раз поэтому был самым благочестивым и смиренным из всех слуг Божиих. Ведь разве мыслима большая покорность, чем желание стать в точности таким, как тот, кого любишь? Люцифер – льстец, подхалим, который все истолковал ошибочно и так и не уразумел, что Бог, создавая человека по своему образу и подобию, оставил за собою всю власть. В этом пункте Бог не хотел иметь ни подобий, ни родичей. И наказание Люциферу назначено самое позорное и глумливое из всех: он ничего не достиг и тем не менее принужден играть роль анти-Бога, который во всем свидетельствует о том, чему бросал вызов.
Подлинный враг Бога – Улисс, для которого знание и свободные искания важнее Бога. В старости, когда, казалось бы, пора обратиться помыслами к спасению своей души, он продолжает изыскания, и смерть настигает его в разгар бесплодных трудов. Улисс презирает Бога и стремится походить на него как можно меньше. Многие склонны именно Улисса, и никого другого, считать истинно европейским героем.
Пилигрим – как я уже показал на целом ряде примеров – испытывает перед Улиссом куда большее волнение, чем перед кем-либо другим в Аду, за исключением Франчески. И его трепет легко понять. Сама «Комедия», а не только Улисс, в ней выступающий, повествует о странствии в запретный мир. Спускаться в царство мертвых не дозволено. Всего через несколько песней пилигрим начнет восхождение на ту самую гору – гору Чистилища, – которую Улисс увидел после пятимесячного плавания и с которой задувал уничтожительный вихрь. Можно предположить – и пожалуй, особо пояснять это незачем, – что Улисс, хотя он язычник и жил за много столетий до Данте, придерживается тех же представлений о мире, что и люди Средневековья. Такое предположение не создает для фантазии больших трудностей. Подобно Улиссу из поэмы, Данте проникает в неведомые края и теперь, на склоне жизни, ищет знания о людских добродетелях и пороках. Может, и в его путешествии присутствовал вызов божественной воле?
Этот аспект весьма тревожил пилигрима. В Песни второй он спрашивает Вергилия, позволительно ли ему, еще живому, сойти в царство мертвых. Вспоминает, что Эней, еще когда был облечен плотью, спускался в подземный мир, ведь ему, богоизбранному основателю Римской державы, надлежало получить там знания, необходимые для осуществления этой миссии. Вспоминает он и о том, что, согласно средневековой легенде, апостол Павел тоже нисходил в подземное царство, ведь и он опять-таки должен был основать могучую державу – Церковь. И Павел, и Эней, проникая в обитель мертвых, имели полномочия от Бога. Но чем же он, пилигрим Данте, оправдает свое странствие? Хотя Гомера поэт не читал, ему, вероятно, было известно, что Улисс, стоящий перед пилигримом, тоже побывал в Гадесе и тогдашняя его дерзость сродни умонастроению, увлекшему его в океан.
Вергилий успокаивает пилигрима – еще в Песни второй! – и открывает ему, что живущие в Раю три благодатные жены послали его Данте провожатым. Дева Мария, святая Лючия, Просветляющая, и Беатриче, возлюбленная Данте, увидев пилигрима в сумрачном лесу, прониклись состраданием и решили его спасти. Странствие совершается по их желанию. Подобно Христу, однажды сошедшему в царство смерти, дабы попрать ее власть, Беатриче сошла в Ад, отыскала Вергилия, поведала ему свою тревогу о Данте и попросила помочь заплутавшему. Она сказала, что говорит любя, а значит, странствие Данте происходит по велению любви и Бога. Слыша рассказ Вергилия о встрече с Беатриче, пилигрим, минуту назад охваченный сомнениями и падший духом, поднимается, подобно тому как цветок, сомкнутый и побитый ночным морозом, с восходом солнца выпрямляется и раскрывает лепестки. Он «воспрянул, мужеством горя»
Именно после этих слов пилигрима и в таком настрое начинается в «Комедии» путешествие в царства мертвых. Иными словами, налицо поразительное совпадение тех чувств, какие обуревают пилигрима в начале пути и какие испытывали спутники Улисса. Совпадение даже в том, что и его, и их побуждает к дерзости советчик, вождь и друг: пилигрима – рассказ Вергилия, мореходов – речь Улисса.
