Чтобы не повторять одного и того же по разным сочинениям, я лучше «цитую» сам себя. Когда я писал эту часть
Вот что говорит про консула Бунина фракийский оратор. Он сравнивает, между прочим, род его энергии с энергией французских консулов.
«Хаджи-Хамамджи откашлянулся, расправил бакенбарды и, став величественно посреди комнаты, продолжал речь, которую видно я на миг прервал моим приходом.
– Итак, я сказал – (начал он, делая томные глаза и все играя бакенбардами), – я сказал, что русские бывают нескольких и даже очень многих сортов. Прежде всего
Так, кончив рассказ свой, спросил Хаджи-Хамамджи с удовольствием, как бы сочувствуя этому уральскому духу Бунина.
Исаакидес был тоже очень доволен этим и сказал:
– Таких людей здесь надо!
Но Несториди заметил на это так:
– Что тут делать Уральским горам, добрый вы мой Хаджи-Хамамджи! У нас Бреше из Парижа, такой же…
Хаджи-Хамамджи выслушал его, приклонив к нему ухо, и вдруг, топнув ногой, воскликнул:
– Не говорите мне о французах! Извольте! Скажите мне, Бреше пьет раки с беями турецкими, так что до завтрака он более византийский политик, а после завтрака более Скиф?
– Нет, не пьет; он почти и не видит у себя турок, – сказал Несториди.
– Извольте! – воскликнул Хаджи-Хамамджи: – А мсьё Бунин пьет. Бунин пьет! Бреше сидит у порога простой и бедной хижины за городом, входит в семейные дела болгарского или греческого земледельца или лодочника, мирит его с женой?.. Отвечайте, я вас прошу!
– Ну, нет, конечно… – отвечали Иссакидес и Несториди.
– Извольте! А мсьё Бунин сидит у бедного греческого и у бедного болгарского порога и говорит мужу: «Ты, брат, (видите
Хаджи-Хамамджи кончил и сел отдохнуть на минуту. Все молчали в раздумьи».
Во всем этом рассказе нет ничего преувеличенного. Я сам слышал все это от многих людей в Адрианополе: от драгомана нашего, грека Эммануила Сакелларио, от его двоюродного брата Алеко; от болгарина доктора Найденовича; от Хаджи-Кириаджи, который действительно звал Ступина
Когда я приехал в Адрианополь, везде были еще видны следы Ступина; всем были памятны и дороги рассказы и анекдоты про его выходки, про его смелость, ум и влияние. Никогда не оскорбляя грубо греков и тем более высшее духовенство их, он поддерживал болгарские требования в разумных и умеренных пределах, поддерживал болгарские школы, хлопотал о славянском богослужении в некоторых церквах. Дружась и сближаясь с богатыми турецкими местными беями, он этим самым умел приносить и христианам иногда косвенную пользу в разных делах. Старым туркам, несмотря на весь наш исторический с ними антагонизм, русские люди
Им нравилось (и основательно!) в этом человеке барское соединение внешней, почти азиатской эффективности с душевною простотой… Им нравилась истинно старорусская эта черта… Это и мужику русскому очень нравится. Ненавистно и тяжело и чуждо и восточному человеку и русскому мужику – холодное, сухое
Ступин оставил, говорю я, много следов в Адрианополе. В центре города есть
Но движение болгарское было, разумеется, с самого начала не в руках простого народа, в самом деле довольно набожного, но в руках купцов, докторов и учителей «мудрых яко змии», но на «голубей» не похожих, и при всей своей недоученности весьма «либеральных» в идеале своем.
Ступин, лично сам богомольный русский человек, вероятно, любил литургию православную, прежде всего для молитвы, для известного удовлетворения сердца. Он был именно из тех русских людей, которые, раз поняв хоть сколько-нибудь греческий язык, с чувством и на этом языке готовы слушать церковное богослужение, и не только слушать, но готовы даже и вспоминать беспрестанно при этом, что все или почти все в
Но это, повторяю, уже не вина Ступина; это только понятная ошибка; он думал, что болгары проще сердцем и в самом деле прежде всего хотят понимать слова и молиться!
