– Конечно!
Слезы застилали глаза, говорить мне становилось все трудней.
– Амели-тян, откуда ты звонишь?
– Из Парижа.
– Откуда?
– Из Парижа, это во Франции.
– Что ты там делаешь? – спросила она меня, словно я совершила какую-то непостижимую глупость.
И я услышала, как в ответ произнесла этот ужас:
– Я стала известной писательницей.
– Вот оно что, – сказала Нисиё-сан.
Похоже, она решила, что я несу неизвестно что.
– Нисиё-сан, согласитесь ли вы сняться со мной для телевизионной программы?
Точнее, я хотела ее об этом попросить. Но говорила с ней на таком отвратительном ломаном языке, что она ответила:
– Ты хочешь посмотреть со мной телевизор? Ладно. Телевизор у меня есть, можешь прийти.
– Да. Нет. Я совсем позабыла японский. С вами хотят встретиться французские журналисты. Вы согласны?
– Ты тоже будешь?
– Да.
– Прекрасно. Когда ты придешь?
– В конце марта.
– Ладно. Как твои родители?
Она разговаривала со мной, как с тихой помешанной, принимающей себя за известного писателя, но неспособной правильно построить ни одной фразы.
Я повесила трубку и обхватила руками голову.
В следующие выходные я ужинала с родителями. Я собиралась рассказать им о предстоящей поездке в Японию и двух телефонных разговорах. Но когда настал момент, я не смогла выдавить ни слова.
У меня такое часто бывает, особенно с близкими: хочу поделиться чем-то, что представляется мне важным, и не могу. Это не связано с моим физическим состоянием – голос я не теряю. Это имеет логическую основу. Меня одолевает вопрос: зачем это говорить? Не найдя ответа, я молчу.
Кстати, на ужин пришла моя сестра. Мне нравится разговаривать с ней. Но все равно ничего не вышло. Я утешала себя тем, что перед отъездом в Японию еще раз буду ужинать в их обществе. Вот тогда-то я и сообщу им новость.
Я не была в Стране восходящего солнца с декабря тысяча девятьсот девяносто шестого года. Стоял февраль две тысячи двенадцатого. Отъезд назначен на двадцать седьмое марта.
Шестнадцать лет без Японии. Столько же, сколько между моими пятью и двадцатью одним годом, что казалось мне переходом через пустыню. Худшими были первые годы. В пять, в шесть лет я пряталась под столом, чтобы мне не мешали страдать. В полумраке в моем воображении вновь возникал сад, звучала музыка моего рая и прошлое становилось более реальным, чем настоящее. И я могла плакать с открытыми глазами, не отрывая взгляда от этого утраченного мира, который возвращала мне сила воображения. Обнаружив меня, родители спрашивали, в чем причина моей печали, и я отвечала: «Это ностальгия».
Уже гораздо позже я обнаружила, что на Западе ее презирают как вредоносное пассеистское понятие. Безжалостность диагноза не излечила меня. Я по-прежнему неисправимо ностальгирую.
Когда мне предложили сделать репортаж о моем японском детстве, я согласилась по одной простой причине: я была убеждена, что проект будет отвергнут телевизионным каналом. В том моем состоянии я ощущала, что стою меньше, чем ничего: никто за меня и гроша ломаного не даст.
Съемочная группа поразилась, что каналу «Франс-5» понадобилось три месяца на обдумывание ответа. Меня это не удивило: проект столь абсурден, что канал даже не возьмет на себя труд посылать отказ – достаточно молчания, чтобы подчеркнуть бессмысленность затеи.
В январе группа уведомила меня, что «Франс-5» согласна. Это было как снег на голову. Значит, я и вправду снова поеду в Японию. Ошеломленная, я осознала, что такая возможность, хотя я никогда в нее не верила, приводит меня в восторг.
Шестнадцать лет без Японии. Я приближалась к цели. Несовершенный вид не годится: я у цели. Сегодня одиннадцатое марта, первая годовщина Фукусимы. Катастрофа потрясла меня до такой степени, что не описать. Когда случился этот ужас, я написала рассказ, восхваляющий японскую силу духа, и опубликовала его в пользу потерпевших. Капля в море, однако имевшая непредвиденные последствия: в Японии, где меня перестали печатать после романа «Страх и трепет», вновь начали переводить мои книги.
Через шестнадцать дней я лечу в Осаку. Стараюсь представить себе это. Напрасный труд: рассудок тотчас отказывает мне. Это слишком замечательно и не поддается постижению. Я понимаю, что мне необходимо спастись. От чего? От многих вещей, большая часть которых мне неведома. Знай я, что мне угрожает, была бы уже спасена.