Фактически Данте и Улиссовы товарищи находятся в одной и той же ситуации. Но Данте очень сродни и самому Улиссу. Не будет преувеличением сказать, что они кажутся братьями, из которых один благословен, а другой проклят. В Улиссе Данте узнаёт себя (эту позицию особенно отстаивал Бенедетто Кроче (Benedetto Croce). Приближаясь к нам в огне, Улисс воплощает собою амбиции и соблазны, хорошо знакомые Данте. Ведь поэт странствует не просто в глубины земли и в страны по ту сторону земного шара, но и в глубины души, а там еще больше, чем во внешней реальности, рискуешь угодить в запретные края. Не заглядывал ли Данте совсем недавно в запретный мир душевнобольных и провидцев, отчего у него случилось помрачение чувств? Можно спросить себя, твердо ли сам Данте знал, к которому из братьев он ближе – к благословенному или к проклятому.
Вергилий сообщает пилигриму, что Улисс наказан за свой лукавый совет насчет коня. Большинству читателей это наказание наверняка покажется варварским. Ведь оно означает, что Троя была на стороне Бога и потому враги ее должны нести наказание. Эней – на правой стороне, а Улисс нет. В «Комедии» есть персонажи, которые и лукавые советы давали, и сами лукавили, но тем не менее вознаграждены небесным блаженством, потому что их лукавство и обман пошли во благо богоизбранному народу. Например, блудница Раава, обманувшая своих земляков и впустившая в Иерихон людей Иисуса Навина. И вот за это позорное деяние она с почетом принята в Раю. Подобно другим тиранам, Бог благоволит любому обману, который полезен Ему самому. Здесь властвуют те же законы, что и в тоталитарном государстве. Предатель – вошь, которую нужно раздавить, и ни малейшего человеческого благородства и величия за ним признать нельзя. Тот же, кто идет на предательство во имя отчизны и партии, – настоящий герой, и место его в национальном пантеоне. Такие делишки в любой тирании сами собой разумеются.
Наделяя Улисса человеческим величием – ведь рассказ его свидетельствует о мятежности и пылкости разума, – Данте поступает так же, как в случае с Брунетто Латини. Улисс одинаков и в Аду, и в жизни. При желании можно рассматривать окутывающий его огонь как символ честолюбия, воли к непрерывному расширению знаний. Она толкает его вперед, не дает покоя, день и ночь сжигает душу. Огонь – это ищущая, неуемная сущность человека, проклятие, преследующее его всю жизнь, и одновременно благостыня. Можно сказать и иначе: Улисс – человек Возрождения, представитель безудержного искания, запертого в темнице средневековой веры. Его могучая энергия – доказательство, что скоро он выйдет на волю.
У.Б. Станфорд (W.B. Stanford) в своей монографии «Тема Улисса» («The Ulysses Theme», 2nd ed. 1963) проводит параллель меж Дантовым Улиссом и Фаустом. Как полагает Станфорд, Данте понимал всю безнравственность осуждения Улисса из-за деревянного коня. Победоносные римляне – вот кто перетолковал миф об Улиссе, выставив героя лукавым колдуном, которого должно отлучить от круга порядочных людей. На самом деле, придумав хитрость с деревянным конем, Улисс не преступал никакого международно признанного морального закона. Скорее, он, как один из вождей греков-ахейцев, был обязан ради победы использовать любые средства. Данте в согласии с традицией толковал Улисса как лукавого советчика, но углубил отягчающую его вину. Улисс был лукавым и дурным советчиком, ибо уговорил товарищей искать запретного знания и оттого стал причиной их гибели. Потому-то для Станфорда Данте – человек, желающий предостеречь своих современников от безудержных поисков знания. Живи Данте в наши дни, то, по Станфорду, он бы пытался остановить физиков-атомщиков, прежде чем их эксперименты разнесут в клочья земной шар. Данте испытал Фаустово искушение жаждой знаний, но отступил и в образе Улисса осуждает эту жажду. Сходной точки зрения придерживается и Джозеф Маццео (Joseph Mazzeo). По его мнению, симпатизирует Улиссу и славит его в «Комедии»
И Станфорд, и Маццео, по-моему, забывают, что странствует не только пилигрим Данте, но и рассказчик. В поэтических рамках «Комедии», где мы изучаем Улисса и пилигрима Данте, первому живется плохо, а второму – хорошо. Если верить Станфорду и Маццео, пилигрим, видимо, сознает, что его восхищение Улиссом было ошибочно. Но как насчет рассказчика Данте? Он тоже находится под божественным покровительством, когда пишет о трех царствах мертвых?