Зато для тех русских консулов, которые чувствовали потребность бывать в церкви не только
Я знаю, что другим невозможно с полною силой передать то чувство, которое волнует нас при некоторых воспоминаниях… Я думаю, что и род чувства и сила его передаются другим удачно лишь музыкой или стихотворного речью, к которой теперь, мне кажется, люди совсем утратили способность… Что значит для другого
Я все помню. Помню архимандрита, высокого, черного, худого, которым и я был недоволен, и все… Добрый Кирилл, митрополит Адрианопольский, звал его по-славянски «хладный человек». Потом патриарх его сменил. Жил тут при храме старик грек, седой, низенький, иконописец и певчий, в церкви всегда стоял по-старинному в чалме, то есть в феске, обвязанной темным платком. Снимал он ее только в самые торжественные минуты литургии. Мне нравилось, что я без шапки, а он в шапке; мне все, кажется, тогда нравилось… Я очень беспокоился всегда о том, не горюет ли старик, что ему за русским пением остается мало простора для тех странных и бесконечных греческих трелей, к которым он привык, и радовался, когда он каждый раз пел по-своему в нос и так крикливо причастную молитву. Я даже нарочно, чтоб утешить его, делал ему изредка визиты и хвалил его плохие иконы…
Детей и отроков певчих я помню также хорошо; я лица их вижу, какая была на каком одежда, я помню. Вот изо всех сил старается угодить мне громким пением маленький грек Костаки; он мне тезка: он очень мил собой, белокурый. Изредка оглядывается на меня: «одобряет ли консул?» Вот сын того самого старого певчего в чалме, этот больше брюнет, курчавый, тихий, скромный. Вот ужасно дурнолицый мальчик; голова острая, лицо темное, узкое, глаза непонятные, странные какие-то. Это болгарин, сын знаменитого интригана Куру-Кафы, одно время вождя болгар-унитов в Адрианополе; но мы таки и отца переманили на свою сторону, и сыночка перевезли к себе из унитской церкви, где он долго пел.
Я ошибся сказав, что мне все нравилось. Нет, одно мне очень не нравилось: мне было очень противно, что все эти дети болгарских и греческих горожан были одеты европейскими пролетариями. На хорошеньком Костаки серая жакетка; у певческого сына долгополый черный сюртук, и его отроческая шея обмотана самым безобразным огромным черным галстуком; маленький страшный Куру-Кафы тоже в одежде «интеллигенции», и воротник его скверного сюртука очень сален… (Может быть теперь он
Гораздо милее городских детей и чище с виду были маленькие сельские болгары, которых иногда заранее припасал откуда-то заботливый драгоман наш, чтоб они преемственно учились здесь петь по-русски. Эти сельские дети были очень оригинальны и опрятны; в национальной одежде из несокрушимого темного сукна домашней работы, с бараньими шапочками, которые мы им приказывали в церкви снимать, они стояли так скромно и чинно, склонив до половины свои обритые головки… Но не знаю отчего они скоро куда-то исчезли, а городские пролетарии наши оставались нам верны и пели.
В большие праздники, впрочем, и они были одеты получше. При церкви были маленькие старые стихари, нарочно для них сшитые, кажется еще при Ступине. Архимандрит иногда одевал их в эти стихари, на Пасху, например. Но из экономии это делалось редко. Я мучился, чтобы стихарики эти были светлее, складнее сшиты и красивы и чтобы дети-певчие надевали их всегда. Я обращался тогда к нашим посольским дамам, просил старых шелковых платьев, но не допросился… Кому, впрочем, до этого дело?.. Я сказал, что свое чувство передать другим очень трудно…
Ступин, однако, не зная меня, передал мне многие из чувств своих наглядно, своими созданиями…
Когда эти, с виду, положим, и изуродованные, но все-таки греческие и болгарские единоверные мне мальчики под конец обедни так громко восклицали: «Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи, и молимтися, Боже наш!» – восклицали тем самым напевом, который мы привыкли слышать в Москве, Орле или Калуге, то сердце невыразимо веселилось и в самом деле хотелось славить и благодарить Бога за то, что слышишь это радостное родное пение среди города мечетей, пестрых шальвар и шелковичных садов! Замечу, что болгарам, привыкшим к напеву греческому, этот русский напев не очень нравился.