Спасение связано с самой невероятной загадкой. Двадцать первого декабря две тысячи одиннадцатого года я получила в подарок бонсай потрясающего изящества. Я поселила его в своей квартире и нарекла Свифтом. Через две недели Свифт стал умирать. Я бросилась к цветочнице, объявившей себя специалисткой по этому виду растений. Та сказала:
– Ваш бонсай при смерти.
– Я знаю. Что бы вы мне посоветовали?
– Ничего.
– Но ведь можно же что-нибудь сделать?
– Против смерти?
– Он еще не умер. Пока он жив, есть надежда.
Она возвела глаза к небу:
– Подобная болтовня не для бонсая. С самого детства он переживал такие муки, каких вы и представить себе не можете. Поймите, он не дорожит жизнью.
Я ушла, догадавшись, что пребывающая в депрессии цветочница приписывает свои психические отклонения растениям.
На улице я прошла мимо кинотеатра, где показывали «Хранителя времени» Скорсезе. Как раз начинался сеанс. Я купила билет и со Свифтом на руках встала в очередь перед дверьми в зал. Люди смотрели на меня и покачивали головами. Наконец я уселась на свое место. Свифт у меня на коленях, казалось, готов был испустить последний вздох. У меня едва хватало сил вообразить мучения, которым подвергали растение, чтобы заставить его превратиться в бонсай. Одна мысль о такого рода пытках красноречиво свидетельствует о нашем садизме.
Начался фильм. Первая часть показалась мне неинтересной, и я едва не уснула.
Спать в кино гораздо лучше, чем в постели: это сон наяву. Однако вторая часть фильма всерьез увлекла меня, и я очнулась от своих лунатических ощущений. Образ Мельеса примирил меня с освоением космического пространства, и я покинула зал, захлебываясь от восторга. Свифт в моих объятиях хранил сосредоточенное молчание.
Вернувшись домой, я поставила своего спутника рядом с кофеваркой и продолжала жить своей жизнью. Назавтра бонсай оклемался. Только он больше не бонсай. Телом он по-прежнему тщедушен, зато листья у него теперь большие, как у баобаба. Скорсезе снял с него заклятие мелкотравчатости.
Когда Ринри позвонил мне, голос у него уже был другой; он говорил сконфуженно:
– В тот день, когда ты мне позвонила, я был так счастлив, что не подумал.
– О чем?
– Та книга, которую ты обо мне написала, «Токийская невеста»…
– Она доставила какие-то неприятности?
– Давно ты ее написала?
– Пять лет назад.
– Ты уверена?
– Да.
– Я думал, гораздо раньше.
– Это что-то меняет?
– Меняет.
– А…
– Обнимаю тебя.
Я ничего не поняла из нашего разговора. Очевидно, ему стало легче. В книге «Токийская невеста» я рассказала правду о нем, о самом чудесном и милом мальчике во всем мире. Почему ему легче перенести мою похвалу, если она более отдалена по времени?
Внезапно я испугалась нашей встречи. Мне по-прежнему хотелось увидеть его, но стало как-то боязно.
Как у всех взрослых людей, у меня есть
Этот телефонный звонок меня тревожил. Однако я решила, что повидаться с Ринри будет здорово. Мне бы хотелось познакомиться с его женой. Может, он догадается.
Наша с ним история длилась два года: восемьдесят девятый и девяностый. Тогда мне казалось невероятным, что можно быть с кем-то так долго. Все утверждали, что мы вот-вот поженимся. К моему превеликому ужасу. В тот день, когда люди перестанут лезть в чужие дела, наступит счастье.
Я снова ужинала с родителями и сестрой. И случайно проговорилась:
– Я еду в Японию.
Оцепенение. «Япония» в моей семье – слово сакральное.
– Я уезжаю двадцать седьмого марта и возвращаюсь шестого апреля. В переводе на японский только что вышел роман «Метафизика труб».
В сущности, не назови я этот повод, у меня было бы ощущение, что я сообщаю о предстоящей увеселительной поездке.
– И куда ты поедешь? – спросил отец.
– Я буду шесть дней в Кобе и три дня в Токио.
Я вкратце рассказала о своих телефонных разговорах с Ринри и Нисиё-сан. Все принялись радостно восклицать. Я почувствовала облегчение, как человек, исполнивший свой долг.
До сих пор моя идиллия с Японией была полной. Она включает такие необходимые для классического романа элементы, как чарующая встреча в раннем детстве, мучительное расставание, скорбь, ностальгия, новая встреча в двадцатилетнем возрасте, любовная связь, пылкие отношения, открытия, превратности судьбы, неопределенность, помолвка, бегство, прощение, последствия.
Когда история столь удачно завершена, ее участники опасаются, что будут не удовлетворены продолжением. Я испытываю страх перед встречами с бывшими. Я опасаюсь их не меньше, чем жажду.
Теперь у Ринри есть мой парижский номер. Вчера вечером на автоответчике я услышала мужской голос, звонивший сказал, что он рад снова увидеть меня. Какое-то мгновение я пытаюсь сообразить, кто это. Потом все вспоминаю. Довольно странное ощущение – будто я прожила две жизни.