Вне всякого сомнения, он верил в карающего Бога, и в иерархию грехов, и в спасительный план, каковому должно следовать человечество. Верил в часовой механизм. Но, может статься, в поэтическом озарении он отчасти испытывал и то, что отличало Улисса, когда тот упорно искал собственный путь и отправился в неведомые воды. Прав ли Вергилий, заверяя пилигрима, что их странствию споспешествовала божественная любовь? Да, Вергилий в «Комедии» бесспорно образец доброго советчика, а значит, антипод Улисса. Более того, иные даже считали, что в своих произведениях он возвещал грядущее христианство. Но коль скоро в «Комедии» возникает вопрос о правомерности различения пилигрима Данте и рассказчика Данте, это в крайнем случае означает, что так было нужно, что поэт Данте порой терзался сомнениями, ведь он преступал запретные границы и проникал в сферы, отведенные Богу и ангелам. Может статься, он и сам замечал, что в
По утверждению Арнольда Нурлинда (Arnold Norlind), одного из немногих шведов, отдавших долгие годы плодотворному изучению Данте, различие между Улиссом и пилигримом Данте заключается в том, что мотивы первого, когда он ищет гору Чистилища, «по сути, эгоистичны, пусть даже красиво именуются “доблестью и знаньем”». Данте же, продолжает Нурлинд, отправляется в Чистилище, чтобы обрести свободу от своего низшего «я». Но если Нурлинд прав и мотивы Улисса эгоистичны, тогда это справедливо и касательно мотивов рассказчика, ведь он пишет «Комедию», поскольку ищет для себя спасения и славы. Если прав Маццео и Улисса славит пилигрим, то позволяет ему это все-таки
Образ Улисса в «Комедии» так полон жизни, потому что рассказчик дрожит от страха перед вечной карой. Может статься, Данте видит в Улиссе себя как поэта? Во всяком случае, не подлежит сомнению, что товарищей Улисса он изобразил людьми, которые погибли, последовав совету предпринять великую исследовательскую экспедицию, и в этом они сознательно противопоставлены пилигриму, которого Вергилий уговорил совершить не менее дерзновенное странствие. Меж этими предприятиями существует кровная связь. У Данте Улисс и его спутники гибнут, но само описание Улиссова величия в жизни и в смерти не лишено рискованных моментов. Художник Данте налагает на Улисса сразу два проклятия – проклятие лукавого совета и проклятие безбожных поисков знания. Однако в тот миг, когда Улиссов корабль затягивает в бездну, иному читателю, может статься, слышится крик. На всем протяжении «Комедии» он должен помнить, что ее герой и создатель зовется не только Данте, но и Улисс и под этой маской, окутанный вечно пылающим огнем, странствует по свету.
Финал в Аду
Пилигрим уже близок ко дну адской пропасти. Становится все темнее, почти ничего не видно. Одновременно туманится разум, смущаются чувства. Во рву воров люди на глазах у пилигрима Данте превращались в скотов. Даже в таких вихрях страха и боли он умел сохранить человеческую и художническую уравновешенность, но подчеркивал, что при этом дух его блуждал. В последующих песнях мы наблюдаем, как постепенно мутнеют и его чувства.