Было еще одно место около Адрианополя – болгарское село Демердеш, где сохранились видимые памятники жизни и деятельности Ступина. Там есть дом, построенный им для себя, вроде дачи, и впоследствии перешедший во владение болгарского училища, и есть церковь, также им воздвигнутая.
Это село Демердеш до Ступина было не село, а простая болгарская деревня. До нее не более получаса скорой ходьбы от Адрианополя. Надо пройти два старых моста, чрез узкую Тунджу и широкую Марицу. Сейчас за последним мостом, направо, стоит несколько больших развесистых старых тополей (не серебристых и не пирамидальных, а других каких-то); около этих прекрасных деревьев, в широкой тени которых часто отдыхали пешеходы и разводили, я помню, иногда огонь какие-то бедные люди, песчаная дорога расходится в две стороны. Правее, чрез обширные плантации шелковицы, идет широкий путь в большое село Карагач; налево пропадает за кустами другая дорога, поуже и посмирнее первой… Это дорога в Демердеш.
Карагач несравненно богаче, чище и… противнее. Это маленький городок, много «архонтских» белых богатых домов; это Сокольники или Петровский парк Адрианополя… Там отдыхает жарким летом после коммерческих трудов, политикует и толстеет скучная местная
Вся эта возня и весь этот шум были затеяны хозяйкой в честь русского гостя. Вплоть за стеной киоска какая-то водовозная лошадь работала над каким-то колесом… а «жемчужный фонтан» бил предо мной совсем по-восточному!
Вот Карагач. Надо сознаться, что и наша единоверная и единоплеменная «интеллигенция» с точки зрения поэзии в том же роде. Даже досадно на эти фонтаны и благоухающие цветы, когда видишь пред собой какого-нибудь «epicier»[6] в старых панталонах, в жилете и «en manches de chemise!»[7] Это ужасно! Ламартин был проездом в Карагаче и остановился у Петраки Вернацца… Неужели он не страдал?.. Он, который написал
Ламартин предлагал раздел Турции; но не потому ли, между прочим, заботился он об освобождении свежих народностей Востока, что ему европейская прогрессивная буржуазия опротивела донельзя и довела его даже до перехода в лагерь социалистов.
Он предлагал европейцам делать социалистические опыты на этой девственной почве Востока; опыты, по его мнению, очень опасные и трудные в старых государствах Запада… Ламартин, быть может, надеялся, что при ближайшем соприкосновении новейших западных учений с восточною мистикой и азиатскою патриархальностью произойдет нечто подобное тому, что случилось у барона Мюнгаузена с лошадью и съевшим ее волком. Барон Мюнгаузен, как известно, приехал в Россию в санках одиночкой. Дорогой напал на него огромный волк. Когда этот волк был уже настолько близко, что ускакать от него не оставалось надежды, барон нагнулся; волк в порыве бешенства перескочил через него, впился в зад лошади и начал ее есть. Барон его долго не трогал, но когда волк дошел уже до головы лошади и, пожирая ее
Конечно, Ламартину нравилось на Востоке именно все
Отрицательная сторона надежд и пророчеств французского поэта-политика осуществляется на наших глазах; что же касается положительной… возникновения чего-то нового, консервативно-творческого, живописно-движущегося вперед, то до сих пор мы этого не видим.
Сама Россия во всем, начиная от общей политики и кончая бытовым влиянием своим, является на развалинах Турции до сих пор не особою, независимою и своеобразною силой, а лишь самою скромною представительницей общеевропейских идей, европейских интересов, западных обычаев и вкусов…
Но это видим теперь
И можно ручаться, что Ступин, этот простой русский человек, мечтал много о Востоке, живя и молясь в уединенном, зеленом и унылом Демердеше… Для того чтобы мечтать, особенно о судьбах отчизны своей, вовсе не нужно быть знаменитым поэтом.