Само собой, у меня их было больше. Однако география отчетливо устанавливает временные границы: моя японская жизнь хороша тем, что меньше впутана в другие существования. В Японии мне нравится именно это; то, что я там пережила, не загромождено пустыми и бесполезными мелочами. Я вернулась туда в двадцать один год с чувством, будто начинаю с чистого листа.
Некоторые скажут, что при таких условиях любая страна годится. Сомневаюсь. Я знаю, что мне необходимо было поверить в себя. Этим я обязана Японии. Только ей.
Двадцать седьмого марта, когда самолет оторвался от земли, я задумалась, пришла бы мне в голову мысль вновь увидеть Японию, не будь телевидения и японского издателя.
Один из бессмысленных вопросов, на которые нет ответа. И все же я подозреваю, что не пришла бы. Вот в чем весь абсурд того, что заменяет у меня личность. Не знаю, как назвать эту занятную особенность моего существа.
Другое проявление этой черты. Я встречаю кого-то, кто меня привлекает. Этот кто-то назначает мне свидание на такую-то дату. Я ликую. День приближается, мое ликование растет. В день икс я направляюсь к месту встречи и по дороге чувствую, что силы покидают меня. Я становлюсь такой слабой, что охотно присела бы на первую попавшуюся скамейку, чтобы уже никогда больше не сдвинуться с места. Это стремление к небытию обладает безумной властью. Я никогда ему не подчинялась, но испытывала тысячу раз и без всякого убедительного объяснения.
Именно это стремление к небытию – я убеждена – все нескончаемые шестнадцать лет мешало мне вернуться в Японию. Однако должна заметить, я всегда прихожу на свидания. Поскольку на нашей планете существуют самые разные типы личностей, я думаю, должны быть люди, уступающие этому глубинному стремлению и, вместо того чтобы встретиться с очаровательным существом, они присаживаются на скамейку, чтобы уже с нее не вставать. Я вижу, как мало отличаюсь от тех, кто поддается необоримому зову пустоты. И меня переполняет ужас.
Спасает меня то, что я держу свои обещания. Люди об этом знают. Почему я такая? Подозреваю, по большей части тут дело в Японии. Японцы делают то, что говорят, – все очень просто.
Поэтому никто не сомневался, что двадцать седьмого марта я буду в самолете Париж – Осака. И эта уверенность во многом способствовала тому, что я оказалась в аэропорту в назначенное время. Все возвращается на круги своя: я тем более достойна доверия, что возвращаюсь в страну, где все вызывает доверие.
Мне одной известен страшный секрет, а именно: я готова была попросить таксиста остановиться, когда по дороге в аэропорт заметила скамейку…
Стремление к небытию не возникает никогда, если речь идет о деловой встрече или долге вежливости, то есть когда я чувствую себя обязанной. Вот почему я ассоциирую его с небытием: это стремление пытается подавить мои самые живые желания.
Я полагаю, мне следует благословить представление о культуре, заразившей вежливостью малейшие аспекты наших обязательств, иначе я бы, безусловно, подложила свинью всем на свете.
Земля. Самолет приближается к Японии с юга. Стоит мне всего лишь увидеть в иллюминатор эту священную землю, как сердце мое начинает выскакивать из груди. Хотя это всего лишь Сикоку. Я никогда не бывала на этом острове. Пролетая над ним, я понимаю, что отличает его от Японии, которую я знаю: он малонаселен и едва застроен. Довольно странное понятие – архипелаг. Если Сикоку представляет его часть, то почему Сахалин – нет? А Курилы? Но не будем злить русских старыми спорами. Тяжба, наверное, гораздо масштабнее. Да и вообще, издали Евразия – это остров. Почему, например, она не принадлежит Японии? И если инстинктивно эта мысль кажется абсурдной, с высоты птичьего полета она не лишена логики.
Аэропорт Осаки расположен у самого моря. За две минуты до приземления под шасси по-прежнему одна вода. Я напрягаюсь.
Съемочная группа «Франс-5» уже ждет меня: они прибыли накануне. Теперь они снимают мои первые мгновения на японской земле. Решаю, что меня это не беспокоит. Что из того, что происходит у меня в душе, может разглядеть камера? Она фиксирует бурунчики на поверхности озера. Я же остаюсь на глубине, куда никогда не проникает свет.
Мы едем в Кобе на автобусе. Он идет вдоль берега моря моего детства. В тысяча девятьсот семидесятом году Осакский залив был свалкой. Теперь он замечательно очищен. Между Осакой и Кобе сплошная городская застройка. В пейзаже нет ничего приятного, однако он волнует меня. Одной мысли «я в автобусе на Кобе» достаточно, чтобы я представила себе печальную картину разрушения.