Песнь тридцатая начинается призыванием образов двух исковерканных, доведенных до отчаяния существ. Фиванский царь Афамант, обуянный безумной мыслью, что его жена львица, а двое сыновей львята, приказал охотникам поставить сеть для их поимки, схватил одного из сыновей и раздробил его о каменья. Супруга Приама Гекуба, чья трагическая судьба играет определенную роль и в жизни Гамлета, после падения Трои идет к могилам своих детей. Ее дочь была убита на могиле Ахилла, а мертвого сына прибили к берегу волны. От горя Гекуба лишается рассудка и мечется вокруг, воя как волчица. Два эти образа, по обыкновению нарисованные очень лаконично, будто слова приходится вырывать из груди и оттого их так мало, иллюстрируют душевное состояние в последнем рву Злых Щелей, где, в частности, томится Мирра, соблазнившая родного отца и тем обнаружившая полное смятение чувств. Здесь пилигрим встречает и двух знаменитых поддельщиков – фальшивомонетчика Адамо из Бреши (XXX, 49), который подделывал флорины, и поддельщика слов, т. е. лжеца, Синона, который убедил троянцев внести деревянного коня в город и стал причиной гибели Трои. Оба они, фальшивомонетчик и лжец, затевают злобную перебранку, желая один другому ужесточенья мук. Данте внимательно прислушивается к этой грызне, один из участников которой терзается неутолимой жаждой, а второй раздут водянкой. Вергилий вмешивается и объясняет пилигриму, что слушать этакую перебранку – «низменный позыв»
В Песни тридцать первой изображается схождение в последний, девятый круг Ада. Пилигрим и Вергилий в молчании идут по сумеречному краю. Издали доносится зычный звук рога, и Данте вспоминает самый славный рог Средневековья, в который Орланд (Роланд) дул в Ронсевальском ущелье, призывая на помощь короля Карла Великого. Образ выбран к месту, ведь, как известно, помощь опоздала, и Роланд и его войско были перебиты сарацинами. Вот так же и путники теперь приближаются к поясу, где до помощи далеко, а до гибели рукой подать.
Поодаль пилигрим различает словно бы ряд высоких башен и спрашивает своего вожатого, не город ли там. Над средневековыми итальянскими городами высились, подобно небоскребам нынешних мегаполисов, башни высотой до семидесяти метров – жилища и крепости могущественных семейств. Подойдя ближе, пилигрим видит, что это не башни, а гиганты, до пояса погруженные в каменные колодцы. Они окружают девятый круг Ада. Опутанные крепкими цепями, они несут службу сторожевых псов. Вот один из них и трубил в рог.
Данте замечает, что, на счастье, род гигантов вымер на земле, ведь тому, кто соединяет разум со злою волей и сверхъестественной силой, ни один смертный противостоять не может. Читателя поражает, что вина гигантов заключается прежде всего в том, что они столь огромны. Они вымерли, подобно мамонтам и исполинским антилопам, и стоят прикованные в своих колодцах – представители народа, который сгинул оттого, что не сумел приспособиться к требованиям новой эпохи. Они – символы безвинных неудачников, которых история смела и растоптала. Вспомнив надпись над вратами Ада, гласящую, что юдоль мучений, Ад, сотворена Полнотой Всезнанья и Первою Любовью, мы именно здесь осознаём, что эта Полнота Всезнанья говорит откровенным языком силы. Рожденный гигантом не вправе остаться среди живых, ибо он опасен для негигантов, то бишь для людей обычного роста, которые строят города, обрабатывают землю, создают церкви и державы, пишут земные или божественные комедии.
Возникая из сумрака, гиганты поэтому вызывают что-то вроде чувства освобождения. Хотя, конечно, отмечается, что один из них, Немврод, строя Вавилонскую башню, выказал гордыню, а еще один, Эфиальт, бросил вызов богам. Современному же читателю больше знаком другой из круга гигантов – Прометей, похитивший у богов огонь, подаривший его людям и наказанный за свое «преступление»: он навеки прикован к кавказской скале. Но в целом Песнь тридцать первая, где нам предстают гиганты, повествует в первую очередь о вине, которая есть не что иное, как судьба, назначенная богами, но чуждая любых представлений, связанных с карой. Эдип тоже безвинен в этом смысле: он не знал, что убил своего отца и женился на родной матери. Орест, по законам кровной мести избранный совершить убийство матери, с нашей точки зрения, опять-таки невиновен. Как и Эдип, он был гигантом, поскольку чувство долга перед той ролью, какую назначила ему судьба, приобрело гигантский масштаб и отодвинуло в тень все остальное. Гиганты у Данте не вписываются ни в какие моральные схемы, ни в какие следственные протоколы. Им присуще нечто таинственное, указующее далеко в глубь времен, в эпоху до любых цивилизаций. В «Комедии» – если отвлечься от мощного живописного впечатления, какое они производят среди адского ландшафта, – гиганты служат вестниками последней в Аду великой человеческой драмы. Звук рога в глубинном смысле предваряет появление графа Уголино делла Герардеска и неукротимых натур, что терзаются с ним вместе.