Я уверен, что и Ламартину все эти европейцы в Азии, все эти тяжелые, тупые и лукавые коммерсанты Карагача были очень противны сравнительно с его идеалом; но для Ламартина была во всех этих Бадетти и Вернацца одна черта, которая могла ему нравиться и как политику, и в иные минуты даже как поэту. Все это горячие, по-видимому, верующие католики. Это могло быть Ламартину приятно.
Но что мог чувствовать при встрече с этими скучными людьми русский человек? Они скучны в обществе; они враги в политике.
Когда русский человек посещал приятного соперника, занимательного пашу или умного и живого англичанина, ему было весело. И он мог забыть на время всю эту международную борьбу. Когда этот самый русский человек посещал скучные, однообразные дома по-европейски уже образованных болгар и греков, он видел на стенах их приемных портреты наших государей, портреты Паскевичей и Дибичей, он видел преданность России, доверие к себе… И острота скуки его, истинно страдальческой, смягчалась уважением, услаждалась любовью… Он забывал, что есть иная, собственная жизнь, живая, страстная, полная ума, и сидя долго-долго в темном углу на длинной и покойной турецкой софе, при свете нагоревшей сальной свечки, он беседовал с преданным хозяином о прежнем «страхе янычарском», о надеждах на Россию и шансах неизбежной борьбы; собирал пустые и почти всегда верные сведения, принимал нередко в высшей степени полезные советы… а единоверные дамы в платочках – мать, сестра, теща, дочери – почтительно безмолвствовали, зевали и часто даже засыпали по другим более отдаленным углам… Вообще замечу, что делается гораздо легче, когда хозяйка дома, болгарка или гречанка, уйдет из комнаты и оставит вас одного с деловым и умным своим мужем.
Главные представители европейской колонии, богатые, зажиточные негоцианты – почетные консулы; они имеют флаги и мундиры для праздников. Они все консулы и вице-консулы: Дании, Бельгии, Голландии,
Православные люди Адрианополя их ненавидели. В двадцатых годах, во время борьбы греков за независимость, турки убивали тех из христиан, которых они подозревали в сочувствии движению. Случалось, что на улице раздавались раздирающие крики или самих избиваемых, или, может быть, их матерей, жен и детей. Испуганные женщины и дети католических семейств бросались к окнам, но отцы Бадетти и Вернацца отзывали их, говоря равнодушно: «оставьте,
Этого
Что же было делать нам, русским? Что было делать Ступину в этом
Ступин по этому одному уже мог предпочитать скромный и тихий Демердеш, и я согласен с его вкусом. Карагач – противное плутократическое предместье; Демердеш настоящая деревня. И при мне тут было просто, а во время Ступинского господства было, вероятно, еще проще. Вокруг унылое, ровное поле; какие-то баштаны сзади; недалеко где-то в стороне бедное сельское кладбище; маленькие кресты, болотце какое-то зеленое-презеленое, свежее, и около болотца и кладбище. Много больших тополей с беловатыми и серыми стволами, что-то вроде наших осин, только гораздо красивее. Кустики… По свежему болотцу тихо ходят аисты, и лягушки кричат в канавках точно так же, как у нас в России. В другом месте, более людном, их крик не привлек бы внимания, но в этой тишине, среди ровного и унылого поля, около бедного кладбища «безыменных» людей, вблизи этих «серых» болгарских хижин, крытых старою черепицей, здесь эту песню, знакомую еще с детства, слушаешь так охотно.
На правую руку от деревни, у дороги в городе стоят развалины покинутой небольшой мечети. Бедный минарет, на который еще можно было в мое время всходить; двор, обнесенный грубою и полуразрушенною каменного оградой; на дворе с весны густая высокая трава.
Сколько раз, живя в Демердеше (в самом Ступинском доме), уходил я сидеть на этот заросший романтический двор, и сколько я там передумал и сочинил такого, что никогда напечатано не было и не будет!.. Сколько я мечтал (не о себе самом только, о нет!) о славянстве, о судьбах России… Думал о наших художниках, которые тогда на Восток совсем не ездили… Воображал вот такую картину: что-нибудь вроде Демердеша; сероватое поле, с одной стороны чудные, беловатые с пятнышками, толстые, сочные стволы тополей (не пирамидальных; эти как-то сухи, искусственные точно; они хороши лишь издали, возносясь высоко над морем другой зелени…); у подножия тополей желал бы видеть болотную зелень, и чтобы она была как можно зеленее, веселее, ярче. Молодой болгарин задумчиво пашет плугом на волах. На голове его темно-синяя чалма, шальвары и куртка темные. По плечам из-под чалмы падают русые кудри. Он распахивает новую почву жизни, которой урожай еще неизвестен… А сзади – эта сельская старая и покинутая по бесплодью мечеть: мусульмане вымирают, эти камни, этот двор безгласный, заросший так густо, так таинственно! Сколько было бы души в этой простой картине, сколько исторического смысла! Я желал бы еще, если возможно, чтобы на сырой зелени болотца было несколько желтых цветов, а где-нибудь около развалин мечети цвел бы самый яркий, самый красный дикий мак…
Так я мечтал бесплодно, но невыразимо наслаждаясь этими мечтами, в этом милом Демердеше… Одно уже то было блаженством, что здесь очень редко появлялись члены какой бы то ни было «интеллигенции», враждебной или дружеской, все равно с точки зрения изящного!.,
Может быть, я ошибаюсь, но все-таки повторю: я
Если у делового человека видно в делах его творчество, видна изобретательность, то конечно у него есть и воображение… У Ступина воображение было; это видно по всему: мне говорили друзья его, что он одно время хотел все Евангелие переложить русскими стихами… Бедный, бедный Ступин! Сколько начинаний, сколько борьбы и какая ранняя смерть!..
В Демердеше он построил себе дом и церковь для болгарских селян и зажил было тут чем-то вроде властного, но способного и полезного русского помещика.
Дом этот не велик и не мал, средний, в два этажа; на дворе по-русски: ворота, ставни, крыша выкрашены были (в мое время) тем темно, очень тёмно-красным или красновато-коричневым цветом, которым любят красить на Востоке иногда даже целые дома; на Афоне почти на всех лесных, особых келлиях этим цветом выкрашены двери, навесы, столбы на балконах и т. д…
Церковь тоже скромная; насколько помню, снаружи чуть ли не голубоватая; пол глиняный, иконостасик небогатый, обыкновенный,
Эта церковь стоила Ступину много хлопот; у селян денег было мало; турок, бей какой-то чему-то мешал: деньги дали друзья России и консульство; бея Ступин угощал и уговаривал; наконец уговорил.
Тут-то он сам лопатой рыл землю и сам тачку возил.
Нам, преемникам его, было приятно бывать в этой церкви; я даже Великим Постом любил уезжать говеть сюда из города с одним только кавасом-турком в небесно-голубой одежде, глупым, худым как щепка, но добрым и преданным Али… (жив ли он несчастный?)
Голубой и по-своему верующий Али не портил мне поэзии говенья так, как мог ее испортить и видом своим да и взглядами секретными, скрытыми от толпы, даже блаженный друг консульства Манолаки Сакелларио, полагавший, например, что я верить в бессмертие не могу, потому что я медицине учился.
Мне было весело молиться на глиняном иолу Демердешской церкви с простыми болгарами; что же должен был чувствовать иногда сам демердешский строитель, воинственный этот Ступин?..
Я думаю, ему там иногда было очень отрадно, со своею семьей в своем доме, с болгарскими мужиками и в церкви им самим воздвигнутой, в виду той распавшейся мечети, о которой я писал, вблизи от всех этих тополей и зеленых уголков, где, точно как у русского барина в родимой сажалке за садом, так громко и приветливо, так восторженно в иные дни квакали лягушки!