Один из гигантов в круге – Антей, который обретал новые силы всякий раз, как прикасался к Земле, своей матери, и был побежден Геркулесом (Гераклом), поднявшим его над головой и задушившим. По просьбе Вергилия (чтобы добиться своего, Вергилий прибегает к лести, ведь при всем своем поэтическом достоинстве он хитрец) Антей берет обоих путников в свою огромную руку и опускает вглубь, на ледяное озеро Коцит, которое образует последний круг Ада. Там находятся вмерзшие в лед предатели. Подобно тому как лягушка в летний зной высовывает из воды только рыльце, у здешних узников поднимается над льдом только голова. Когда они плачут, слезы застывают ледяными комьями. Есть тут и существа, смерзшиеся воедино, точно козлы, боднувшиеся лбами.
Здесь с Данте приключается нечто весьма неприятное. Дрожа, он бредет по льду и видит под собою тысячи лиц, искаженных холодом, похожих на песьи морды. Ненароком он пинает одного из несчастных. «Ты что дерешься? – вскрикнул дух, стеная. – / Ведь не пришел же ты меня толкнуть, / За Монтаперти лишний раз отмщая?» (XXXII, 79–81) Охваченный подозрением, пилигрим останавливается. Четвертого сентября 1260 года в бою при Монтаперти, состоявшемся между флорентийскими гвельфами и гибеллинами, неприглядную роль сыграл некий Бокка дельи Абати. Принадлежа к войску гвельфов, чьей победы горячо желал и род Алигьери, он был подкуплен гибеллинами и, едва началось сражение, отрубил знаменосцу гвельфской конницы правую руку. Знамя упало наземь, что привело гвельфов в смятение и стало причиной их полного разгрома. Данте догадывается, что перед ним Бокка, и просит Вергилия задержаться, чтобы развеять свои сомнения. Он спрашивает, кто этот человек, и получает злобный ответ. Узник во льду не желает назвать свое имя. Тогда пилигрим наклоняется, хватает его за волосы и говорит:
Пилигрим уже накрутил волосы Бокки на руку и выдрал не одну прядь, а тот все выл, глядя вниз, но тут кто-то из его товарищей по несчастью злобно выкрикивает имя – Бокка. Данте выпускает его волосы, обзывает его гнусным предателем и обещает умножить его муки, рассказав в верхнем мире про здешний позор.
По ходу странствия нас неоднократно подготавливали к тому, что пилигрим не сможет пройти через Ад, не пострадав душою. Мы видели, как он борется со смятением. И вот здесь он не выдерживает. Утрачивает все свое достоинство, предстает человеком низким и жестоким. Ведь хотя Бокка совершил гнусное предательство, а к тому же предал партию, к которой традиционно принадлежали Данте и его семья, все же его постигла изуверски лютая кара, что должно было умерить пилигримову ярость.
Конечно, подобные рассуждения, скорее всего, просто окружают встречу пилигрима с Боккой ореолом романтического психологизма. Жестокость пилигрима к Бокке побуждает нас поставить себя на его место, и мы отказываемся принять эту сцену такой, какова она есть, без прикрас. Может статься, встреча с Боккой отражает непримиримость и необузданность, свойственные натуре Данте, однако нам трудно соединить их с гуманным великодушием, какое он проявляет в иных случаях. Как нам быть, если Данте вправду с удовольствием вспоминал эту встречу, пинки по голове предателя и вырванные у него волосы? Что, если Данте считал свое поведение правильным и, когда писал эту песнь, не сомневался, что справедливо предает Бокку презрению читателей? Что, если у него действительно был такой темперамент и даже перед Богом он полагал себя вправе судить столь беспощадно и жестоко? Или вернее сказать: что, если он, как уже не раз, рукоплещет суду Божию и вдобавок выступает как палач?
Толкователи старшего поколения – например, Эдвард Мур, – которые придают объективной моральной схеме в «Комедии» большее значение, нежели мы, и те испытывают нерешительность ввиду жестокости, проявленной пилигримом в данном случае. Надо сказать, Мур разрешает эту проблему, напоминая, что Данте нередко выступает в обличье ветхозаветного пророка. Мудрость пилигрима и манера его поведения, изображаемые как принадлежность его личности, на самом деле мудрость и манера поведения человечества. И свое проклятие Данте произносит от имени человечества. В заключение Мур цитирует Теннисона[10]: когда поэт говорит «я», он отнюдь не всегда имеет в виду себя самого. Его устами говорит весь человеческий род. Стало быть, согласно этой интерпретации, Данте, встречаясь с Боккой, выступает как вершитель божественной кары. И сделать такой вывод тем более легко, поскольку Мур не проводит различия между Данте – героем поэмы и Данте – поэтом, направляющим пилигримовы приключения.