Конечно и в Демердеше не во всем была одна лишь эклога, не всегда царила любовь и единение православных сердец!.. Не все только травочка зеленела, не все только лягушечки квакали… И тут злились люди и злились даже чрез этого самого легендарного Ступина. Но как злились?..
Я говорил, что у демердешских болгар недоставало денег для постройки церкви и Ступин выхлопотал им взаймы для этого довольно значительную сумму у богатых горожан единоверцев. Я вспоминаю при этом с улыбкой, как наш верный драгоман грек все тот же Манолаки Сакелларио при мне уже все ворчал, что демердешские болгары под разными предлогами не платят ему денег, взятых ими у него для этой церкви при посредничестве Ступина. Болгарские мужики лукавы; они понимали, что Манолаки не хочет судиться с ними у турок, чтобы не унизить память Ступина этим скандалом, и не платили. Помню, сидит Манолаки бледный, бритый, с усами, хитрый, востроглазый такой, сидит в своем теплом поношенном, нескладно-европейском пальто и тихо злится; а против него тоже сидит старик демердешский болгарин (Брайко), нечто вроде солидного мироеда средней руки, в опрятной куртке и шальварах из толстой коричневой
Что этот главный помощник Ступина, в одно и то же время ученик и советник его, был действительно таков, в этом может более всего убедить один ответ о нем, данный тем г. Геровым, болгарином, который так долго был русским вице-консулом в соседнем Филиппополе и играл такую значительную роль в борьбе болгар противу греков.
Я спросил однажды у г. Герова: можно ли доверять Манолаки? Я спросил это не потому, что я сам Манолаки не верил; мы все,
Он ответил очень остроумно:
– Наши простые болгаре, – сказал он, – убеждены, что у змеи есть под кожей ноги; но она выпустить их не может, потому что тотчас же издохнет. Вот Манолаки; у него под кожей есть
Если уж болгарин Геров отдал хотя бы и такую язвительную справедливость греку Манолаки, то мы ведь не болгаре… И если купец и грек Манолаки, злясь, вероятно, так сильно на демердешских селян за долгий неплатеж, все-таки ног никаких змеиных не выпускал из уважения к
VII
При Ступине было учреждено русское вице-консульство в Филиппополе. Политическое значение Филиппополя чрезвычайно важно. Ступин это сейчас же понял и нашел немедленно человека способного занимать с успехом этот пост. Человек этот был молодой болгарин, некто Найден Геров. Он обучался в России (кажется в Одесском лицее) и, возвратившись на родину с русским паспортом, занял место учителя в болгарской школе в Филиппополе. Турецкое правительство, естественно, не могло благоприятно смотреть на подобного рода людей; очень понятно, что оно подозрительно относилось и к тем грекам-учителям, которые долго жили в свободных Афинах и к тем югославянам, которые обучались в России. Следить внимательно как за духом преподавания христианских наставников, так и за действиями и политическою пропагандой их вне школы, было туркам вообще очень трудно; но когда христианин-учитель был
Но с учителем, имеющим паспорт эллинский, а тем более русский – что делать? Он пользуется
Таким образом, учителя из местных жителей, добывшие себе иноземные паспорта, особенно русские и греческие, были очень туркам неприятны.
Не надо было допускать их в школы… Разумеется, турки всячески и старались соблюсти это правило. Но что прочно в государстве расстроенном, где каждый губернатор окружен пятью-шестью иностранными привилегированными и влиятельными «соглядатаями-консулами»!
Какой-нибудь поворот в местной политике; какое-нибудь личное сильное впечатление… какая-нибудь дерзость француза и неловкое фанфаронство его, оскорбительное для паши; какая-нибудь тупая важность англичанина, наводящая на турка тоску… и вот большею частью любезный, веселый, вежливый или добродушный лично, хотя и «злонамеренный Москве», выигрывал…
И Найден Геров был допущен в филиппопольскую школу. Но вдруг один паша взбеленился за что-то на него и не только захотел удалить его из школы, но даже
Болгар в Филиппополе было много; они богатели, крепли с каждым годом, их община была там несравненно влиятельнее, чем в Адрианополе, городе более греческом, чем болгарском, если не по крови большинства, то по духу и преданиям влиятельных кружков.
И вот в этом городе, приобретающем со дня на день все больше и больше значения среди этой возрастающей болгарской общины, является молодой болгарин; умный, обученный в России, но выросший
Изгнали. Но к чему же привела эта энергетическая выходка?
К тому, что в этом «опасном» Филиппополе, где до тех пор русского консульства не было, взвился русский флаг, и под этим флагом врос навсегда в землю этот самый скромный учитель болгарин, Найден Геров. Его сделали русским вице-консулом в этом турецком
Хотя, отделяя строго эстетический мой вкус от политических дел, я и нахожу, что славянское это имя очень неблагозвучно и напоминает некстати что-то съестное, вроде пилава (плов), тогда как греческое имя величаво, а турецкое
И это было дело Ступина.
Директором Азиатского Департамента был в то время Ковалевский, человек горячий, любивший поддерживать энергических консулов. Консулы, обыкновенно, посылали в Петербург копии со своих донесений посланнику и не лишены были, конечно, и права прямо писать директору Азиатского Департамента. Сверх того, я слышал от адрианопольских старшин, близких к Ступину, что он состоял в частной переписке с Ковалевским. Может быть этим объясняется то истинно блистательное удовлетворение (satisfaction eclatante), которое дала нам на этот раз, благодаря неискусной выходке филиппопольского паши, эта давно уже не блистательная Порта…
Надо заметить, так это постоянно случалось с турками. Большею частию они были до невероятия терпеливы с консулами и даже нередко с собственными подданными, которые тоже далеко не ангелы во плоти; тогда, выигрывая время, они поправляли немного свои дела; но каждый раз, как просыпалась в них гордость, быть может горькая память их прежней грозы и могущества, каждый раз, когда, увлекаясь гневом, они хотели обнаружить старую энергию свою, дело кончалось для них поражением.
Так было и в больших и малых делах. Не изгони во время Ступина турки с такою первобытною решимостью болгарского учителя из этого
У меня могут спросить, однако, какова же была собственно
Мне могут язвительно заметить, что расправиться с мудиром, ходить по улицам в русской шапке с десятком вооруженных людей, сидеть патриархально у порога христианской хижины, строить в Демердеше болгарскую церковь и даже наказать дерзость филиппопольского паши внезапным превращением ничтожного болгарского учителя в русского консула, что все это не политика, а разве только
На это я могу ответить вот что. Строго говоря, от консула и не требуется самостоятельных политических идей, слишком большая самостоятельность политического агента, второстепенного
Я говорю, что никакое правительство не воспрещало своим агентам в Турции иметь «идеи» и даже высказывать их от поры до времени; но ни одно, конечно, и не
Надо согласиться, что правильнее и умереннее этого нельзя было ничего придумать. С этою прямою и ясною целью и было открыто по всей Турции столько новых русских консульств после неудачной для нас Восточной войны пятидесятых годов.
Итак, вопрос: соответствовал ли Ступин тому двойственному идеалу политического агента, о котором я сейчас говорил? Многого об этом сказать не могу. Во время моей службы во Фракии я, изучая архив консульства, читал, между прочим, и его донесения, но по многим причинам вынужден был обращать на них гораздо меньше внимания, чем на деятельность, на воззрение и, так сказать, на «методу» моих ближайших предместников гг. Шишкина и Золотарева. Времени было мало: нужно было в одно и то же время и самому действовать, и учиться; нужно было судить, рядить,
– Я вчера видел диакона
«Что я думаю? Я об этом еще ничего не думал! Я думал со страхом: Кто это такой
Или мне докладывали: – Дядя
– Как он смеет грубить? Позвать его.
«Но, однако, что я ему, этому