Я, разумеется, сознаю, что мое толкование этой ситуации обусловлено отчасти принятым в наше время строгим различением между рассказчиком и героем его повествования, а отчасти присущей нашему времени тенденцией видеть в каждом поэте и писателе нерешительное «гуманное» существо. Многие писали о Данте так, будто возможно докопаться до
Такие интерпретаторы – а их не счесть – забывают, что «Комедия» произведение поэтическое и нас вовсе не должно занимать, есть в ней готовые решения или нет. В ней имеются неразряженные напряжения. Оттого она и живет. И во время странствия по льду мы находимся в такой напряженной и необъяснимой зоне. Мы вынуждены разом держать открытыми множество путей. Ясно одно: рассказчик Данте, хоть и не сознающий человек Данте – ведь поэт, которому ясны все собственные движения, вовсе не поэт, – здесь, в последних песнях, понимал, что ступил на зыбкую почву. Оттого-то безумие, необузданная ярость все больше выходят на передний план.
Впереди самая мощная сцена в ледяном царстве. Пилигрим видит во льду тень, которая зубами грызет чью-то голову внизу, под собой, – так голодный пес остервенело набрасывается на кость. Эта вспышка бешеного каннибализма привлекает внимание Данте, он останавливается и спрашивает узника, кто он такой. Грешник поднимает лицо от «мерзостного брашна» –
Имя его – граф Уголино делла Герардеска, а тот, кого он грызет, – архиепископ Руджери, обманом взявший его в плен. Вместе с детьми его заключили в клетку-башню, предназначенную для ловчих птиц. Просидев там несколько месяцев, он увидел вещий сон о своей участи. Увидел, как архиепископ на охоте гонит волка и его волчат. Злобные псы мчались по следу, и волк с волчатами скоро устали. Острые клыки уже вгрызались им в бока, рвали плоть.
Когда граф проснулся и этот сон еще бился у него в голове, он услышал, как спящие сыновья плачут и просят хлеба. Тем же утром сон начинает сбываться: приходит час, когда узникам приносят еду, но они слышат только стук молотков по двери. Дверь заколотили, а их обрекли голодной смерти в заточении. Граф рассказывает, что весь оцепенел от ужаса. Смотрел на сыновей – и не мог вымолвить ни слова. Младший его сын, Ансельмо, расплакался и спросил, почему отец так смотрит, однако Уголино был не в силах ответить. День миновал, стемнело.
Наутро, когда лучик света проник в узилище, отец увидел четыре лица – как бы отражения своего собственного. От боли он укусил свою руку, но мальчики подумали, что от голода. Встав с пола, они предложили отцу съесть их: «Отец, ешь нас, нам это легче будет; / Ты дал нам эти жалкие тела, – / Возьми их сам: так справедливость судит» (XXXIII, 61–63). Уголино старается овладеть собою, чтобы не мучить детей. Тот день и следующий они провели в молчании. На четвертый день без еды и пищи один из сыновей графа, Гаддо, бросился отцу в ноги, сказал: «Отец, да помоги же!» – и скончался. До истечения шестого дня остальные трое сыновей один за другим умирают на глазах у отца. Три дня ослепший от голода и горя Уголино рыдал над телами мертвых детей, выкрикивая их имена. «Но злей, чем горе, голод был недугом», – говорит он затем (ст. 75). В конце концов смерть настигает и его.
Этот рассказ, пожалуй, самый страшный во всей «Комедии». И он становится еще страшнее, если вслед за некоторыми толкователями допустить, что истерзанный голодом граф испытывал соблазн съесть тела умерших детей. Дескать, на это намекают слова, что голод злее горя. Как бы то ни было, в Аду Уголино действительно стал каннибалом, ведь он гложет зубами голову своего смертельного врага.
Как и архиепископ, граф в своей политической деятельности не раз лукавил и обманывал. Стало быть, в Дантовой моральной схеме ему должно находиться во льду. Но именно здесь особенно ярко видно, что кара есть состояние, а не следствие, не результат. Ведь граф, который подобно голодному псу грызет голову своего заклятого врага, настолько вне себя от боли из-за мучений, причиненных его детям, что никакая иная боль до него не достигает. Извлеки мы его из ледяного Ада и помести в цветущий сад, где щебечут птицы и жужжат пчелы, – его мука останется прежней, как и жажда мщения. Может быть, телесные муки, скорее, приносят ему облегчение, действуют отвлекающе, подобно тому как телесная боль способна отвлечь окаменевшего от меланхолии и на время подарить ему облегчение.
Что переживает Данте, пилигрим и рассказчик, глядя на Уголино? Совсем недавно, при встрече с предателем Боккой, пилигрим был охвачен безумной яростью и жаждой мести, сила которых вполне под стать эмоциям графа. Как и Уголино, пилигрим от этой ярости впал в звериную жестокость. Далее в этой песни сказано, что Пиза – город, где Уголино умер от голода, – покрыла себя позором, покарав не только графа, но и невинных детей. Тут мы, разумеется, согласны. Добавим, что и Данте действует жестоко, ибо, с одной стороны, несмотря на все страдания Уголино, помещает его в последнем круге Ада, а с другой – предлагает наказать Пизу, перегородив реку Арно и утопив в наводнении всех горожан.
После расставания с графом пилигрим еще раз являет нам свою жестокость. Его окликает один из духов. Это инок Альбериго, Дантов современник, на совести которого много тяжких преступлений, в частности убийство родственника и его сына. Иначе говоря, его преступления в точности того же свойства, что и совершённые над Уголино. Альбериго пригласил родича на пир, а после трапезы, воскликнув: «Подайте фрукты!», дал убийцам условный сигнал наброситься на гостей. Теперь Альбериго во льду Коцита, и – в знак того, что его преступления еще страшнее, чем совершённые другими узниками, – лицо его обращено вверх. Слезы Альбериго замерзают ледяной корою, и удалить ее он не может, потому что руки скованы льдом.
Во тьме Альбериго принимает Данте за преступника, обреченного той же каре, что и он сам, и просит убрать ледяную корку с его лица, чтобы в слезах освободиться хоть от малой толики боли. Пилигрим отвечает, что готов это сделать, если взамен он назовет свое имя. И добавляет: «<…> и если я солгал, / Пусть окажусь под ледяной корою!» (ст. 116–117). Мы уже знаем, что осужденные на самые тяжкие муки – не в пример тем, кто обитает в более высоких кругах
Ада, – не хотят открывать свои имена. Лишь торжественная клятва Данте убеждает Альбериго. Он называет свое имя, хорошо известное Данте, и намекает на «фрукты», какие некогда велел подать. Теперь, говорит он, ему достались финики вместо смокв, какими он «угощал» родича. Пилигрим удивлен, ведь он не слыхал о смерти Альбериго. На самом деле этот убийца кровных родичей еще живет на земле. Только душа его низвергнута в Ад. Инок Альбериго сообщает пилигриму, что в этом кругу Ада терзается много подобных душ. Душа преступника уже начала свой срок в Аду, меж тем как тело живет на земле, под властью демона. Значит, возможно и такое: человек ест, пьет, спит, носит одежду, а душа его обретается в Аду.
Открыв пилигриму эту ужасную тайну, Альбериго требует платы. «Но руку протяни к глазам моим, / Открой мне их!» – говорит он. Однако ж пилигрим не выполняет своего обещания, ибо, как гласит поэма, «было доблестью быть подлым с ним». Как смекалистый крестьянский сын из сказки, пилигрим сумел хитростью обмануть Альбериго, посулив избавить его от ледяной коросты или скатиться на ледяное дно. Инок Альбериго, считая пилигрима одним из преступников, естественно, решил, что тот обязался принять еще более страшную кару, если не сдержит слово. А сам пилигрим знал, что в любом случае спустится на самое дно.
Так что же, новая низость пилигрима лишний раз доказывает его духовную запятнанность? Психологически вполне естественно, что он, совсем недавно ужасавшийся мукам Уголино, ожесточивается при встрече с человеком, который действовал так же подло, как убийцы Уголино, и тоже заставил страдать невинных детей. Альбериго родом из Генуи, и рассказчик Данте изрыгает по адресу этого города, как и по адресу Пизы, страшное проклятие и дивится, как же Генуя за свою злобу еще не стерта с лица земли. Но мне кажется, что встречей с Уголино развитие пилигрима заканчивается, т. е. подходит к концу «адский» этап его развития. Встретив Альбериго и сам прибегнув к обману и лжи, он на миг превращается в одного из демонов, которые терзают грешников и находят в этом удовольствие. Рассказу об иноке Альбериго, получившем адские финики взамен кровавых смокв, присущи фарсовые черты, это сатировская драма, следующая за трагедией Уголино. Как бы в подтверждение этого поэма намекает на предприимчивых бесов, бродивших у смоляного рва, где варились мздоимцы. Ведь Альбериго называет имя еще одного человека, чья душа терзается в Аду, хотя тело его еще на земле. Этот Бранка д’Орья убил своего тестя Микеле Цанке, который находился среди наказанных мздоимцев Песни двадцать второй. Вот такие внезапные ассоциации – один из секретов Дантова искусства. Яркая электрическая дуга перекидывается от того места, где мы находимся, к более ранней сцене. Вся «Комедия» – и «Ад», и «Чистилище», и «Рай» – одновременно присутствует в фантазии поэта. В любую минуту он может вызвать какую угодно сцену и какого угодно персонажа, чтобы высветить ту или иную ситуацию. Глубочайшая боль сменяется мрачным палаческим юмором, и мы вдруг оказываемся по ту сторону добра и зла.
Вспоминая Уголино, мы видим, что, подобно гигантам, он безвинен. Это человек, обладающий сверхчеловеческими страстями, гигант боли, отеческой любви и ненависти, он не вписывается ни в какую моральную систему, и мы невольно склоняемся перед его страшным величием. Для такой натуры христианская невинность и христианское смирение недостижимы. Поглощенный и ослепленный своими политическими страстями, своей жаждой отомстить противникам, пилигрим Данте рвал волосы Бокки точно так же, как граф рвал волосы и загривок
О голодной башне, о своей смерти и смерти сыновей граф Уголино рассказывает в Песни тридцать третьей «Ада». Остается последняя песнь – тридцать четвертая, где мы встречаем Люцифера. Он возникает из мглы на ледяной равнине, и слезы бегут по трем его лицам. Люцифер – существо, окаменевшее в отчаянии. Пожалуй, Данте прибегает к нарочито явной аллегории, когда в знак того, что и Люцифер свидетельствует о Боге, дозволяет пилигриму и Вергилию карабкаться по телу этого чудовища к узкому ходу, ведущему из центра земли на другую сторону земного шара, где расположена гора Чистилища. Путники спускаются вниз по волосатому Люциферову телу. Добравшись до его бедра, Вергилий поворачивается головой в противоположном направлении – с немалым трудом, еще и потому, что здесь, в этом опасном месте, Данте висит у него на шее. Теперь Вергилий взбирается вверх, и у пилигрима перехватывает горло, ведь он думает, что они возвращаются вспять, в Ад. На самом же деле они миновали центр земли. Теперь пилигрим видит Люцифера снизу. Опять аллегория, указывающая, что Ад – мир, перевернутый вверх тормашками, что всё там нужно лишь вывернуть наизнанку – и воздвигнутся Божия любовь и Божии небеса.
Данте был в Аду гостем, туристом, но вместе с тем и сам пережил многое из жизни осужденных. Разумеется, был он и пророком, и моралистом, который, загоревшись гневом Божиим, выставлял на обозрение разнообразные грехи и бичевал свое время. Но особенно трогает он нас как участник событий в Аду и как человек, потому что, с нашей точки зрения, важнее понимать, нежели судить.
Чистилище
Отрадная жизнь
Пилигрим и Вергилий выбрались на волю. Пилигрим «расстался с темью без рассвета, / Глаза и грудь отяготившей мне» (I, 17–18). Вернулся к отрадному свету, и это означает для него огромное облегчение. Читатель «Комедии» ощущает это облегчение в самом характере стихов, который претерпевает метаморфозу. Схождению в Ад предшествовала картина сумрачного леса. Кантика «Чистилище» начинается картиною моря: